Том 1
Н. Г. Чернышевский. Дагерротип 1853 г. Дом-музей Н. Г. Чернышевского в Саратове.
Ленин о Чернышевском
Товарищ Н. К. Крупская, вспоминая об отношении В. И. Ленина к Чернышевскому, говорит: «Вряд ли кого-нибудь Владимир Ильич так любил, как он любил Чернышевского. Это был человек, к которому он чувствовал какую-то непосредственную близость и уважал его в чрезвычайной мере»[1].
Действительно, Ленин в своих книгах и статьях очень часто говорил о Чернышевском. В справочном указателе к сочинениям Ленина указано 39 отрывков, в которых он упоминает о Чернышевском. Кроме того, ряд упоминаний о нём находим в тех материалах — «Ленинских сборниках», которые не вошли в собрание сочинений.
Отзывы и замечания Ленина чрезвычайно глубоки и интересны. Но во всех своих отзывах о Чернышевском Ленин подходил к нему всякий раз с какой-нибудь одной стороны этого многогранного человека и не дал нигде исчерпывающей, суммирующей сводки своих характеристик, рассеянных в ряде статей и в ряде томов, характеристик, часто очень коротких, но глубоких по содержанию. Поэтому тот, кто захочет ясно представить себе полностью характеристику, которую Ленин давал Чернышевскому, должен сам произвести эту работу суммирования разрозненных замечаний. Настоящая статья и представляет попытку такого суммирования.
Ленин писал о Чернышевском:
«Демократ», «гениальный провидец», «наш русский великий утопист», «великий русский писатель», «великий русский социалист», «социалист-утопист», «величайший представитель утопического социализма», «последовательный боевой демократ», «замечательно глубокий критик капитализма», «великорусский демократ, отдавший свою жизнь делу революции», «русский великий социалист до-Марксова периода», «один из первых социалистов в Рос[5]сии, замученный палачами правительства». Некоторые из этих характеристик повторяются неоднократно.
В этих характеристиках часто встречаются две: «великий русский социалист» и «демократ». Ленин часто к слову «социалист» прилагал ещё эпитет «утопический». Очевидно, Ленин видел характернейшую черту Чернышевского в том, что он был единовременно и «утопическим социалистом» (и притом «великим»), и «демократом».
И действительно, уже в брошюре «Что такое „друзья народа“» Ленин, характеризуя конец 50-х и начало 60-х годов, писал:
«…та пора общественного развития России, когда демократизм и социализм сливались в одно неразрывное, неразъединимое целое (как это было, напр., в эпоху Чернышевского), безвозвратно канула в вечность. Теперь нет уже решительно никакой почвы для той идеи,— которая и до сих пор продолжает ещё кое-где держаться среди русских социалистов, крайне вредно отзываясь и на их теориях и на их практике,— будто в России нет глубокого, качественного различия между идеями демократов и социалистов.
Совсем напротив: между этими идеями лежит целая пропасть, и русским социалистам давно бы пора понять это, понять неизбежность и настоятельную необходимость полного и окончательного разрыва с идеями демократов»[2].
Но разве всякий социалист не должен быть демократом? Разве мы, строители социалистического общества, не создали наиболее демократическую из всех когда-либо существовавших конституций? Конечно, каждый социалист должен быть демократом, и если Ленин говорил, что «та пора общественного развития России, когда демократизм и социализм сливались в одно неразрывное, неразъединимое целое (как это было, напр., в эпоху Чернышевского), безвозвратно канула в вечность», то это потому, что под словами «демократизм» и «социализм» он подразумевал особый вид социализма и демократизма.
Это не был научный социализм, как он был развит в работах Маркса, Энгельса и самого Ленина. Это был утопический социализм, характернейшей чертой которого было то, что он не знал пути к торжеству социализма через классовую борьбу пролетариата, через революцию, в которой вождём и гегемоном выступает пролетариат, и далее через диктатуру пролетариата. А «демократизм», который имел в виду Ленин в вышеприведенной цитате, был не наш современный пролетарский демократизм, который вводит теперь в действие наиболее демократическую Сталинскую Конституцию, а крестьянский демократизм.
В самом деле, как представлял себе Чернышевский политический переворот в России и дальнейшее изменение общественного строя?
Главное зло современной ему русской жизни Чернышевский ви[6]дел в крепостном праве. В 1858 году в статье «О новых условиях сельского быта» он писал:
«Дух сословия, имеющего главное участие в государственных делах, организация войска, администрация, судопроизводство, просвещение, финансовая система, чувство уважения к закону, народное трудолюбие и бережливость — всё это сильнейшим образом страдает от крепостного права, все искажается им в настоящем, и сильнейшее препятствие в нём встречается каждым нововведением, каждым улучшением для будущего. Много говорили мы о наших недостатках и множество всевозможных недостатков находили в себе, но общий, главнейший источник всех их – крепостное право; с уничтожением этого основного зла нашей жизни каждое другое зло её потеряет девять десятых своей силы».
Итак, крепостное право – вот основное зло. За это звено и должен был схватиться в то время политический деятель.
Каким же путём мыслил Чернышевский уничтожение крепостного права в России?
Он не ждал его ни от царя, ни от либеральных помещиков. Он был убеждён, что настоящее, действительное освобождение крестьян, такое освобождение, которое будет произведено в их интересах, а не в интересах помещиков, может произойти только революционным путём.
«…если века рабства настолько забили и притупили крестьянские массы, что они были неспособны во время реформы ни на что, кроме раздробленных, единичных восстаний, скорее даже „бунтов“, не освещённых никаким политическим сознанием, то были и тогда уже в России революционеры, стоявшие на стороне крестьянства и понимавшие всю узость, всё убожество пресловутой „крестьянской реформы“, весь её крепостнический характер. Во главе этих, крайне немногочисленных тогда, революционеров стоял Н. Г. Чернышевский»,
писал Ленин в 1911 году в статье «„Крестьянская реформа“ и пролетарски-крестьянская революция»[3].
«…Чернышевский был не только социалистом-утопистом, – продолжает Ленин несколько далее. – Он был также революционным демократом, он умел влиять на все политические события его эпохи в революционном духе, проводя – через препоны и рогатки цензуры – идею крестьянской революции, идею борьбы масс за свержение всех старых властей. „Крестьянскую реформу“ 61-го года, которую либералы сначала подкрашивали, а потом даже прославляли, он назвал мерзостью, ибо он ясно видел её крепостнический характер, ясно видел, что крестьян обдирают гг. либеральные освободители, как липку. Либералов 60-х годов Чернышевский назвал „болтунами, хвастунами и дурачьём“, ибо он ясно видел их боязнь перед революцией, их бесхарактерность и холопство перед власть имущими»[4].[7]
И действительно, в своём «Дневнике», где Чернышевский мог откровенно записывать свои мысли, он писал ещё в 1850 году, что, по его мнению, Россия быстро идёт к революции, что «мирное и тихое развитие невозможно», что «без конвульсий нет никогда ни одного шага в истории». В «Дневнике» за 1853 год он записал свой разговор с невестой. «У нас будет скоро бунт,— говорил он ей,— а если он будет, я буду непременно участвовать в нём… Недовольство народа против правительства, налогов, чиновников, помещиков всё растет. Нужно только одну искру, чтобы поджечь всё это. Вместе с тем растёти число людей из образованного кружка, враждебных против настоящего порядка вещей. Готова и искра, которая должна зажечь этот пожар. Сомнение одно — когда это вспыхнет? Может быть, лет через десять, но я думаю скорее. А если вспыхнет, я, несмотря на свою трусость[5], не буду в состоянии удержаться. Я приму участие. Меня не испугает ни грязь, ни пьяные мужики с дубьем, ни резня».
Было много революционеров из среды интеллигенции, которые мечтали о революции. Но в то же время они, чуждые трудовым массам, боялись этой революции. Они боялись, что пролетариат и крестьянство, низвергнув власть эксплуататоров, став сами у власти, не сумеют оценить завоеваний культуры, что они разрушат культуру. Этого боялся, например, Гейне. А Чернышевский не имеет этих опасений. Он, очевидно, убеждён, что, став у власти, трудящиеся сумеют не только сохранить старую культуру, но и создать новую, неизмеримо более блестящую. В этом виден глубокий, органический демократизм Чернышевского.
Приведенная выше выписка из «Дневника» Чернышевского не была для него пустыми словами. Он действительно все силы свои отдал делу пропаганды и подготовки революции. Он умел делать это блестяще, ловко обходя цензуру, а часто прямо издеваясь над ней, «чисто революционные идеи он умел излагать в подцензурной печати»[6],— говорит Ленин, характеризуя Чернышевского. В другом месте Ленин отмечает «могучую проповедь Чернышевского, умевшего и подцензурными статьями воспитывать настоящих революционеров»[7].
В конце 1861 года Чернышевский решил прямо при помощи написанной им прокламации обратиться к крестьянству с призывом готовиться к близкой революции.
Чернышевский был утопическим социалистом. Но в то время как великие утопические социалисты Западной Европы — Фурье, Оуэн и др. — думали, что их идеальный социалистический строй [8] может быть осуществлен только мирными средствами, Чернышевский не допускал этого мирного пути. Все свои надежды он возлагал только на революцию и притом на революцию, которую должна была сделать не кучка заговорщиков, а действительно широкие народные массы. Чернышевский не только на словах признавал теорию классовой борьбы; он клал её в основу всей своей политики. В этом признании революции, как единственного пути осуществления социалистического строя, в этом признании класса «трудящихся» единственно способным осуществить эту социалистическую революцию состоит громадное превосходство Чернышевского над утопическими социалистами Западной Европы.
Чернышевский был смелым, мужественным, непреклонным, стойким революционером. Признавая основным злом в России того времени крепостное право и царизм, против них он и направлял свои удары.
Какой же строй установился бы в России, если бы исполнились надежды Чернышевского и в России в начале 60-х годов победила бы та революция, которую он подготовлял?
В России установился бы буржуазно-демократический строй. Чернышевский сам знал это; в своей прокламации «Барским крестьянам» он ничего не говорил о социализме; он указывал, как на желательный образец, на Швейцарию, Англию и Америку.
Вот что писал, например, Чернышевский в этой прокламации:
«Вот у французов есть воля, у них нет розницы: сам ли человек землю пашет, других ли нанимает свою землю пахать; много у него земли — значит богат он; мало — так беден; а розницы по званью нет никакой… Надо всеми одно начальство, суд для всех один и наказание всем одно.
Вот у англичан есть воля, а воля у них та, что рекрутства у них нет: кто хочет, иди на военную службу… А кто не хочет, тому и принужденья нет…
А то вот ещё в чём воля и у французов и у англичан: подушной подати нет. Вам это, может, и в ум не приходило, что без рекрутчины да без подушной подати может царство стоять. А у них стоит. Вот, значит, умные люди, коли так устроить себя умели.
А то вот ещё в чём у них воля. Паспортов нет; каждый ступай, куда хочет, живи, где хочет, ни от кого разрешенья на то ему не надо…
А то вот ещё в чём у них воля: никто над тобой ни в чём не властен, окроме мира… Народ у них всему голова: как народ повелит, так тому и быть. У них и царь над народом не властен, а народ над царем властен».
Далее рассказывается, что в Швейцарии и Америке совсем нет царей, что там «народный староста, не по наследству бывает, а на срок выбирается», и «тогда народу лучше бывает жить, народ богаче бывает». «Вот это воля, так воля и есть. А коли того нет, значит, и воли нет, а всё одно: обольщенье в словах».[9]
Из этих цитат видно, что только об одном демократическом строе и говорил Чернышевский в своей прокламации. Достижение этого демократического строя он и ставил задачей ожидаемой им в России революции. О социализме он в своей прокламации не говорил ничего.
Итак, рассматривая эту сторону деятельности Чернышевского, мы видим в нём действительно последовательного, решительного, непримиримого по отношению к пережиткам старого, крестьянского, революционного демократа. Эту сторону и подчёркивал неоднократно Ленин в своих характеристиках Чернышевского, называя его демократом.
В своих заметках на опубликованную в 1910 году статью Плеханова о Чернышевском Ленин отмечает, что Плеханов недооценивает общий материалистический характер воззрений Чернышевского, «чересчур» подчёркивая в них элементы идеализма, и что «из-за теоретического различия идеалистического и материалистического взгляда на историю Плеханов просмотрел практически-политическое и классовое различие либерала и демократа»[8].
Но Чернышевский был не только революционным демократом. Он был в то же время и социалистом. Он не удовлетворялся политическими реформами или переворотами, как бы радикальны они ни были. Обращаясь к вождям французской либеральной буржуазии, он писал в своём «Дневнике»:
«Эх, господа, вы думаете, дело в том, чтобы было слово республика да власть у вас,— не в том, а в том, чтобы избавить низший класс от его рабства, не перед законом, а перед необходимостью вещей, как говорит Луи Блан, чтобы он мог есть, пить, жениться, воспитывать детей, кормить отцов, образовываться и не делаться: мужчины — трупами или отчаянными, а женщины — продающими своё тело. А то вздор то! Не люблю я этих господ, которые говорят свобода, свобода, и эту свободу ограничивают тем, что сказали это слово да написали его в законах, а не вводят в жизнь, что уничтожают тексты, говорящие о неравенстве, а не уничтожают социального порядка, при котором девять десятых — орда, рабы и пролетарии; не в этом дело, будет царь или нет, будет конституция или нет, а в общественных отношениях, в том, чтобы один класс не сосал кровь другого».
Эта запись в «Дневнике» ясно показывает, что Чернышевский был не только политическим радикалом, не только демократом. Основной целью политической деятельности он ставил заботу о благе трудящихся, о том, чтобы «один класс не сосал кровь другого». Другими словами, он был социалистом.
Какой же характер имел социализм Чернышевского?
Чернышевский был не только широким, разносторонним, но и глубоким мыслителем. Его миросозерцание имело под собою глубокую философскую основу. Этой основой был материализм, ко[10]торому Чернышевский оставался верен всю свою жизнь. Ленин очень высоко ценил эту сторону мировоззрения Чернышевского и отмечал, что «Чернышевский — единственный действительно великий русский писатель, который сумел с 50-х годов вплоть до 88-го года остаться на уровне цельного философского материализма и отбросить жалкий вздор неокантианцев, позитивистов, махистов и прочих путаников»[9]. Однако немедленно вслед за приведенными словами Ленин добавляет: «Но Чернышевский не сумел, вернее: не мог, в силу отсталости русской жизни, подняться до диалектического материализма Маркса и Энгельса». В другом месте (в статье «Народники о Н. К. Михайловском») Ленин писал: «В философии Михайловский сделал шаг назад от Чернышевского, величайшего представителя утопического социализма в России. Чернышевский был материалистом и смеялся до конца дней своих (т. е. до 80-х годов XIX века) над уступочками идеализму и мистике, которые делали модные „позитивисты“ (кантианцы, махисты и т. п.)»[10].
Чернышевский понимал, что развитие общества совершается не по воле отдельных гениальных личностей, а как результат борьбы общественных сил. «Совершение великих мировых событий,— писал он,— не зависит ни от чьей воли, ни от какой личности. Они совершаются по закону, столь же непреложному, как закон тяготения или органического возрастания». «Серьёзное значение имеют только те желания, которые основанием своим имеют действительность; успеха можно ожидать только в тех надеждах, которые возбуждаются действительностью, и только в таких делах, которые совершаются при помощи сил и обстоятельств, представляемых ею». Чернышевский в значительной степени понимал классовую сущность всякой общественной борьбы и в своих сочинениях освещал политическую и общественную жизнь как России, так и Западной Европы с точки зрения классовой борьбы. «От его сочинений веет духом классовой борьбы»[11],— писал Ленин. Чернышевский понимал, что в основе всякой науки, всякой философии лежат классовые интересы; больше того — он прекрасно понимал партийность науки и философии. «Политические теории, да и всякие вообще философские учения,— писал он,— создавались всегда под сильнейшим влиянием того общественного положения, к которому принадлежали, и каждый философ бывал представителем какой-нибудь из политических партий, боровшихся в его время за преобладание над обществом, к которому принадлежал философ». «Философские системы насквозь проникнуты духом тех политических партий, к которым принадлежали авторы систем».
Итак, Чернышевскому была ясна роль классовой борьбы. Он знал и то, что в современном обществе борются три основные [11] класса (он называл их «сословиями»): помещики-землевладельцы, капиталисты и третий класс, который он называл «простолюдинами», соединяя в нём и рабочих, и ремесленников, и крестьянство. Чернышевский не выделял пролетариат в особый класс из среды «простолюдинов». В 50-х и 60-х годах XIX столетия, когда писал Чернышевский, капитализм был ещё очень слабо развит в России, пролетариат был ещё немногочисленным. Наиболее многочисленным классом было крестьянство. Главным «злом» в то время в России было действительно крепостное право, сковывавшее всю жизнь страны; его нужно было устранить прежде всего. Рабочие волнения, выражавшиеся тогда в редких, разрозненных и неорганизованных выступлениях против хозяев фабрик и заводов, играли небольшую роль по сравнению с волнениями крепостных крестьян. Наконец, рабочие того времени были ещё очень тесно связаны с крестьянством (иногда они были и крестьянами и рабочими одновременно). Всё это было причиной того, что Чернышевский не уяснил, да и не мог в то время уяснить себе, историческую революционную роль пролетариата. Пролетариат для него сливался с другими слоями трудящихся, а в России — с крестьянством. Поэтому социализм Чернышевского носил характер крестьянского социализма.
Чернышевский не понимал, что социализм может быть построен только пролетариатом, ставшим у власти после победы пролетарской революции. Для построения социализма Чернышевский искал других путей. «Чернышевский,— писал Ленин в статье „Крестьянская реформа“ и пролетарски-крестьянская революция»,— был социалистом-утопистом, который мечтал о переходе к социализму через старую, полуфеодальную, крестьянскую общину, который не видел и не мог в 60-х годах прошлого века видеть, что только развитие капитализма и пролетариата способно создать материальные условия и общественную силу для осуществления социализма»[12]. А в области промышленности Чернышевский рекомендовал для осуществления социализма прибегнуть к организации производительных товариществ на добровольных началах, которые должны были получать ссуды от государства. Образование таких кооперативных товариществ могло быть осуществлено только после победоносной крестьянской революции. Но неизвестно, какие причины побудили бы крестьянство строить такой «социализм», когда каждый крестьянин стремился бы прежде всего к расширению и развитию своего индивидуального хозяйства. В действительности в случае победы в 60-х годах крестьянской революции в России не произошло бы никакого строительства социализма, а были бы созданы только чрезвычайно благоприятные условия для быстрого развития капитализма, что было бы, конечно, в то время чрезвычайно прогрессивным явлением.
В действительности же крестьянские массы могут быть вовле[12]чены в процесс строительства социализма только в условиях диктатуры пролетариата, как это показала нам Октябрьская социалистическая революция.
Итак, Чернышевский не знал правильного пути к торжеству социализма. Ленин, отдавая должное гениальности Чернышевского, его революционности и т. д., указывая, что Чернышевский был «замечательно глубоким критиком капитализма»[13], характеризовал его всегда как утопического социалиста.
Маркс и Энгельс, которые были хорошо знакомы с сочинениями и деятельностью Чернышевского, также очень высоко ценили его как социалиста, подвергшего меткой, убийственной критике буржуазно-помещичий строй и буржуазную политическую экономию, и вместе с тем, как мужественного, непреклонного революционного демократа. В «Послесловии» ко второму изданию «Капитала» Маркс указывал, что «банкротство „буржуазной“ политической экономии мастерски выяснил уже в своих „Очерках политической экономии по Миллю“ великий русский учёный и критик Н. Чернышевский».
Энгельс также очень высоко ценил Чернышевского. Так, в послесловии к статье «Социальные отношения в России» он называет Чернышевского великим мыслителем, «которому Россия бесконечно обязана столь многим и чьё медленное убийство долголетней ссылкой среди сибирских якутов навеки останется позорным пятном на памяти Александра II»… И далее в той же статье: «Вследствие интеллектуального барьера, отделявшего Россию от Западной Европы, Чернышевский никогда не знал произведений Маркса, а когда появился „Капитал“, он давно уже находился в Средне-Вилюйске… Всё его умственное развитие должно было протекать в тех условиях, которые были созданы этим интеллектуальным барьером… Поэтому, если в отдельных случаях мы и находим у него слабые места, ограниченность кругозора, то приходится только удивляться, что подобных случаев не было гораздо больше». В статье «Эмигрантская литература» Энгельс говорит, что Россия — «страна, выдвинувшая двух писателей масштаба Добролюбова и Чернышевского, двух социалистических Лессингов».
Наконец, в письме членам комитета русской секции в Женеве Маркс писал:
«Такие труды, как Флеровского и вашего учителя Чернышевского, делают действительную честь России и доказывают, что ваша страна тоже начинает участвовать в общем движении нашего века».
В статье «Что такое „друзья народа“» Ленин отмечает «глубокое и превосходное понимание Чернышевским современной ему действительности»[14]. С другой стороны, мы видели, что Чернышевский был утопическим социалистом и неправильно указывал путь к социализму. Как же примирить эти два положения?
Поистине Чернышевский как революционный демократ обнару[13]жил гениальное понимание окружавшей его русской действительности. Он понял, что главным злом, главным препятствием всему дальнейшему развитию России в 50-х годах было крепостное право, и на нём сосредоточил он всю силу своих ударов. Но ещё большая гениальность Чернышевского сказалась в том, что он понял глубокую революционность русского крестьянства, понял, что уничтожение крепостного права, произведённое царем руками помещиков, отнюдь не уничтожало ни этой глубокой революционности, ни причин, её порождающих. И после уничтожения крепостного права Чернышевский продолжал готовить эту революцию и положил начало движению, которое действительно сыграло крупную роль в революции.
Чернышевский был одним из предтеч народничества.
«Народничество очень старо. Его родоначальниками считают Герцена и Чернышевского»,— писал Ленин в 1913 году в статье «О народничестве»[15]. «Герцен — основоположник „русского“ социализма, „народничества“»,— повторял он в статье «Памяти Герцена». «Но Герцен принадлежал к помещичьей, барской среде. Он покинул Россию в 1847 г., он не видел революционного народа и не мог верить в него. Отсюда его либеральная апелляция к „верхам“. Отсюда его бесчисленные слащавые письма в „Колоколе“ к Александру II Вешателю, которых нельзя теперь читать без отвращения»[16].
На смену Герцену пришли другие люди, выросшие в России и вышедшие из других классов. Это были революционеры-разночинцы. «Как декабристы разбудили Герцена,— писал Ленин в статье „Из прошлого рабочей печати в России“,— так Герцен и его „Колокол“ помогли пробуждению разночинцев, образованных представителей либеральной и демократической буржуазии, принадлежавших не к дворянству, а к чиновничеству, мещанству, купечеству, крестьянству»…
«Падение крепостного права вызвало появление разночинца, как главного, массового деятеля и освободительного движения вообще и демократической, бесцензурной печати в частности. Господствующим направлением, соответствующим точке зрения разночинца, стало народничество»[17].
Кадрами революционной демократии 60-х годов были разночинцы-интеллигенты, выходцы из мелкобуржуазных слоёв. Это были «революционеры, стоявшие на стороне крестьянства и понимавшие всю узость, всё убожество пресловутой „крестьянской реформы“, весь её крепостнический характер. Во главе этих, крайне немногочисленных тогда, революционеров стоял Н. Г. Чернышев[14]ский»[18]. «…Чернышевский, развивший вслед за Герценом народнические взгляды, сделал громадный шаг вперёд против Герцена. Чернышевский был гораздо более последовательным и боевым демократом. От его сочинений веет духом классовой борьбы. Он резко проводил ту линию разоблачений измен либерализма, которая доныне ненавистна кадетам и ликвидаторам. Он был замечательно глубоким критиком капитализма несмотря на свой утопический социализм»[19]. Наиболее ярко и открыто революционная защита интересов крестьянства развита была Чернышевским в его прокламации «Барским крестьянам», где он писал, не считаясь с требованиями царской цензуры. За эту деятельность Чернышевского Ленин и называл его «последовательным и боевым демократом». В статье «Памяти Герцена» Ленин писал:
«Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию.
Её подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями „Народной Воли“. Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом. „Молодые штурманы будущей бури“ — звал их Герцен. Но это не была ещё сама буря.
Буря, это — движение самих масс. Пролетариат, единственный до конца революционный класс, поднялся во главе их и впервые поднял к открытой, революционной борьбе миллионы крестьян. Первый натиск бури был в 1905 году»[20].
Итак, в движении русской революционной демократии при его возникновении в 60-х годах (точнее — в конце 50-х годов) была революционная сторона. Она состояла в том, что революционная демократия в то время выражала и защищала интересы широких масс жестоко эксплуатируемого, угнетаемого и в основе революционно настроенного крестьянства. Революционная демократия (а во главе её Чернышевский) в то время ставила своей задачей подготовку такой крестьянской революции, которая смела бы до основания старый крепостнический строй и уничтожила бы всякую силу помещиков.
Вожди этой революционной демократии были и социалистами,— правда, утопическими. Но в то время этот утопический социализм не выступал противником пролетарского революционного движения, противником научного социализма. Это обстоятельство и отмечал Ленин в характеристике Чернышевского, как демократа той поры [15] «общественного развития России, когда демократизм и социализм сливались в одно неразрывное, неразъединимое целое»[21].
Но в революционной демократии наряду с революционным крестьянским демократизмом существовала и другая черта. Крестьянство — это была в то время только потенциальная революционная сила. Кадры революционной демократии состояли тогда из интеллигентных разночинцев — выходцев из чиновничества, мещанства, мелкого купечества, духовенства и прочих мелкобуржуазных слоёв, а также из среды обедневшего дворянства. В силу вообще неустойчивости мелкой буржуазии, а в частности её интеллигентских представителей, соприкасавшихся с дворянством и буржуазией, в разночинских кадрах возникло и развивалось тяготение к этим верхушечным слоям, к их идеологии и программе — к либерализму, то есть к идеологии и политике, враждебной пролетариату. Этот народнический либерализм выступал для привлечения к себе сочувствия масс под маской социализма, но социализма реформистского, враждебно относившегося к пролетарскому социализму.
В конце 1897 (или в начале 1898) года Ленин написал статью «От какого наследства мы отказываемся»[22], в которой он давал характеристику «просветителей» 60-х годов и народников 70–80-х годов и устанавливал отношение марксистов к этим двум течениям. Для характеристики шестидесятников он взял в своей статье книгу буржуазного либерала того времени Скалдина («В захолустьи и в столице»). Но в примечании на страницах 314–315 он говорил, что Скалдин во многих отношениях не типичен для 60-х годов. Однако, взять представителя «наследства» с более типичным тоном было для него неудобно. В одном письме он повторяет, что Скалдин «не типичен» для 60-х годов, что «типичных» писателей взять «неудобно», что у него «не было статей Черн[ы]ш[евск]ого… да и не переизданы ещё главные из них, да и вряд-ли бы сумел обойти при этом подводные камни»[23], то есть цензуру.
Итак, наиболее характерным для «просветителей» 60-х годов Ленин считал Чернышевского. Каковы же характерные черты этих «просветителей», которые Ленин отмечал в своей статье?
«Как и просветители западно-европейские, как и большинство литературных представителей 60-х годов, Скалдин одушевлён горячей враждой к крепостному праву и всем его порождениям в экономической, социальной и юридической области. Это первая характерная черта „просветителя“. Вторая характерная черта, общая всем русским просветителям,— горячая защита просвещения, самоуправления, свободы, европейских форм жизни и вообще всесторонней европеизации России. Наконец, третья характерная черта „просветителя“ это — отстаивание интересов народных масс, глав[16]ным образом крестьян (которые ещё не были вполне освобождены или только освобождались в эпоху просветителей), искренняя вера в то, что отмена крепостного права и его остатков принесёт с собой общее благосостояние, и искреннее желание содействовать этому. Эти три черты и составляют суть того, что у нас называют „наследством 60-х годов“»[24].
Что касается народничества семидесятых годов, то оно проявило три черты, которые сделали его «теорией реакционной и вредной». Эти черты следующие:
«Первая черта — признание капитализма в России упадком, регрессом. Как только вопрос о капитализме в России был поставлен, очень скоро выяснилось, что наше экономическое развитие есть капиталистическое, и народники объявили это развитие регрессом, ошибкой, уклонением с пути, предписываемого якобы всей исторической жизнью нации, от пути, освящённого якобы вековыми устоями и т. п. и т. д. Вместо горячей веры просветителей в данное общественное развитие явилось недоверие к нему, вместо исторического оптимизма и бодрости духа — пессимизм и уныние, основанные на том, что чем дальше пойдут дела так, как они идут, тем хуже, тем труднее будет решить задачи, выдвигаемые новым развитием; являются приглашения „задержать“ и „остановить“ это развитие, является теория, что отсталость есть счастье России и т. д. С „наследством“ все эти черты народнического миросозерцания не только не имеют ничего общего, но прямо противоречат ему… „Наследство“ 60-х годов с их горячей верой в прогрессивность данного общественного развития, с их беспощадной враждой, всецело и исключительно направленной против остатков старины, с их убеждением, что стоит только вымести до чиста эти остатки, и дела пойдут как нельзя лучше,— это „наследство“ не только не при чём в указанных воззрениях народничества, но прямо противоречит им»[25].
«Вторая черта народничества — вера в самобытность России, идеализация крестьянина, общины и т. п… Это общее всем народникам учение о самобытности России опять таки не только не имеет ничего общего с „наследством“, но даже прямо противоречит ему. „60-ые годы“, напротив, стремились европеизировать Россию, верили в приобщение её к общеевропейской культуре, заботились о перенесении учреждений этой культуры и на нашу, вовсе не самобытную, почву. Всякое учение о самобытности России находится в полном несоответствии с духом 60-х годов и их традицией»[26].
«Третья характерная черта народничества — игнорирование связи „интеллигенции“ и юридико-политических учреждений страны с матерьяльными интересами определённых общественных классов — находится в самой неразрывной связи с предыдущими: только это отсутствие реализма в вопросах социологических и могло по[17]родить учение об „ошибочности“ русского капитализма и о возможности „свернуть с пути“. Это воззрение народничества опять-таки не стоит ни в какой связи с „наследством“ и традициями 60-х годов, а, напротив, прямо противоречит этим традициям»[27].
«Итак,— заключает Ленин,— хотя народничество сделало крупный шаг вперёд против „наследства“ просветителей, поставив вопрос о капитализме в России, но данное им решение этого вопроса оказалось настолько неудовлетворительным, вследствие мелкобуржуазной точки зрения и сантиментальной критики капитализма, что народничество по целому ряду важнейших вопросов общественной жизни оказалось позади по сравнению с „просветителями“. Присоединение народничества к наследству и традициям наших просветителей оказалось в конце концов минусом»[28].
Подводя итоги этим параллелям, Ленин заключает:
«Просветитель верит в данное общественное развитие, ибо не замечает свойственных ему противоречий. Народник боится данного общественного развития, ибо он заметил уже эти противоречия. „Ученик“[29] верит в данное общественное развитие, ибо он видит залоги лучшего будущего лишь в полном развитии этих противоречий. Первое и последнее направление стремится поэтому поддержать, ускорить, облегчить развитие по данному пути, устранить все препятствия, мешающие этому развитию и задерживающие его. Народничество, наоборот, стремится задержать и остановить это развитие, боится уничтожения некоторых препятствий развитию капитализма. Первое и последнее направление характеризуется тем, что можно бы назвать историческим оптимизмом: чем дальше и чем скорее дела пойдут так, как они идут, тем лучше. Народничество, наоборот, естественно ведёт к историческому пессимизму: чем дальше дела пойдут так, тем хуже. „Просветители“ вовсе не ставили вопросов о характере пореформенного развития, ограничиваясь исключительно войной против остатков дореформенного строя, ограничиваясь отрицательной задачей расчистки пути для европейского развития России. Народничество поставило вопрос о капитализме в России, но решило его в смысле реакционности капитализма и потому не могло целиком воспринять наследства просветителей: народники всегда вели войну против людей, стремившихся к европеизации России вообще, с точки зрения „единства цивилизации“, вели войну не потому только, что они не могли ограничиться идеалами этих людей (такая война была бы справедлива), а потому, что они не хотели идти так далеко в развитии данной, т. е. капиталистической, цивилизации. „Ученики“ решают вопрос о капитализме в России в смысле его прогрессивности и потому не только могут, но и должны целиком принять наследство просветителей, дополнив это наследство анализом про[18]тиворечий капитализма с точки зрения бесхозяйных производителей»…
«В конце концов,— заключает Ленин,— мы получили, следовательно, тот вывод, который не раз был уже нами указан по частным поводам выше, именно, что ученики — гораздо более последовательные, гораздо более верные хранители наследства, чем народники»[30].
В 60-х годах, при слабости тогдашнего революционного движения и при необходимости направлять революционные удары против основного «зла» того времени — против крепостного права, идея крестьянской революции была глубоко революционной идеей. Позднее же, когда капитализм в России достаточно вырос и пролетариат развил своё классовое революционное движение, которое ставило задачей революции не только борьбу против остатков крепостничества, но и борьбу за торжество социализма, за уничтожение всякого гнёта и всякой эксплуатации,— в интересах революции стало необходимым, чтобы пролетариат — этот до конца революционный класс — стал гегемоном в революционной борьбе. В это время народничество с его идеей крестьянской революции и с его либерально-народнической идеологией и политикой начало борьбу против пролетарского революционного движения и против марксизма, как идеологии пролетариата. Народничество стало в это время — и чем дальше, тем больше — превращаться в реакционную силу[31]. Этому усилению буржуазно-либеральных тенденций в народничестве способствовала и диференциация крестьянства — образование в деревне сильного кулацкого слоя. Характеризуя «вырождение» народничества, Ленин писал:
«…деревня давно уже совершенно раскололась. Вместе с ней раскололся и старый русский крестьянский социализм, уступив место, с одной стороны, рабочему социализму; с другой — выродившись в пошлый мещанский радикализм. Иначе как вырождением нельзя назвать этого превращения. Из доктрины об особом укладе крестьянской жизни, о совершенно самобытных путях нашего развития — вырос какой-то жиденький эклектизм… Из политической программы, рассчитанной на то, чтобы поднять крестьянство на социалистическую революцию против основ современного общества — выросла программа, рассчитанная на то, чтобы заштопать, „улучшить“ положение крестьянства при сохранении основ современного общества»[32].
Вместе с тем «та пора общественного развития России, когда демократизм и социализм сливались в одно неразрывное, неразъ[19]единимое целое (как это было, напр., в эпоху Чернышевского), безвозвратно канула в вечность»[33].
Но чисто оппортунистическими стали только буржуазно-интеллигентские кадры народничества. Что же касается крестьянства, его бедняцких и в значительной степени середняцких слоёв деревни, то там революционное движение, наоборот, росло, и этим всё более подготовлялась почва для грядущей революции. Но вместе с тем назревали и условия разрыва между руководящей верхушкой народничества, становившейся всё более реакционной, и широкими крестьянскими массами расслаивавшейся деревни.
В 1911 году в статье «По поводу юбилея» Ленин писал:
«…в народничестве таилась двоякая тенденция… Поскольку народники прикрашивали реформу 1861 года, забывая о том, что „наделение“ реально означало в массе случаев обеспечение помещичьих хозяйств дешёвыми и прикреплёнными к месту рабочими руками, дешёвым кабальным трудом, постольку они опускались (часто не сознавая этого) до точки зрения либерализма, до точки зрения либерального буржуа, или даже либерального помещика; — постольку они объективно становились защитниками такого типа капиталистической эволюции, которая всего более отягощена помещичьими традициями, всего более связана с крепостническим прошлым, всего медленнее, всего тяжелее от него освобождается.
Поскольку же народники, не впадая в идеализацию реформы 61-го года, горячо и искренне отстаивали наименьшие платежи и наибольшие, без всякого ограничения, „наделы“, при наибольшей культурной, правовой и проч. самостоятельности крестьянина, постольку они были буржуазными демократами. Их единственным недостатком было то, что их демократизм был далеко не всегда последователен и решителен, причём буржуазный характер его оставался ими несознанным…
Эта двоякая, либеральная и демократическая тенденция в народничестве вполне ясно наметилась уже в эпоху реформы 1861 года…
Из двух указанных тенденций народничества демократическая, опирающаяся на сознательность и самодеятельность не помещичьих, не чиновничьих и не буржуазных кругов, была крайне слаба в 1861 году. Поэтому дело и не пошло дальше самого маленького „шага“ по пути превращения в буржуазную монархию. Но эта слабая тенденция существовала уже тогда. Она проявлялась и впоследствии, то сильнее, то слабее, как в сфере общественных идей, так и в сфере общественного движения всей пореформенной эпохи. Эта тенденция росла с каждым десятилетием этой эпохи, питаемая каждым шагом экономической эволюции страны, а, следовательно, и совокупностью социальных, правовых, культурных условий. [20]
Через 44 года после крестьянской реформы и та и другая тенденция, которые в 1861 году только наметились, нашли себе довольно полное и открытое выражение на самых различных поприщах общественной жизни, в различных перипетиях общественного движения, в деятельности широких масс населения и крупных политических партий. Кадеты и трудовики,— понимая тот и другой термин в самом широком смысле,— прямые потомки и преемники, непосредственные проводники обеих тенденций, обрисовавшихся уже полвека тому назад. Связь между 1861 годом и событиями, разыгравшимися 44 года спустя, несомненна и очевидна. И то обстоятельство, что в течение полувека обе тенденции выжили, окрепли, развились, выросли, свидетельствует, бесспорно, о силе этих тенденций, о том, что корни их лежат глубоко во всей экономической структуре России»[34].
Итак, «демократическая» тенденция русской революции 1905 года, выразившаяся в том, что революционно настроенное крестьянство совершило ряд выступлений против помещиков, в том, что оно не пошло за кадетами, которые старались потушить революцию, и образовало свою организацию, ведёт начало от 1861 года, от того движения революционной демократии, вождём которого был Чернышевский.
В статье «„Крестьянская реформа“ и пролетарски-крестьянская революция» Ленин писал:
«Либералы 1860-ых годов и Чернышевский суть представители двух исторических тенденций, двух исторических сил, которые с тех пор и вплоть до нашего времени определяют исход борьбы за новую Россию»[35].
«В революции 1905 года те две тенденции, которые в 61-м году только наметились в жизни, только-только обрисовались в литературе, развились, выросли, нашли себе выражение в движении масс, в борьбе партий на самых различных поприщах, в печати, на митингах, в союзах, в стачках, в восстании, в Государственных Думах»[36].
«Тенденции демократическая и социалистическая отделились от либеральной и размежевались друг от друга. Пролетариат организовался и выступал отдельно от крестьянства, сплотившись вокруг своей рабочей с. д. партии. Крестьянство было организовано в революции несравненно слабее, его выступления были во много и много раз раздробленнее, слабее, его сознательность стояла на гораздо более низкой ступени… Но всё же, в общем и целом, крестьянство, как масса, боролось именно с помещиками, выступало революционно, и во всех Думах — даже в третьей, с её изуродованным в пользу крепостников представительством — оно создало трудовые группы, представлявшие, несмотря на их частые колеба[21]ния, настоящую демократию. Кадеты и трудовики 1905—7 годов выразили в массовом движении и политически оформили позицию и тенденции буржуазии, с одной стороны, либерально-монархической, а с другой стороны, революционно-демократической»[37].
Родоначальником этой второй — революционно-демократической тенденции был, как Ленин говорил выше, Н. Г. Чернышевский.
В статье «По поводу юбилея» Ленин писал:
«Сравнение 1861 года с 1905—07 годами яснее ясного показывает, что это реальное историческое значение народнической идеологии состояло в противоположении двух путей капиталистического развития: одного пути, приспособляющего новую, капиталистическую Россию к старой, подчиняющего первую второй, замедляющего ход развития,— и другого пути, заменяющего старое новым, устраняющего полностью отжившие помехи новому, ускоряющего ход развития» [38].
В 60-х годах революционные демократы оказались слишком слабыми и немногочисленными, а потому и потерпели поражение: «революционное движение в России было тогда слабо до ничтожества, а революционного класса среди угнетенных масс вовсе ещё не было»[39].
Чернышевский, М. Михайлов и другие пошли на каторгу. Добролюбов умер юношей. Но начатое ими революционное движение не погибло.
В статье «„Крестьянская реформа“ и пролетарски-крестьянская революция» Ленин писал:
«Революционеры 61-го года остались одиночками и потерпели, повидимому, полное поражение. На деле именно они были великими деятелями той эпохи, и чем дальше мы отходим от неё, тем яснее нам их величие, тем очевиднее мизерность, убожество тогдашних либеральных реформистов»[40].
Ту же мысль находим мы у Ленина и в статье «По поводу юбилея» :
«…вышло так, что представители сознательно враждебной либерализму демократической тенденции в реформе 1861 года, казавшиеся тогда (и долгое время спустя) беспочвенными одиночками, оказались на деле неизмеримо более „почвенными“,— оказались тогда, когда созрели противоречия, бывшие в 1861 году в состоянии почти зародышевом… История навсегда сохранит память о первых, как о передовых людях эпохи,— о вторых, как о людях половинчатых, бесхарактерных, бессильных перед силами старого и отжившего»[41].
Чернышевский был вождём этих передовых людей эпохи 60-х годов. Надо было иметь действительно «глубокое и превосходное [22] понимание Чернышевским современной ему действительности»[42], надо было обладать действительно «гениальным провидением» для того, чтобы в 60-х годах, когда общественные противоречия, породившие через 40 с лишним лет революцию, были ещё «в состоянии почти зародышевом», дать начало движению, которое, как указывает Ленин, сыграло громадную роль в революции 1905 года и играло её вплоть до Февральской революции 1917 года. Нужно было быть действительно до конца стойким, мужественным революционером, чтобы в то время идти так непреклонно к поставленной революционной цели. Вот эту-то мужественность и непреклонность революционера, это «гениальное провидение» и ценил Ленин чрезвычайно высоко в Чернышевском.
Есть ещё одно обстоятельство, которое роднит Чернышевского с Лениным, роднит его с нашей пролетарской революцией, делает его весьма близким для нас. Это глубокая вера Чернышевского в народ, вера в могучую, неисчерпаемую силу народных масс, его глубокое убеждение, что победа народного дела может быть достигнута только классовой борьбой революционных масс трудящихся.
Н. Г. Чернышевский целиком принадлежит нам, нашей великой стране Советов. Дело, за которое отдал всю свою славную и прекрасную жизнь Чернышевский, победоносно осуществлено Великой Октябрьской социалистической революцией.
Н. Мещеряков.
От редакции
В царской России в течение ряда десятилетий имя Н. Г. Чернышевского было вычеркнуто из истории русской литературы и общественного движения. Не допускалось не только издание его сочинений, но и простое упоминание его фамилии. Между тем спрос на его произведения был велик, и желающим познакомиться с идеями великого революционера приходилось отыскивать старые номера «Современника», где печатались его сочинения. Только революция 1905 года сняла запрет с Чернышевского. Его сын М. Н. Чернышевский, воспользовавшись ослаблением цензурного гнёта, выпускает в 1906 году полное собрание его сочинений в одиннадцати томах. Это издание было результатом многолетней упорной работы, произведённой М. Н. Чернышевским по выявлению и собиранию литературного наследства, оставленного его отцом. В него вошли не только те сочинения Н. Г. Чернышевского, которые были в своё время напечатаны в «Современнике» и других легальных журналах, но и те, которые нелегально печатались за границей или оставались неопубликованными, сохранившись в рукописном виде. Однако, несмотря на громадную работу, произведённую М. Н. Чернышевским, изданное им собрание сочинений его отца являлось далеко не полным. Ряд произведений Н. Г. Чернышевского, в том числе очень крупных, как, например, романы «Повести в повести» и «Алферьев» или «Рассказы о Крымской войне по Кинглеку», не вошли в это издание или же вошли только в отрывках. То же самое надо сказать и о «Дневниках» Чернышевского, представляющих исключительный интерес для характеристики умственного и политического развития их автора. Что же касается эпистолярного наследства Н. Г., то оно вообще не было включено в издание 1906 года. Таким образом это издание было далеко от полноты. Пробелы этого издания в настоящее время в значительной мере,— однако далеко не полностью,— заполнены рядом публикаций, выпущенных после Великой Октябрьской социалистической революции: тремя томами «Литературного наследия» Н. Г. Чернышевского, рядом отдельных изданий его произведений, ранее неопубликованных или опубликованных частями, и, на[24]конец, мелкими публикациями в различных сборниках и журналах. Однако и этими публикациями литературное наследство Чернышевского ещё не исчерпывается. Некоторые его произведения, как, например, роман «Отблески сияния», остаются до сих пор неопубликованными. Таким образом действительно полным собранием сочинений Чернышевского мы до сих пор не располагаем. Это и было одной из причин побудивших Государственное издательство «Художественная литература» предпринять в связи с приближающимся пятидесятилетием со дня смерти Н. Г. издание собрания его сочинений, которое включало бы в себя[43] всё до сих пор выявленное литературное наследство Чернышевского.
Другая причина заключается в том, что мы до сих пор не располагаем достаточно точным текстом большинства произведений Чернышевского. При печатании в «Современнике» они подвергались сильной цензурной и редакционной правке, нередко приводившей к искажению мыслей их автора. В собрании сочинений, изданном в 1906 году, по общему правилу воспроизводился текст «Современника». Лишь в некоторых немногих случаях он сверялся с сохранившимися рукописями и корректурами. Между тем мы располагаем в настоящее время богатым собранием рукописей и корректур Чернышевского, хранящимся в Саратове в доме-музее его имени. Научное изучение литературного наследства Чернышевского немыслимо без самого внимательного использования этого собрания, дающего в ряде случаев возможность восстанавливать подлинный, не искаженный цензурой или в угоду ей текст сочинений Чернышевского.
Использование рукописей и корректур Чернышевского в целях восстановления подлинного текста его произведений было одной из задач предпринятого сперва Госиздатом, а затем Соцэкгизом собрания избранных его произведений. Это издание (до настоящего времени вышло 4 тома) внесло ряд коррективов в издание 1906 года. Однако восполнить целиком все дефекты этого издания оно не смогло, так как заключало в себе только избранные сочинения Чернышевского.
При воспроизведении точного текста произведений Чернышевского, не появлявшихся в печати при его жизни, издатели наталкиваются на одно чрезвычайно серьёзное затруднение. Многие его произведения, сохранившиеся в рукописях, написаны особым шифром, разбор которого требует и большой опытности в его расшифровке, и исключительно напряженного труда. Это привело к тому, что при воспроизведении в печати рукописей, написанных шифром, в них вкрался длинный ряд неточностей и ошибок. Это можно иллюстрировать хотя бы на примере дневников Чернышевского, издававшихся уже дважды: первый раз в составе I тома его «Литературного наследия», вышедшего в 1928 году, второй — отдельным изданием, выпущенным в 1930 году Издательством политкаторжан. В первом из этих изданий «Дневники» печатались по расшифровке их текста, сделанной М. Н. Чернышевским. Для вто[25]рого же издания расшифровка эта была тщательно проверена и исправлена Н. А. Алексеевым, установившим при этом ряд ошибок и искажений, допущенных при первой расшифровке. Можно сказать, что в издании 1928 года нет почти ни одной страницы «Дневников», где Н. А. Алексееву не приходилось бы делать поправок. Для нашего издания Н. А. Алексеев вновь произвёл расшифровку рукописей «Дневников» и это дало ему возможность вновь внести в их текст громадное количество различных поправок и изменений. В подавляющем большинстве они сводятся к уточнению расшифровки путём внесения некоторых исправленных слов и выражений, неточно расшифрованных в двух первых изданиях «Дневников». Однако в некоторых случаях эти поправки имеют весьма существенное значение. Приведём в подтверждение этого один чрезвычайно показательный пример.
В первом издании «Дневников» под 6 февраля 1849 года читатель находит следующую запись, относящуюся к тогдашнему другу Чернышевского В. П. Лободовскому: «Мнение его об Искандере не переменилось к худшему, во всяком случае, я думаю, что теперь он, как я, считает его чем-то вроде Пушкина». В издании политкаторжан читаем это место несколько иначе: «Мнение его об Искандере, кажется, переменилось к худшему» и т. д. При вторичной расшифровке «Дневников» для настоящего издания Н. А. Алексеев установил, что это место было прочитано в обоих изданиях неправильно: вместо «об Искандере» надо читать «о государе»!
Не меньшее количество исправлений пришлось вносить и в печатный текст других произведений Чернышевского, написанных шифром (черновая редакция «Что делать?», «Повести в повести», «Алферьев» и др.), и это вполне объясняется трудностями, с которыми сопряжена расшифровка их текста.
Всё сказанное выше показывает, что мы до сих пор не имели строго и точно проверенного текста произведений Чернышевского. Это обстоятельство, наряду с отсутствием действительно полного собрания сочинений Чернышевского, также является одной из причин, побудивших Государственное издательство «Художественная литература» предпринять настоящее издание.
Итак, настоящее издание преследует две основные задачи.
Во-первых, оно должно быть действительно полным собранием сочинений Н. Г. Чернышевского. Другими словами, в него должны войти все выявленные до сих пор произведения этого замечательного писателя, а также его письма.
Рассматривая вопрос о порядке размещения произведений Чернышевского между отдельными томами, редакционная коллегия остановилась на хронологическом принципе, как на основном. Однако она сочла необходимым сделать некоторые отступления от него.
Дневники Чернышевского, а также его автобиографические и мемуарные произведения составляют отдельный том (I том).[26]
Беллетристике Чернышевского отведено три тома (XI–XIII томы), в пределах которых соблюдается хронологический порядок.
Письма Чернышевского собраны в двух томах (XIV–XV).
Остальные произведения Чернышевского (его литературно-критические, публицистические, экономические, исторические, философские и иные работы) расположены в 9 томах (II–X тома) в хронологическом порядке. При этом без нарушения хронологического порядка в особые тома выделяются обозрения западно-европейской политической жизни («Политика»), которые Чернышевский вёл в «Современнике» в 1859–1862 годах (VI и VIII тома) и «Основания политической экономии Д. С. Милля» (IX том).
Кроме того, в XVI томе будут даны предметный указатель к сочинениям Чернышевского и библиография его произведений.
Таким образом всё издание рассчитано на 16 томов.
Вторая задача настоящего издания сводится к установлению точного текста произведений Чернышевского. Для достижения этой цели ряд специалистов-текстологов привлечён к работе над рукописями Чернышевского и корректурами его произведений. Как уже указано выше, эта работа чрезвычайно осложняется ввиду того, что многие произведения Чернышевского были написаны особым, выработанным им ещё в студенческие годы шифром. В настоящем томе издания читатели найдут подробное описание этого шифра, составленное Н. А. Алексеевым.
В основу текстологической работы редакционной коллегией положены следующие принципы.
Произведения Чернышевского, появившиеся в печати при его жизни, воспроизводятся в настоящем издании по первоначальному тексту. Разночтения и варианты, устанавливаемые сличением первопечатного текста с рукописями и корректурами, приводятся в приложении к основному тексту данного тома. Места, вычеркнутые цензурой или удалённые самим автором или редакцией явно по соображениям цензурного характера, вводятся в квадратных скобках в основной текст, если это можно сделать без нарушения связности этого текста; в противном же случае приводятся в отделе вариантов и разночтений. Расхождения первопечатного текста с текстом собрания сочинений 1906 года не оговариваются, так как проверка показала, что эти расхождения являются результатом случайного искажения первоначального текста при перепечатке его в собрании сочинений.
Произведения, не появившиеся в печати при жизни Чернышевского, воспроизводятся по рукописям, если таковые сохранились.
Слова и фразы, зачеркнутые в рукописях и заменённые другими, воспроизводятся в отделе вариантов лишь в том случае, если они имеют идеологическое, политическое или биографическое значение.
Правописание принято для настоящего издания современное; особенности же авторского правописания сохраняются лишь в тех случаях, когда они имеют фонетические значения (например, «хар[27]тисты» вместо «чартисты»). В тех случаях, когда автор не выдерживает определённого написания данного слова, допуская различные (например, «Фукидид» и «Тукидид»), принимается правописание, принятое в настоящее время.
Пунктуация даётся современная, за исключением тех случаев, когда автор специально оговаривал необходимость соблюдения всех особенностей пунктуации, принятой им в данном произведении.
Текст произведений Чернышевского сопровождается в настоящем издании комментариями, состоящими из примечаний и именных указателей.
Примечания имеют своею целью:
а) установить время написания и напечатания данного произведения и его цензурную историю, если таковая была;
б) выяснить, если это необходимо, причины, побудившие автора написать данное произведение;
в) объяснить недостаточно ясные для современного читателя места в сочинениях Чернышевского и раскрыть встречающиеся в них политические, литературные и личные намёки;
г) установить, если это требуется по содержанию комментируемого произведения, отношение Чернышевского к упоминаемым им лицам и событиям на основании других источников, в частности мемуарных;
д) познакомить читателей в сжатой форме с тем, как реагировала на данное произведение критика, представлявшая интересы различных классов тогдашнего общества.
В каждом томе наряду с примечаниями будет помещен указатель имён , встречающихся в данном томе. Относительно лиц, включенных в эти указатели, сообщаются, помимо фамилии, имени и отчества, годы рождения и смерти и краткие биографические сведения. Относительно лиц общеизвестных (например, Пушкин, Гегель, Наполеон, Дарвин и т. д.) биографические сведения не даются.
Всё издание редакция предполагает закончить в течение трёх лет.[28]
Дневники
[Дневник. Май 1848 г.]
В конце апреля 1848 г. сказал мне Василий Петрович Лободовский, что он женится; невеста — дочь станционного смотрителя на первой станции по Московской дороге (Средняя Рогатка) Егора Гавриловича, Надежда Егоровна.
«Это девушка,— говорит он,— молоденькая, полная, румяная, но, мне кажется, не отличается особым умом; добрая, будет меня любить и будет, конечно, верна до несомненности, но я не буду, кажется, в состоянии любить её и разделять её чувствований, потому что девушка простая, которую едва ли можно будет образовать, и верно я не буду с нею счастлив; её сделать счастливой постараюсь; главная причина жениться; это существо, которое я буду обязан сделать счастливым, будет для меня необходимым побуждением к деятельности, заставит меня выйти из той беспечности, к которой я привык, принудит и определить моё положение в обществе, и обеспечить его и материально и нравственно; заставит думать и о деньгах, и о службе, и об учёной степени, развернуть внутреннюю деятельность, которая может действовать чрезвычайно энергически, но слишком беспечна. Но родители мои? Эта девушка так проста и ограничена, что я буду стыдиться её перед своими родителями и сёстрами, которые несравненно выше её. Что делать? Я буду скрывать перед ними и всеми это как можно долее; когда нельзя будет скрыть, напишу; ездить к ним буду один, без неё; а старшая сестра (это превосходная, но выше своего состояния и женихов девушка, которая поэтому должна остаться незамужнею) пишет мне, что если умрут родители, она не будет жить у зятьёв, которые не могут понимать её и от которых она слышала уж несколько чрезвычайно для неё оскорбительных слов (ты слишком горда, и вот не выйдешь замуж), и будет жить у меня, говорит: «не правда ли, ты без меня не женишься?» А что теперь делать? Как показать ей мою жену? А я её так люблю! И сохрани бог, если умрёт отец,— что делать, как быть — я не знаю, с сестрою этою и матерью?» (О, как он любит семейство своё!) «Жена не будет знать ничего, я буду стараться сделать её счастливой, а сам — ну, шутя со мною выйдет что-нибудь нехорошее — шутя и запьёшь с отчаяния. А у неё есть сестра замужем, [29] это существо милое, которое я мог бы любить; муж у неё чиновник, совершенно истощённый; она поглядывает на меня неравнодушно; боюсь, как бы чего не вышло. Стану реже видеться с нею. Хотя другим она кажется хуже её, но у неё есть выражение в лице, которого у моей нет». — Он был в ужасном положении.
Ездит на Рогатку, предубеждение против ума невесты в нём делается всё менее и менее. Раз, через три-четыре дня, говорит: «Эта девушка вовсе не так глупа, как я думал; она перестаёт меня дичиться, и ныне я провёл у них вечер не так, как раньше,— вовсе непринуждённо, весело; она была так резва, мы играли, я целовал её, и физическая сторона даже волновалась, но сердце было совершенно спокойно». Дня через три ещё: «Она так несвязана и будет любить меня; мне было бы жалко теперь убить её отказом, я не могу не кончить дела. А между тем я совершенно равнодушен, и если пробудилась во мне, то только физическая сторона». После обручения был и говорит: «Во время обручения у меня физическая природа взяла своё, шевелилась, но больше ничего. А для этого употребления она чрезвычайно хороша, но это чувство совершенно физическое; и я готов был бы употребить её теперь, пожалуй».
При каждом новом свидании со мной он лучше отзывается о ней с умственной стороны, успокаивается; через четыре или пять дней после обручения говорит: «Может быть, я и привяжусь после к ней за её любовь ко мне; она так будет любить меня, что, может быть, я буду не несчастлив с нею; но мои домашние? Ах, бог мой, как бы мне хотелось повидаться с ними, а это, может быть, препятствие будет». — На следующий раз говорит: «Ну, эта девушка ничего, её, может быть, можно будет образовать; старший зять, слава богу, уезжает через месяц и этой опасности я избегаю. Я месяца через три после свадьбы напишу своим».
Когда он не хотел писать, его ужасно беспокоило, что это может само собой дойти до родных: отца, говорит, это убьёт. Старался скрыть от всех, особенно от Ивана Васильевича Писарева, который жил тогда на одной квартире со мной: «Этот, говорит, человек не может удержать языка, тотчас расскажет свите Иннокентия Харьковского (который тогда был здесь членом синода), и тотчас это разнесётся по харьковской епархии; даже и через Илиодора Курского свиту может дойти до Харькова. Как бы это сделать, чтобы не было известно? Не стану показываться с нею нигде, где могу встретиться с Иваном Васильевичем. От Залеманов скрою».— Наконец, открывает Ивану Васильевичу (Иннокентий переведён в Одессу и на время поехал туда, отпустивши харьковцев; Илиодор тоже собирается уезжать совершенно и уехал в самый день свадьбы, 18 мая), просит его быть шафером у него и свидетелем. Ив. Вас. немного поломался, согласился, почти не сделавши возражений и увещаний не жениться; только раз, встретившись с ним, говорит: «Я не хочу вас убеждать, но одумайтесь». Это ужасно взбесило Василия Петровича, который шёл ко мне: «Я, говорит, едва его не выругал; ах, какой пошлый и пустой человек». [30]
Дня за два перед свадьбою (кажется, в пятницу был он, а в субботу рассказывал утром мне) говорит: «Ну, я был там,— приготовляли и укладывали приданое, была идиллическая сцена, невеста плакала и так плакала, что я даже был расстроен и растроган и сам плакал; а, чёрт возьми, я тяжёл до слёз и чёрт знает, сколько уж времени не плакал. Нет, она не так ограничена, как я думал. Я напишу как можно скорее своим».
В субботу я готовился к экзамену, утро воскресенья тоже, в 4 часа он к нам; мы оделись, к свахе поехали,— она не готова; мы к нему — он одевался, я тоже переоделся у него; сваха приехала, мы поехали. Взошли в гостиницу, содержатель и содержательница были у него посаженые отец и мать, благословили; он в церковь, Ив. Вас. с ним, я пошёл в комнаты невестина отца. Там сидели 8–9 девушек, между ними мне более показалась хороша одна, черноволосая, с розовыми розанами в волосах, и другая белокурая, под вуалью, к которой часто подходил сказать несколько слов отец. Это была невеста; я думал, что её здесь нет; сидели минут двадцать при мне, все молчали решительно. Вдруг встали, вошли отец и мать, которые сидели в другой комнате, взяли образ и хлеб с солью, подошла невеста, перекрестилась, отец благословил образом, мать — хлебом; она сдерживалась; переменились,— отец взял хлеб, мать — образ и стали благословлять; она не могла почти удерживаться, начинала рыдать, когда благословлял отец, и уже решительно не могла удержаться, когда стала [благословлять] мать; я сам не мог удержаться от слёз. Это была девушка полная, с круглым благородным лицом, несколько напоминавшим лицо г-жи Альбинской: широкий лоб, правильно очерченный нос и подбородок, прекрасная шея и голубые глаза; но здесь я не мог хорошо ещё рассмотреть её, потому что более смотрел на черноволосую, которая сидела лучше относительно меня: я сидел у дверей, они против меня у окна, невеста совершенно напротив и потому её лицо было совершенно почти нельзя различить, черноволосая в сторону, и когда немного оборачивалась, в окне обрисовывался её профиль. Когда стали благословлять, она, конечно, стояла задом почти ко мне; только когда пошла после мимо меня (я стоял у дверей), я мог взглянуть на неё, но она рыдала и закрывалась платком, нельзя было хорошо видеть. Мы поехали в церковь; я с отцом её последние, в коляске, одни.
Когда венчали, я всё смотрел на них обоих, и она мне казалась лучше и лучше. Вас. Петр. стоял, казалось, спокойно, а между тем,— говорил после,— дрожал, как в лихорадке (я этого не заметил). Меня предупредило в её пользу благородство и тонкость, с которою она старалась держаться перед благословением, когда сидела, и во время благословения держалась спокойною и то, что даже в то самое время, как чувство превозмогло её, она так мило и благородно держалась,— естественная, как мне казалось, грация и благородство; и то же самое во время венчания. Всё время венчания я смотрел на них, любовался ею; теперь ближе и лучше взгля[31]нул на черноволосую, которая раньше казалась мне лучше, и увидел, что по выражению лица, т. е. вообще вблизи, когда видно не одни общие контуры, которые у неё весьма благородны, далеко ниже Надежды Егоровны, у которой контуры все так благородны, правильны и вместе с полнотою лица так изящны и тонки (хоть Ив. Вас. говорит, что у неё простое лицо без всякого выражения), и кроме того, лицо имеет такое тихое, даже в этом бурном состоянии, такое отрадное и вместе глубоко нежное выражение.
Выходя из церкви, я был радостен сердцем, и когда мы шли с Ив. Вас. и свахою вместе, я отпустил несколько фраз свахе, что она может гордиться этим делом и Вас. Петр. много обязан ей. Несколько минут мы должны были ждать коляски, между тем как другие все уехали; мы приехали таким образом с отцом её и Ив. Вас., когда все другие уже поздравляли молодых; нам подали бокалы, мы подошли и поздравили. Свадьба была в 8 часов, мы просидели до 11. В продолжение этих трёх часов Вас. Петр. несколько раз, подходя на несколько минут ко мне, говорил, что думает, что привяжется к ней тихою, спокойной любовью и будет с нею счастлив. «Я, говорит, рассказал ей о наших отношениях с вами». Это меня порадовало. Когда они ходили вместе, в каждом взгляде, в каждом движении её (они большей частью ходили и стояли под ручку) высказывалось такое нежное чувство к нему, что я почти не сводил глаз с неё, когда не говорил с Ив. Вас. или отцом её,— меня радовало это милое, нежное, благородное существо. Проходя мимо меня, она несколько раз смотрела на меня, и каждый взгляд этот необыкновенно радовал, или как это сказать, меня,— так чувствовал, не в голове, а в сердце, какую-то полноту, чрезвычайно приятную: мне казалось хорошо, если я буду пользоваться расположением Надежды Егоровны.
«Я нашёл вашу супругу совершенно не такою, как ожидал, судя по вашим словам»,— сказал я тут (почти как только воротился из церкви) Василию Петровичу. — «Мне кажется, что — конечно, она не говорила со мною ни слова, но сколько я могу судить по физиономии, по широкому открытому лбу, который так прекрасен,— что Надежда Егоровна не может не быть девушка с большим умом, вовсе не ограниченная, как думали вы, а напротив». — «Мне кажется, что я привяжусь к ней от души и буду сильно любить её». — «Я радуюсь за вас».
Она держалась чрезвычайно свободно, непринуждённо. Старшая сестра мне тоже понравилась, но менее; тогда я не мог сказать хорошо почему, потому что не видел хорошо и вблизи её, но точно: тонкое, умное лицо (когда я был во вторник у них, я больше рассмотрел Ольгу Егоровну и увидел, что мне не нравится положение её глаз, которые сами хороши и выразительны, особенно эта часть лица под глазами, и то, что нижняя часть лица уходит слишком быстро назад и черты нижней части лица слишком тонки).
Он говорит: «Мне она теперь кажется хороша и вовсе не глупа, не ограничена, но сердце моё ещё совершенно спокойно». При[32]знаюсь, мне было чрезвычайно приятно, когда она остановила свои глаза на мне, потому что мне хотелось бы быть не чужим у них (дай бог, чтобы они были счастливы).
В 11 часов мы уехали. Вас. Петр. хотел быть у меня во вторник и взять к себе. Дорогою мы говорили о различных пустяках с Ив. Вас. Я приехал, лёг спать — сердце моё было полно радости. Я заснул через полчаса (в час) и уже не помню, что мне снилось, но должно быть приятное (не такое, что бы возбудило поллюцию), потому что я встал весьма радостен и жалел, что Фишеров экзамен помешает мне пробыть у них всё время. Пришедши на экзамен к Фишеру, я был так переполнен этим чувством, что не мог удержаться и стал говорить об этом с Корелкиным, хотя вовсе он не кажется мне человеком, с которым я любил бы делить чувства по симпатии, а просто некому сказать, так буду говорить и с кем бы то ни было, хоть сам с собою. Пообедавши дома в самом лучшем расположении духа, я до 5 часов просидел дома, после пошёл к Славинскому, где говорил с большим жаром о политике и новых началах и идеях, проповедуемых в Западной Европе,— говорил оттого, что сердце было полно и хотелось поэтому говорить.
В 9 часов воротился домой, и вечер понедельника провёл в самом приятном, сладком расположении духа, так что писать когда стал своим, начал было с жару писать об этой свадьбе, но, конечно, тотчас бросил и начал другое письмо; начало этого прежнего цело.
Утром был у Ворониных, после в почтамте, после у Тушева и Корелкина, после переписывал Куторгины лекции, на которых я не был, после отправился к Фурсову за шинелью. Эти вещи не дали мне сосредоточиться поутру, и я развлёкся. Так в 4 часа воротился я домой от Фурсова во вторник; дорогою стал сосредоточиваться и снова явилась радость. В половине 6-го пришёл Вас. Петр., говорит: «Моя жена до сих пор девушка; боится; во мне большая перемена нравственная,— это существо вовсе не такое ограниченное, как я думал; напротив того, в ней много ума, весьма много, и чрезвычайно много естественного благородства во всём, даже в манерах (это я-то заметил и в день свадьбы), и она будет иметь на меня чрезвычайное влияние, я с нею буду счастлив, она чрезвычайно любит меня; правда, она не образована, но этому легко пособить, у неё большие способности, и она весьма мила; я её буду любить и теперь неравнодушен. Начинаю быть деятельным».
Это всё вместе меня весьма обрадовало: во-первых, что он будет счастлив, она тоже. Во-вторых, что, несмотря на то, что теперь любит её и любит не только с физической стороны, как раньше, он говорит мне вещи такие, как что она ещё девушка,— это показалось мне ручательством за то, что он действительно расположен ко мне; однако я сказал: «Вы не должны говорить ни другим кому, ни мне вещи такой, что, например, она ещё девушка: после, может быть, вам самому будет неловко смотреть на человека, которому вы сказали это и так доверялись». [33]
Я нашёл, что привязан к нему несравненно больше, чем думал, потому что эти вещи так могут занимать меня, что я думаю о них почти так же и сильно, и постоянно, как думал раньше о себе и своём изобретении[44] и о том, что я сосуд божий, и проч.,— значит, я не так в сущности холоден ко всем, кроме себя, и не такой эгоист, как раньше думал; меня обрадовало и то, что физическая сторона во всех не так сильна, как обыкновенно думают, и что это поддерживает моё постоянное мнение о девушках, на которых, с одной стороны, я смотрю как-то слишком платонически и считаю их более, чем обыкновенно думают, доступными влиянию в обыденной жизни и выходе замуж других чувств, а не физической потребности любви. И как один из примеров и доказательств, что есть такие женщины и девушки, как я думаю про бóльшую часть их (пока не увлекутся они испорченностью жизни и не охладеют постепенно), мне стала мила Надежда Егоровна, мил и Василий Петрович, которые доказывают и служат примером моему взгляду на молодых людей.
С радостным сердцем я пошёл к ним. Он зашёл за женою к старшему зятю, мы остались с Ив. Вас. одни, и он говорит, что заметил сильную перемену в Вас. Петровиче: «Не хочет показать только, а сильно недоволен своим делом». — Мне стало любопытно и смешно, и смешны эти узкие люди. Они вышли. Она шла свободно и легко, с грациею; мы шли сзади; я радовался на неё: как мила шейка сзади! (Но только мне кажется, что она, когда сидит, держит немного голову вперёд, горбится в шее и должна умываться, чтобы не было веснушек: это когда я был во вторник у них.) Пришли. Она с милой детскостью впускала в комнату собачонку, мило спорила с Вас. Петр., который говорил, что собачонка мерзкая, что он купит хорошего щенка, чтобы она не приучала эту быть в комнате. Так мила, непринуждённа, нестеснённо держит себя в своём новом положении, которое, конечно, должно быть чудно ей, что в ней должно быть много такта и естественной грации, которая должна привязать Василия Петровича. Приехал старший зять с женою,— и Вас. Петр. непринуждённо держался со старшею дочерью, так что мне показалось, что теперь эта опасность исчезла,— и отец. Я большей частью смотрел на дочерей и рассматривал их, и младшая всё более нравилась мне. Мне было приятно сидеть, и я, кажется, сделал, что мы после просидели часом больше, чем следовало, и утомил Надежду Егоровну — с ½ 7-го до ¾ 10-го, 3¼ часа или 3½. Не знаю, давно я не чувствовал такого тихого осчастливливающего удовольствия, как в этот вечер. Вас. Петр., кажется, привязан к ней и привязывается всё больше и больше, шутит с ней, жалуется на неё — идиллия. Дай бог, чтоб было всё хорошо. Воротившись, весь вечер и всё утро, вот до самых этих пор, я был наполнен мыслью о них и счастлив тихим счастьем. Эх, хорошо иметь полное сердце. Это ещё более дало мне почувствовать радости семейной жизни,— во всяком случае, как я воображаю и желаю её всем. Дай бог. [34]
Вас. Петр. хотел ныне (в среду), как говорил вчера, быть в университете, после у Залеманов и сказать им, он жалеет, что не сказал раньше, когда мать Залемана два раза сказала: «смотрите же, за мои хлопоты (о платье Вас. Петровичу) пригласите меня на свадьбу», после зайти ко мне (поутру всё), после обеда ехать на Рожок для уроков.— 19 мая 1848 года.11½ — 1 час. утра.
Это радостно для меня и потому, что уверяет меня, что я не такой негодяй, как думал и, может быть, имел раньше основание думать, что я способен питать чистую привязанность к посторонней девушке или молодой женщине, не думая ни о любви к ней, как обыкновенно понимают эту любовь, ни о тому подобном, а просто питать расположение к ней (как питаю его к своему приятелю за то, что это человек и человек с благородною и милою личностью), которое, конечно, обусловлено полом, как и самое это чувство: ведь сестру любишь не так, как отца, а не потому, что возбуждает бурные чувства. Я верно буду привязан после к ней и из-за неё самой, вместо того, чтобы быть привязанным из-за Вас. Петровича.
23 мая 1848 г. ¾ 6-го пополудни. Вот уже неделя, как женат Вас. Петр. Лободовский. Ныне весь день я его ждал к себе, потому что он вчера сказал мне, чтоб ехать ныне вместе к тестю его. Я не умею хорошенько сказать, что я теперь именно такое чувствую. Кончаются экзамены у нас, я постоянно думаю о нём с Надеждой Егоровной: этого со мною никогда не бывало, чтоб я думал о других так, как о себе; и это не оттого, что не занят: читаю записки, есть замыслы свои, едут Любинька с Иваном Григорьевичем,— это довольно интересные, кажется, предметы, а между тем я постоянно думаю о них, и мне хочется видеться с ними и чтоб он рассказывал мне о Над. Егор., и сердце постоянно как-то сжато от ожидания: чувство приятное, хотя есть несколько и стеснений,— они, кажется, оттого, что не знаю как-то [он] ещё окончательно поймёт характер и пр. Над. Егор, и, кроме того, как он будет доставать деньги. Это странно, я не думал, чтоб меня могли так интересовать другие. Я теперь пишу совершенно неприготовленный к восторженности, читал записки Куторги, после — несколько времени «Débats»[45], но всё постоянно, правда, что я ни делаю, постоянно господствующая мысль у меня — они. Изложу теперешние свои мысли об этом.
Дружба ли это собственно к нему, или дружба к Над. Егор., или любовь к ней? Последнего я не думаю, потому что мне кажется, что — нет, не умею, как сказать: не то, чтоб она мне мало нравилась,— напротив, весьма: лицо, манеры, непринуждённость, грация вообще; не то, чтоб я почитал себя неспособным или не готовым любить: другие скажут, что так, но я знаю, что я легко увлекаюсь и к мужчинам, а ведь к девушкам или вообще к женщинам мне не случалось никогда увлекаться (я говорю это в хорошем смысле, потому что если от физического настроения чувствую себя неспокойно, это не от лица, а от пола, и этого я сты[35]жусь; напротив, это чувство мне мило и я питаю его); не то, что я мало знаю её: конечно, я почти не говорил с нею, но Вас. Петр. сказывал мне довольно многое,— напр., как она заботится о нём, всё время вертится около него, как на третий или четвёртый день свадьбы он чувствовал себя нездоровым, не спал ночь (перед совершением окончательного действия, которое, кажется, было, на другой день), сказал ей об этом, после утомлённый заснул: «просыпаюсь — она стоит подле меня на коленях и положила на меня свою головку». — Это на меня снова приятно подействовало. — Не умею сказать отчего, мне кажется, что это не любовь к ней.
Может быть, это льстит мне моё самолюбие, что молоденькая, милая девушка будет расположена ко мне не так, как, напр., любит меня сестра, ведь это будет не по привычке с её стороны, а значит будет то, что во мне действительно есть хорошее сердце, что я не эгоист, ничего не внушающий. И кроме того, может быть, я так дик, что для меня имеет особую прелесть необыкновенности быть хорошу, быть откровенну (быть любиму, как брат) с молоденькою, милою, хорошенькою, может быть, если угодно, красавицею; я не знаю; может быть.
А может быть, это дружба к нему собственно, и всё это происходит оттого, что я знаю, что если она не будет счастлива, он будет мучиться при своём благородном характере; а она не будет счастлива, если он не будет любить её, а в этом деле (как говорит, не знаю, угадывание истинного, не знаю, самолюбие, Eigendünkel[46]) я могу много содействовать его любви к ней, и поэтому, хотя мне самому незаметно это, чувство долга и желание счастья ей (оно зависит от любви его),— т. е. ему, потому что и он не выдержит со своим характером, если не сделает её счастливою,— заставляет меня беспрестанно думать о ней, так ли точно она мила и добра и хороша, как бы мне хотелось и как бы должна быть для того, чтобы приковать его к себе, и желание, и надежда, и сомнение, эта полууверенность, в которой более уверенности, чем сомнения, занимает меня (пришёл Ив. Вас., стали пить чай вместе, так прошло до ½ 10-го).
Это может быть, конечно, но этого мало, я не просто думаю о ней, а думаю с удовольствием; и, кроме того, признаюсь, теперь, когда я почти уверен в хороших последствиях этого дела, я гораздо больше думаю о супруге Василия Петровича, чем думал о ней или о нём тогда, когда он бывал у меня расстроенный перед свадьбою; а тогда, если б это было одно чувство дружбы к нему, я должен был бы гораздо более думать о нём, между тем как тогда я думал о нём, как всегда думаю о другом человеке, которого, правда, люблю, но всё же не как себя (хотя, может быть, для него и готов бы сделать больше, чем для неё),— так, как теперь думаю о Промптове,— минутами, когда вздумается; а теперь я думаю об этом постоянно. [36]
Да вообще, может быть, я могу иметь влияние (он говорит это), тем, что буду хвалить или нет её,— я поэтому сильно интересуюсь своим мнением о ней, и мне хочется, чтобы оно было лучше как можно — так à force de forger[47] и выходит, что я постоянно и всё думаю о Над. Егор., и думаю с любовью к нему и к ней и поэтому с наслаждением. — Может быть.
Вообще всё это есть понемногу, не могу сказать, что именно в какой степени участвует здесь, но что-нибудь одно из трёх, другие чувствования не могли бы иметь такого сильного действия на меня, ведь постоянно я думаю. Или я слишком люблю Вас. Петр. и через него думаю о ней, надеясь теперь от неё счастья для него, люблю её; или во мне развивается склонность к Над. Егор. (может быть, братская, может быть, нет, о последнем я не думаю, а что, если?), или это чисто самолюбие, что вот я стану братом по Wahlverwandschaft[48] молоденькой, хорошенькой, чистой девушки; нет, во мне могло родиться это и оттого, что я предполагаю эту душу чистою и милою, как я всегда склонен думать о девушках и вообще о людях, пока они не испорчены.
Одно могу сказать,— что теперь мои мысли о ней так чисты, что я даже не предполагал в себе способности так свято и чисто думать о женском существе, привлекательном по внешности. Например, бывали поллюции (хоть ныне была), я весь вечер и как просыпаюсь думаю о Над. Ег. и, слава богу, я не видел ничего относящегося к ней в это время и с Вас. Петр. её, например, в иных положениях, и я думаю об этом так безмятежно, как никогда не думывал.
Вот что ещё: из этого серьёзно, может быть, выйдет, что я стану сближаться с существами другого пола, которые будут и всегда чисты, и привлекательны по душе; может быть, из этого выйдет перемена моего характера, и, кажется, я довольно чувствую в себе что-то похожее на понимание сладости любить в смысле любви к возлюбленной, между тем как раньше я серьёзно не думал об этом: бредни были физические, а потребности любить не было.
Дай бог, чтоб я мог всегда так же спокойно, ясно, без упрёка в тайных нечистых помыслах смотреть на Надежду Егоровну, как не могу я смотреть на многих других,— например, Любиньку (боже, какой мерзавец!).
Меня тянет видеться с ним, слушать его; видеть её или нет — всё равно почти.
Иногда мне кажется, что я, может быть, заставляю себя думать о ней потому, что это льстит мне, потому, что тогда я могу представлять себя хорошим человеком — а сам по себе немного думал бы. — Нет, само собою думается,— странно. Дай бог, чтобы оставалось это в таком направлении, как эти дни, всё до сих пор. [37]
Не так ли это: всегда я склонен — может быть, потому, что дурен слишком сам (сколько за мною тайных мерзостей, которых никто не предполагает, например, разглядывание (?) во время сна у детей (?) и сестры и проч., то же после у наших служанок и проч.[49], судить о других не по тому, каков я сам, а по тому, каковым бы мне хотелось быть и каковым быть было бы легко, если бы не мерзкая слабость воли, это laissez faire[50] которого, как я думаю, нет у других,— я не хочу оскорблять человечество, судя о нём по себе вообще, а сужу о нём не по цепи всей своей жизни, а только по некоторым моментам её, когда бываю доступен чувствованиям высшим; поэтому я готов всё видеть в свете той неиспорченности, какую я желал бы иметь сам; кроме того, я смотрю с серьёзной точки зрения на все положения и всегда считаю высоким человека, если замечаю в нём что-нибудь такое,— напр., всегда отец священен в моих глазах, всегда священны муж и жена,— поэтому я способен увлекаться энтузиазмом и с этой своей идеальной точки зрения смотрю на это — и на Надежду Егоровну.
Дневник второй половины 1848 г. и первой половины 1849
ДНЕВНИК ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ 1848 ГОДА
(с 12 июля до 31 декабря)
И ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ 1849
(до 11 июля)
21 год моей жизни.
12 июля 1848, 2 часа ночи. — Встал, стал до чая разрезывать летопись Нестора (завещание Мономаха), дорезал; за чаем читал «Débats» 15 июня, где Леру говорит о колонизации Африки. Над ним смеются в палате и «Débats»,— это уяснило мне, что это за люди: они так же ограничены, как и мы, так же точно не могут понять ничего, что не вдолблено им, и всё новое кажется им смешной нелепостью; но эти задолбленные понятия у них всё-таки лучше и выше тех, которые задалбливают у нас.
После чая пошёл к Славинскому собственно для того, чтобы высказать, что я не напишу Срезневскому,— это намерение принял я, когда услышал от Вас. Петр. о мнении товарищей, и был так счастлив, что в это самое время был у него Лыткин, который один из тех, которые более всего говорили против этого. Мы говорили, я кричал, как обыкновенно, но собственно беспокоился, как высказать это, как довести речь к этому. Лыткин, к счастью, сам навел: «Пишете?» — «Нет». Вскоре он встал уйти, я пошёл с ним; на дороге (всего от Пантелеймона до Фонтанки было идти вместе 30 сажен) он снова спросил: «Что ж вы так скоро переменили намерение?» — «Я никогда и не имел твёрдого намерения [38] писать». — «Да, точно,— говорит он,— слишком много труда, и бесполезного».
Пришедши домой в час, я всё разбирал нарезанные слова[51] и разобрал буквы А и Б; только перед чаем в обыкновенное время пошёл было сказать Вас. Петровичу, что слышал от Лыткина, что свободно место учителя истории в Вознесенском училище, но не застал их дома. По дороге купил Любиньке сассапарельной эссенции у Стефаница. Когда вечером Ивана Гр. не было, она сказала, что серьёзно боится, что не выздоровеет; я ободрял, но плохо и совершенно без успеха. Что, если её предчувствие справедливо? Когда резал и разбирал, думал — правда, несвязно и невнимательно, развлекаемый работою — более о Василии Петровиче.
13 июля, вторник. 11½ час. — Встал в 8½, до 10¼ писал домой, после пошёл в университет, надеясь найти там письмо от папеньки и верно с деньгами,— не было; воротился в 12, до 5 разбирал букву В и разобрал её на отделения по первым двум буквам — Ва, Вб и т. д.; в 5 час. в баню с Ив. Гр. до 7½; на обратном пути застал сильный дождь; тотчас же, как мы, пришли Ал. Фёд. с Ив. Вас., просидели до 9, играли в карты. После [пошёл] я к Вас. Петр. сказать о месте в Вознесенском училище, где просидел до 10⅓, воротился домой в 11. Ив. Гр. уже сидел за ужином. От ужина писал это, почти ничего не читал, только несколько страниц Горлова «Теории финансов» [52] — слишком ограниченного ума и небрежно составленная книга, и «Débats» 16 и 17 июня. Иван Гр. и Любинька всё шутили, как обыкновенно, целовались и я вовлекался в их шутки; кажется, всё мило и хорошо, а между тем что-то нет душевного наслаждения, когда смотрю на них — как будто они пошловаты. Не то Лободовские; ныне она мне ещё более понравилась лицом, когда вполоборота ко мне подняла головку к Вас. Петр., и ещё более убедился я, что она весьма умна и с характером и нежным сердцем. Вас. Петр. хотел идти завтра к Муравьеву и зайти ко мне. У него говорили о воровстве, доказывая, что это ничего, что у отца особенно красть нечего,— он говорил ей: «Украдь у своего»,— что мошенники лучше нас, и т. д.
Любинька, которая знала, что ныне день моего рождения, подарила мне фунт пряников, раньше спросив, люблю ли я их,— это произвело хорошее впечатление на меня. Письмо Свинцова-отца к сыну отправил в Саратов в своём. Расход — 20 к. сер. письмо, 30 к. сер. чищение 2 пар перчаток, 17 коп. сер. баня.
14 июля 1848, среда,11½. — Не нашедши вчера в университете письма, я думал, что позабыли послать; ныне в 9½ час. Говорят мне: «Вас спрашивает солдат». Я думал: Фриц за тем, не нужно ли сапог, выхожу — университетский сторож; я думал: требование в университет, как тогда, когда требовали взять назад бумаги, сердце дрогнуло,— нет, посылка на 25 руб. сер., почта опоздала ; я дал ему 20 коп. сер. В 10¼ в почтамт, где я был один, тотчас получил и воротился поэтому раньше, чем сказал сестре, как всегда говорю, когда ворочусь,— главным образом для того, [39] чтоб, если придёт Вас. Петрович, так она б сказала и удержала его подождать, хотя не высказывал ей это; прочитал письмо в почтамте — там о смерти Олимпа Яковлевича отца,— итак, это письмо должно быть известно Ивану Гр. и Любиньке, да и без того трудно утаить, потому что Любинька раз заметила, что обещались писать со следующей почтою; что делать? Сначала думал показать с деньгами и сказать сестре: «Как хотите, если хотите — отдам деньги, но мне хотелось бы купить Гёте, который продается весьма дёшево, за 15 руб. сер.»,— и взял бы Гёте у Василия Петровича[53]. После решился, идя дорогою, не заходить теперь к Олимпу Яковл. в типографию, как думал утром, потому что на мне был старый сюртук и брюки, а зайти вечером на дом. После передумал: не буду им показывать письма ныне, а завтра утром пойду как будто бы в университет за письмом, а сам к Олимпу Яковл., скажу и ворочусь оттуда с письмом, как будто бы только [что] получил, а сам ночью подделаю письмо и вложу в один из старых конвертов, где числа на почтовых штемпелях стерлись; спишу из письма всё, кроме 5 строк о деньгах. Это оставалось до 11 час. — мысль подделать письмо.
После, когда стал в 11 час. Готовиться подделывать, лень много копировать сквозь плохую бумагу, несходство в формате бумаги, на которой писано письмо, и той, которая у меня, боязнь, что заметят странность и какую-то необыкновенность почерка, что тем легче, что перо починить как следует нечем (и действительно, снимок 5 строк, которые должно зачеркнуть, вышел дурно), подали мне мысль показать это письмо, только зачеркнуть 5 строк, где говорится о деньгах, и сказать, что это зачеркнул папенька, как это часто довольно бывает: верно писал, чтобы я в чём-нибудь переменился, не подавал повода к огорчениям и был благоразумнее, а после передумал и вычеркнул; а теперь думаю сказать на себя, что это я вычеркнул, потому что не хотел этого показать Олимпу, к которому заходил я с тем, чтобы показать письмо, и от которого должен ожидать, что он станет читать всё под ряд. Конверт найду другой.
Это письмо тронуло меня, потому что показывает такую нежность со стороны их,— пишут теперь, что Палимпсестов приехал, потому что знают и предусмотрели, что это интересует меня; маменькино письмо дышит нежностью — мне стало себя немного совестно.
Придя домой, сел за дело; они сидели и болтали, я вместе с ними и несколько раз едва было не проговорился то о смерти Ол. Як. отца, то о Богдане Христофоровиче и Марии Дмитриевне, то о Вареньке — проклятая болтливость. В 9 часов пошёл сказать о деньгах Василию Петровичу.
Да, перед обедом, когда Ив. Гр. ушёл в сенат, а я уж воротился, Любинька спросила, почему Лободовский вообще не так часто приходит и не сидит у меня так долго, как прежде. Я ей сказал: во-первых, потому, что, может быть, это стесняет их, а во-вторых, потому, что здесь разговор связан; она сказала, что [40] я оскорбляю её, когда думаю, что мои гости могут обременять их, скорее ихние меня, тем более, что Ив. Гр. и не занят ничем.
Итак, я пошёл к Вас. Петр. У него готовился чай,— они пьют в 9 час. обыкновенно, а не в 8, как при мне, это я узнал только вчера, пришедши к ним первый раз в это время; у него тесть и Пелагея Васильевна. Я ему сказал на ухо о деньгах и сказал, что мне сидеть некогда; он говорит: «Я провожу вас» (верно сердце переполнено, хочет излиться), чего обычно не говорил; тотчас встали. Тестя просил подождать и пить чай, тот обещал. Мы дошли почти до конца их линии, потом воротились; на полдороге попался тесть и Пелагея Васильевна: рассердились верно и не стали дожидаться, а между тем времени прошло только 4—5 минут. Он дорогою говорит: «Я расстроен, право, снова уйду». — «Что же?» — «После, теперь я огорчен». Через минуту стал говорить: «Это такие пошлые люди, каких я ещё никогда не видел: сердятся, что я горд; сплетничают, всё слова перетолковывают, шпионничают, где я бываю,— думают, что я по трактирам; сердятся, что я знаком с молодёжью (верно говорили что-нибудь про меня дурное и это его рассердило, как раньше огорчался тем, что Надежда Егоровна на слова его: «завтра будет Залеман», который до этого времени был только раз у них, сказала: «ну, уж твой Залеман-то»). А между тем обкрадывают со всех сторон: тёплый салоп Надежды Егоровны взяли — и пропал; большой самовар тоже, а маленький самовар худой, поэтому Вас. Петр. говорит, я хотел переменить его с придачею медной посуды, которой было много, на новый, хвать нынче,— её нет, один кофейник; чай и сахар таскают постоянно; ныне были 12 человек, хозяйничали, распоряжались, смерть и только, а между тем деньги у них есть, добро бы не было; пошил себе тесть новое платье,— видели, как разрядился, и пришёл показывать, красуется, велит смотреть, как будто насмехается» (что его задело это, я видел ещё вчера, когда в разговоре он говорил, что у своего отца не грех украсть, «а тебе, вот, Надя, можно — у твоего есть деньги,— смотри, каким франтом разрядился»), «это выводит из терпенья,— и молчать? или высказать?»
Я готов был отвечать, что лучше молчать, как он толкнул меня: перед нами стояли тесть и Пелаг. Вас. Он просил воротиться, она не захотела, хотя я обещался проводить; он хотел, но когда я вышел, его ещё не было и верно не придёт, потому что рассердился на меня. Я взошёл снова к ним, через несколько минут вышел и, идя дорогою, передумывал, не лучше ли сказать тестю, что понимают его, иначе это не будет иметь конца, и он решительно испортит отношения Надежды Ег. к Вас. Петр.; высказать — и без Надежды Егор.; а после передумал: нет, лучше при ней, если только чувствует, что достанет терпения выдержать и не наговорить ругательств, потому что, если это будет без неё, ей насплетничают про этот разговор бог знает что, лучше пусть видит сама его благородство. [41]
Сказал ему, что говорила мне Любинька о нём, только её слова приписал Ив. Гр., что отчасти справедливо, потому что она верует в него и верно хорошо знает, что это не против него будет. Пришедши домой, молол глупости, как дурак, хотя было вовсе не весело,— правда, не было слишком большого и томления, да ведь это бывает редко. Завтра в 10½ выйду к Ол. Як. и буду до 11½ у него; скажу, был в университете; в 5 часов хотел прийти Вас. Петр., которого, как теперь вижу, более всего действительно удерживало опасение быть неприятным гостем, а меня тревожило, что он не бывал, думал, что это оттого, отчего я не бываю, напр., у Александра Фёдоровича.
С каждым новым свиданием я вижу в нём всё более и более. Это странный человек, какого ещё нельзя найти, человек великий, благороднейший, истинно человек в полном смысле слова.
Да, совесть как будто говорила, что не должно обманывать так сестры и скрывать деньги, да нельзя: человек так устроен, что ему ничего нельзя сказать серьёзного, а не пошлого: тотчас, во-первых, поймёт не так, во-вторых, выведет бог знает какие следствия, в-третьих, сделает бог знает какие предположения, в-четвёртых, разболтает; а домой, подумал, не написать ли о Вас. Петр. и дружбе моей с ним, только не о финансовых делах, и не входить в большие подробности о нём, потому что, известное дело, не так поймут и не так станут смотреть.
Вчера был случай, доказывающий, что мною, однако, не слишком пренебрегают и что говорить своё мнение не всегда бесполезно. Ив. Гр. говорил, что пойдёт купить чаю и сахару и лучше в маленьких магазинах, потому что дешевле; он был в этом уверен довольно твёрдо. Я сказал, что в больших дешевле и лучше, напр., у Белкова и Чаплина, и ругал после себя за это,— а он купил у Белкова. Вчера же Ив. Вас. Писарев, взошедши, поцеловал меня, и показалось мне, что он добряк, и совестно, что я постоянно смеюсь над ним, а между тем и вчера и ныне смеялся (половина первого, ложусь). Да, вчера же был утром неприятно поражён своей небрежностью, когда утром увидел начало этого журнала, где было записано только 12 июля, лежащим на столе — позабыл спрятать в ящик. Однако, я как-то эти дни мало раздражаюсь и томления нет. Работал всего 8 часов, кончил В и начал Г.
15 июля. — В 10 час. пошёл к Олимпу Як. узнать, писали ли ему о смерти отца, и, может быть, сказать, если не писали; но мне должно было провести 1½ чaca вне дома, чтобы сказать, что я был в университете, и показать письмо. Ол. Як. не застал, пошёл в Гостиный двор, купил бумаги почтовой полдести на 30 коп. сер., после пошёл к Фрицу, который пришёл вечером и взял сапоги приделать головки. Пришёл, показал письмо. Любинька посмотрела на замазанное место на конверте (от одного письма за май): была стерта надпись, которую я делал на конвертах, когда отправлено письмо, и стертое залито чернилами, как будто стерты были чернила; не нужно было этого делать; стала разбирать замаранное [42] маменькою и разобрала, а того, что я замазал, не стала, потому что сразу видно, что ничего нельзя разобрать, или потому, что догадалась.
В 5 час. по обещанию пришёл Вас. Петр., сидел до 9; мы сидели, говорили, как раньше в моей комнате, когда я жил один. — Говорил, как его раздражает тесть своею пошлостью; потом говорит: «Не знаю, как теперь любят меня дома». Стали говорить о своих домашних делах; по его словам выходит, что его отец — человек ограниченный, довольно тщеславный и обыкновенный; сестру, говорит, особенно любит Анну, вторую. Вместе с этим говорил о пошлых людях, о том, что они способны на всякие гадости, хотя, может быть, бессознательно; ссылался, что добродетель может быть только у человека с хорошей головою. — Я говорил, что иногда думают, что всё это высшее качество, высшая натура — вздор; посмотрите на то, как действует этот человек (при этом я думал о нём), и выходит, правда, что он может быть несчастлив, может делать несчастливыми и других, но всё делает не то, что [другой], и другой не может сделать того, что делает он.
Тесть вчера воротился; придёт, разляжется на диване, распоряжается как хозяин, критикует с чувством своего права кушанье. — «Я,— говорит,— при нём не могу есть без отвращения. Быть,— говорит,— деликатну с такими ограниченными людьми, совестливу, как я бываю, не годилось бы — они ведь не понимают, что это снисхождение к ним, и обходятся с тобою за панибрата, ставят тебя ниже себя, кладут тебе руки на голову; вчера — говорит,— не выдержал, ушёл и ходил верст 15, без этого насказал бы ему; придётся кончить, как Самбурский — выгнать его просто из дому». — «Что не переедете на Петербургскую, удалиться бы от них?» — «Перевозка стоит 10 руб.; во всяком случае теперь здесь хозяин поверит, если не заплатить ему, а там этого нельзя будет, потому что незнаком».
Говорили много о пошлых людях, я приводил примеры и, между прочим, Любиньку и Ив. Гр.; я, кажется, решительно увидел, что опасаться, чтоб он полюбил Любиньку, нечего. — «Вот, говорю, видите, напр., целуются — очевидно от скуки». До сих пор мне только две женщины попались, не внушающие неприятного чувства, это Александра Григорьевна, дочь Клиентова, и Надежда Егоровна. Снова говорил в её пользу; привёл, как дурно обходится отец с Александрою Григорьевной. «И [с] Надеждой Егоровной, умрите вы, то же будет — взять к себе возьмут, потому что не взять неприлично, но принуждена будет идти в служанки». — «Да,— говорит он,— сам говорит — отрезанный ломоть; и всё, говорит, перетолковывают в дурную сторону; тесть говорит: «Вот вы как обходитесь с Николаем Гавриловичем, а мы родные, больше должны любить друг друга»; они думают, что я знаком с молодёжью, вместе кучу и мошенничаю». — Я говорю: «И это всё перетолковано в миллион раз подробнее и обстоятельнее Надежде Егоровне, она должна беспокоиться». — «Да,— говорит,— я два [43] раза видел, что она плачет; даже спрашивали её они, люблю ли я её; она говорит: «Судя по ласкам и внимательности — любит»; мне её жаль более, чем когда-либо». — «Да,— я говорю,— вам должно быть осторожнее в словах, чтобы не подавать ей повода к подозрениям; вот, напр., мы говорили третьего дня с вами о кражах и т. д.,— ведь за пять лет вы были в миллион раз на высшей ступени развития, чем теперь она, а что бы вы подумали о людях, говорящих такие вещи?» — «Да,— говорит он,— она меня спрашивала об этом и приняла это в шутку».
Я спросил его, находил ли он вообще когда-либо людей, с которыми можно быть откровенным,— по поводу того, что его не понимали дома, и он должен был быть не откровенным. Он говорит: «Да, иногда находил, но теперь я неспособен к откровенности, потому что лета не те и поэтому и с вами не откровенен» (это я и раньше думал, что не совсем), «а между тем с вами можно быть откровенным, потому что вы ко всему приготовлены и не отвернётесь, если я скажу, что украл, как это сделает отец; он отречётся: делать подлости можно, только чтобы не знали их, вот его правило». Решили, что тщеславие и пристрастие, по которому осуждается в другом то, что уважается в себе, и злобные пересуды (я привёл в пример насмешки Любиньки над всеми её женихами, это ему понравилось, верно потому, что он вспомнил, между прочим, как переменилось мнение его родных об Антоновском, который, когда был женихом Марьи, был прекрасен, после стал негодяй) — признак людей ограниченных и пошлых; что они всему радуются и печалятся и ничему глубоко. — Я говорю: «Это от пустоты и отсутствия собственных интересов,— это как река,— течёт, и ничто не делает впечатления на неё,— так, когда имеешь свой интерес,— а то как болото стоит — только чуть тронь, и потечёт вода, как тебе угодно». Это было отнесено отчасти к его родным. «Я,— говорит,— сказал Надежде Егор. о наших отношениях с вами для успокоения её, говорил о деньгах ей». — Я говорю: «Это не должно». Он говорит: «Было нужно». Я говорю: «Особенно не хорошо, что вы говорили об этом Залеману; хорошо ещё, что Залеман в энтузиазме к вам, но ведь это знаю я, а не вы, как же вы могли сказать ему это? Если вы не хотите сделать человека смешным, вы не можете ничего сказать хорошего про него, кроме того, что не пьёт вина и не играет в карты; что не ходит к девкам, не прибавляйте, а то выйдет, что употребляется или употребляет мальчиков».
Я говорил довольно много об Александре Григорьевне и Надежде Егоровне и о впечатлении их на меня, совершенно отличном от впечатления, произведённого другими. «Думаете,— говорю,— что это вздор? Нет, не вздор; нет, это действительно существа высшей натуры, в которых есть это естественное благородство и такт, а то другие говорят всё и прилично, и хорошо, да некстати в сущности, или то, что не следовало бы говорить, например, делают что-либо для вас, н не хотят это показать, а между тем [44] делают так, что выказывается это вам». (Свойство, противоположное этому, я точно заметил в Надежде Егоровне: она делает так, что только после рассудишь, что это было сделано для вас, а сразу и не заметишь.)
Меня радовало, что он снова будет бывать и мы снова будем говорить с ним, как раньше, откровенно в некоторой степени; что он не станет думать, что беспокоит, приходя ко мне. Отдал ему 25 р. сер., которые получил. Завтра хотел принести Любиньке «Современник» июльскую книжку и «Домби и сын», 1-я часть[54]. Посылал за табаком (20 коп. сер.; сдачу отдали не мне; итак, истрачено 50 коп. сер.).
У Горлова пояснил себе раньше тёмную мысль, что налог выдаётся в расход раз, а с народа берётся два раза, в первый раз — когда собирается, во второй — произведениями, за которые снова отдаётся поставщикам, и что проценты долга государственного (мысль эта раньше мне не приходила в голову) берутся у производящих сословий, а отдаются [не] производящим, а живущим рентою. Работал всё время, когда был дома один, с 9—10, 12—5 = 6 часов, кончил Г, разбирал Д и списал до слова «до». 12 часов вечера, ложусь.
Да, прояснилась мысль во время разговора с Вас. Петр., что чем больше понимаю, тем больше высоко ценю папеньку и тем более замечаю в себе сходства с ним. Боже, сохрани его! Думаю более всего о Вас. Петр., несколько об Ол. Як., почти ничего о себе, как теперь обыкновенно; как сестра бывала на глазах, то заговаривал с нею обычным насмешливым тоном — её беспокоит её положение: думает, не поправится. Бог знает. Ив. Гр. сказал, входя: «Вы утешаете её?» — «Да,— говорю,— только, кажется, безуспешно, как вообще бывают утешения». — «Правда,— говорит он,— в это самое время утешения только раздражают нас и более утверждают в нашей мысли; но после мы рассудим и согласимся; что в них есть резонного, в самом деле утешило». Эта мысль вертелась не слишком ясно у меня, а она важна.
Пятница, 16 июля, 12 час. — До 5 часов работал, когда принесла Марья (служанка Катерины Павловны) записку от Александра Фёдоровича: «Папенька умер, приходите поговорить о судьбе брата». Тотчас пошёл. Это известие принял я весьма холодно, Любинька и Ив. Гр. тоже спокойно, снова стали играть в карты, как прежде. Шёл, думал, что, может быть, найду его чрезвычайно встревоженным,— он был спокоен, даже лицо с почти обыкновенным выражением; я взошёл, мы молча поцеловались, он дал мне прочитать письмо брата; оно было написано хорошо, с умом, связно, с чувством — он говорит о желании отца, чтобы он был на его месте, говорит — «Я сказал, не могу, и как мочь? Нет невесты, кроме грубых, обязанности тяжкие и т. д.». Он хочет быть в светском звании и, если можно, жить вместе с братом здесь,— так подействовало на него одиночество его теперь, «пусть наша могила будет одна». Ал. Фёд. говорит: «Я пришёл [45] домой из департамента, письмо лежит, прочитал, ноги и руки затряслись, я был сам не свой, не помню, что писал вам (я пришёл верно через 20 минут после этого), теперь начинаю приходить в себя».
Он говорил рассудительно, по виду холодно, сказал: «Как жаль, нет и портрета; я очень рад, что все письма его целы у меня; жаль, нет маменькина; смерть дяди (Минаева) навела меня на мысль, что из наших ещё кто-нибудь умрёт: всегда умирали по-трое». О брате стал говорить: «Оно, говорит, видно, что ему хочется сюда, хотя он представляет на моё решение; против воли нельзя, пусть едет, место я достану, он будет получать хоть 10 руб. сер., с этим будет у нас 2 000, можно жить». Он говорил о делах, ничего не позабыл, кажется: а как ему ехать? Через год, который остаётся дослужить до трёхлетия для службы в губернских местах, или осенью? Лучше осенью. Мысли эти были у него, я был совершенно согласен. «Пойду,— говорит,— узнаю у Страховского о местах в канцелярии генерал-губернатора». Не застал его дома и зашёл к нам; в это время Ив. Гр. не было, мы пили чай; пришёл и Вас. Петр. в 7¼ час.; говорил довольно весело, так что другой и не заметил бы ничего в Алекс. Фёд. особенного; а между тем это известие должно сильно подействовать на него по его характеру и придаёт его характеру новый вид.
После он ушёл, мы посидели с Вас. Петр. ещё до 9 час., он говорит: «Я пойду завтра далеко гулять куда-нибудь». Я говорю: «Лучше пойдёмте вместе, заходите ко мне». Бедный, он всё более и более приходит в дурной образ мыслей, делается более и более мрачным и более и более впадает в кручину; я хотел пойти с ним, чтобы он не ушёл в Петергоф или Царское (как говорил он, едва было не ушёл четвёртого дня), проводить его, поговорить, может быть, успокою несколько его; тяжело ему, тяжело; а между тем, странно — я как будто не трогаюсь этим, сердце не щемит; жизнь, кажется, отдал бы для его счастья (не знаю, может быть, отдал бы,— если б знал, что не будут слишком тосковать папенька и маменька, конечно, отдал бы тотчас и за счастье не всей его жизни, а хоть на год). «Хорошо,— говорит,— я приду в 10 час. за вами, или вы приходите в 5». Я отказываюсь обыкновенно, когда он говорит «приходите», потому что думаю теперь (дня 3 назад), что это может более раздражать против него тестя, который будет расстраивать Надежду Егоровну.
Говорил с Любинькой, довольно спокойно по наружности, сидел; в 10½ пришёл Ив. Гр., за ужином говорил о том, что ему не нравится, когда говорят о высших правительственных лицах нехорошо: хоть палка, да начальник; от этого разрушается государственный порядок и доходит дело, когда каждый мыслит, до того, что теперь во Франции. Я говорю: «Начальники слишком много на себя берут, позабыв, что не подчиненные для них, а они для подчиненных, и тем вызывают осуждение и строгость к себе; не правда существует для государства, а оно для правды. Кто [46] различает человека и палку, место и власть и человека, занимающего его, тот не должен бояться суждением о нём ослабить в себе уважение к власти; во Франции и теперь лучше, чем у нас». — «Да,— говорит он,— в материальном смысле, а в нравственном что?» Я говорю: «И в этом лучше, чем у нас, и семейные отношения лучше; а что мы думаем, что у нас лучше,— это от самолюбия, которое говорит: лучше нас, т. е. меня, нет и на свете никого; кроме того, оттого, что мы взросли в этих понятиях и думаем, что иначе и быть не должно, а если есть иначе, то это гадость». Дело делал часов: 9—5 ( — 1½), 9—10½, 11—12; = 10, разобрал до З. Букву И только начал разбирать, почти ещё не раскладывал по местам. Читал 20 июня «Débats», проект конституции.
Суббота, 17 июля. — В 12 часов пошёл в университет за письмами. Когда воротился, убирали и мешали делать дело; это расстроило несколько расположение духа; а Любинька и Ив. Гр. нежничали на диване подле меня и показывались, может быть, именно оттого, что я был раздражён, весьма пошлыми, и давно не чувствованное «тянет с души» было почувствовано мною так, что мне до обеда хотелось уйти из дому, как бывало осенью. После — ничего.
Вас. Петр. не зашёл, поэтому я был у него с 6 до 9; после он проводил меня, я его. Наверное он заметил и сообразил то, что я ему сказал неосторожно третьего дня,— что я вычеркнул в письме несколько строк, и сообразил, что это верно говорилось, что прислали деньги; я, кажется, разуверил его, сказав, что это говорилось об отношениях Любиньки и Ив. Гр. друг к другу; говорил ему о чувстве неприятном, которое производят их нежности, да и вообще всё Wesen und Treiben[55], и о том, что мне самому совестно его. Он опасается всё расстроить своею близостью мои отношения к ним; я разуверял, не знаю успешно ли. Надежда Егоровна читает Лермонтова (стихи, что я замечал и раньше) и «Тома Джонса»[56] — хорошо.
От него зашёл к Ал. Фёд. за «Débats» и теперь ложусь их читать. Разобрал и несколько списал буквы И (до иже списал); почти ничего не читал, только дочитал 1-ю часть «Домби и сына» — хорошо, конечно. Почти ничего не думал. Пусто и довольно глупо было на душе и в уме, когда был дома; с Вас. Петр. говорил довольно шутя и остря о Пушкине[57], Залемане старшем и Орловых петергофских. Работал 4 часа.
18 июля, воскресенье. — В 11½ пришли Ол. Як. и Ал. Фёд., просидели до 2½; Ал. Фёд. снова пришёл в 6 и просидел до 9½; ещё несколько времени было отнято тем, что Ив. Гр. пил чай, воротясь домой, и свечу поставил на другой стол; работал около 4 часов,— день, пропавший совершенно. Вас. Петр. не был, это немного беспокоило, однако немного, я что-то как дубина. [47] Пришла мысль, возбуждённая словами Олимпа Як. про гатчинских воспитанников, что должно сечь их,— дарования необычные и не занимаюсь, а с какой-то бесцветностью и бессмысленностью смотрю[58] в то время, когда занимаюсь разбором словаря,— что собственно и хорошо делают, если не занимаются школьным делом,— что неудивительно, что дурак в школе бывает обыкновенно умнее хороших и талантливых учеников в жизни: те, всё учась, следуют авторитету и не имеют времени свободно жить и чувствовать и мыслить, остаются детьми, забитыми людьми; одним словом, понял, как выходят бестолковые люди из школ и что значит — это забитый мальчик. Да, защищал по нападкам на Ол. Як., как наставника в Гатчине, мысль, что большая часть занимающих места не имеют ни особых дарований, ни познаний, делающих их достойнее занимать их места, чем те, которые не занимают их, и что, напр., он ничем не хуже других, и большую часть чиновников и правителей легко можно бы заменить durch den ersten besten[59], кто сел, тот и умеет сидеть, не человек по уму достоин занимать место, а получил место, так оно и даёт тебе ум или репутацию на ум. Споря о чём с Ив. Гр., довёл его до того, что он сказал: «Однако этот спор ни к чему не поведёт»; через несколько секунд всё-таки начал он говорить о вздоре снова.
Думал почти бесплодно и без интереса. Семейные помехи несколько надоедали. Любинька наскучила своими толками о том, что не надеется на выздоровление: и жаль её, и скучно, и приторно слушать. Читал «Débats» только, разобрал И и К.
19 июля, понедельник. — Утром около 1 часа был расстроен несколько помехами семейными, так что хотелось уйти из дому. Пришли к Ив. Гр. Горизонтовы оба, я не выходил; просидели более двух часов, время пропало, потому что в это время, как нарочно, я рассыпал по полу слова, а подбирать было неловко при них; от скуки читал Горлова и «Débats» без всякого внимания; после обеда был не так, как раньше, расстроен, хотя бы должен бы быть расстроен, потому что от 5 до 9 сидел Алекс. Фёд., время снова пропало. Думал несколько о Вас. Петр., что его нет, а вообще ни о чём, кроме своей скуки,— не будет ли она увеличиваться и не начнётся ли снова состояние, как было осенью.
Ал. Фёд. просил написать папеньке о том, чтó будет стоить поминание в год его отца в нашей церкви, не говоря, что это для его отца; я отвечал, что верно и так написал в синодик, но что всё-таки что напишу. Он говорит, что «всё более и более грущу и тоскую, гораздо более, чем раньше». От Фрица принесли сапоги (надел головки), отдал 3 руб. сер. и мальчику 6 коп. сер. Разобрал буквы Л и М, работал 8—1, 4—5, 9—11 = 8 часов, но много мешали мне разговоры Любиньки и Ив. Гр. и много сам рассыпал букв своею неосмотрительностью. Когда Любинька спросила, зачем [48], отвечал: «Сам теперь не знаю хорошенько; раньше для медали, а теперь не могу писать на неё». — «Почему не можешь?» — Я сказал пустяки.
20 июля, вторник, 12 часов. Писал домой вследствие вчерашнего разговора с Любинькою. Ив. Гр. не было дома, я говорю в 2 часа: писать домой, чтоб прислали мне денег или подождать, что скажут Воронины после вакаций? — Она говорит: «На что ж тебе? Не нужно». Я говорю: «Отдать вам». — Она говорит: «Да разве нужно отдавать что-нибудь?» — «Само собою»,— говорю я. — «Ну так теперь есть деньги у нас, можно погодить» (что она скажет погодить, [я ожидал], но что они думали, что я буду даром жить у них — не ждал я), «чтобы погодили до конца вакаций присылать деньги». В университете получил письмо от тётеньки. Думал пойти к Вас. Петр., и когда пришла хозяйкина дочь, которая навела на меня прежнее чувство неприятное, которое овладевало мною обыкновенно при виде и слушании женщин и девушек,— ушёл.
Их встретил возвращающимися домой с прогулки, просидел до 10½. Мы говорили и играли в карты. Он в суетах позабыл налить в самовар воды, и он распаялся; это было весьма неприятно для меня; они сохранили дух; Над. Ег. выказала к моему удовольствию себя хорошо. Он говорит: «А лучше было, когда вы стояли в доме Фредерикса; не знаю сам, почему мне неловко бывать у вас».
Вчера решился написать словарь так: раньше выставить места, где слова, после уж приискивать вдруг значения слова, когда вообще кончу всего Нестора; это прибавит работы, зато лучше, по месту и значения будут выставлены вернее, а то раньше не знаешь необычного значения слова и, если можно, придаёшь старое, после необходимо видишь новое значение, тут его и даёшь, а в прежнем месте осталось старое и контроль труден. У Вас. Петр. взял июльскую книгу «Современника» и теперь ложусь читать её. Расположение духа ничего, думал более о Вас. Петр.; Ив. Гр. и Любинька надоедали менее, чем вчера, и расположение было лучше. Разбирал Н, работал 7½ часов.
Когда ходил в университет, всё сличал хорошеньких с Надеждою Егоровной — все хуже; одна всё-таки, девочка лет 15, может быть 16, довольно понравилась (напоминает лицом, особенно плавным переходом носа, довольно острого по обе стороны к щёкам, сестру жены Иринарха Ивановича Введенского, брюнетка), так что я остановился, опередив их, чтобы подождать или по крайней мере взглянуть на неё; чувство было чистое, как от хорошей книги или разговора с умным человеком; однако не дождался. Видел её на Чернышевом мосту; это я сделал едва ли не в первый раз, что оглядывался, чтобы полюбоваться. Хозяйкина дочь пошлá.
Вздумалось перед тем, как пошёл в университет, когда разбирал Н букву,— не буду ли после недоволен папенькою и маменькою за то, что воспитался в пеленках, так что я не жил [49], как другие, не любил до сих пор, не кутил никогда; что не испытал, не знаю жизнь, не знаю и людей и кроме этого через это само развитие приняло, может быть, ложный ход,— может быть.
Ив. Гр. сказал, что хотя нельзя смеяться в глаза над людьми, которых любишь, между тем как не грех за-глаза, напр., над тем, что Ал. Тимоф., не умея играть в карты, садится показывать хорошим игрокам; да, так кажется должно уживаться с людьми, а я всё-таки не так думал и думаю: кого любишь, нельзя смеяться за-глаза.
Среда, 21 VII, 1848. — Весь день работал, кроме того, что утром несколько времени и за столом и чаем читал «Современник»; прочитал в июльской книжке 8-ю часть «Домби и сына» — хорошо, но вполне определить не могу, потому что читал, развлекаясь говором. — Ждал Василия Петр.,— не был, завтра узнаю, чего. Вечером был у Раева в 10 ч. по обещанию принести «Débats»; отнёс. Работал около 10 часов, обделал О и разобрал по слогам П. Думал, хотя без чувства, о Вас. Петр. и мало, более всё вообще и точно ли высшей натуры Над. Егоровна. Говорил о положении женщины с Ив. Гр. и Любинькою. Любинька говорит: «Бедные женщины, потому что всегда в зависимости от мужа». Значит, она хорошо чувствует в этом отношении то же, что и я. Ив. Гр. говорит: «Пустяки, стоит наравне с мужем». Он не понимает этого угнетения, которое нельзя показать пальцем перед судом, но которое ясно в каждом слове и движении сочетанных браком. Я говорил за, он — против, довольно много и умеренно к общему удовольствию. — Вчера забыл записать 20 коп. сер., отданные швейцару за письмо. День почти пуст, потому что занят делом. Ив. Гр. не надоедал, кроме только, когда читал — смешил.
Четверг, 22 VII. — В половине первого пришёл Вас. Петр. по дороге к Залеману и священнику Казанскому, просидел с полчаса. Говорит: «Нахлынули родные, я ушёл и не буду обедать дома». Взял с него обещание зайти на возвратном пути; он долго отказывался, наконец, согласился и зашёл, в 3¼ часа; всего в оба раза просидел с 1½ часа; тут он был весел, потому что застал Залемана мать одну дома и высказал ей, почему не отдает долга, говорит — «не могу»; говорит: «точно гору с плеч свалил»; она говорит: «Володя мне говорил уж: он не ходит потому, что совестится, что не отдал». Приняла она его с большою радостью. После Казанский предложил ему учить детей своих, которые в семинарии, на вакации; хоть немного, говорит Вас. Петр., всё лучше, чем ничего. Казанский достал ему «Ревизора» и достанет «Мёртвые души»[60] , это также весьма было приятно ему, он был весел; я обещался прийти в 6 час., но завлекся работою, между тем пришёл Ал. Фёд., принёс газеты, когда я хотел уйти, и он хотел: «я, говорит, хочу посидеть с вами», и просидел до 8½. — Я пошёл-таки, просидел до 10¼,— пошёл тотчас, как ушёл Ал. Фёд. Поговорили несколько, после я стал читать последнюю часть «Разъезда из театра» Гоголя из 4-й части, которая у Вас. Петр. лежала,— пьеса, которую он не [50] читал. Надежда Егоровна была в чепчике спальном, он к ней не идёт, но всё-таки мила; смеялась, не знаю, над картинками «Иллюстрации»[61], которую пересматривала, или над гоголевскими судьями; кажется, несколько раз над судьями; если так — хорошо, значит, понимает. Он говорит: «Я вас с нетерпением дожидался в 6 часов, был один дома».
День прошёл ничего, чувствовал только головою, кроме того, когда был у них, было несколько приятно сердцу. Списал П до слова «посѣкаеми», работал часов 5.
Утром читал «Тома Джонса» в «Современнике» — чрезвычайно хорошо, должен перечитать ещё, как и «Домби». В «Débats» при Ал. Фёд. пробежал (они 9–14 июля) объяснение Луи Блана против «Débats» на его оправдание в участии в бунте 25 июня[62] и ответ «Débats»: как неизмеримо выше он их по уму и мыслям! Ответ «Débats» сделал на меня неприятное впечатление: «Droit du tгаvail[63] говорит, что всякий делай, что хочешь, а не то, что государство, как вы говорите, должно дать работу тому, который не имеет её» — хорошо! [Не] думал почти ничего, более о Вас. Петр. — Половина первого. — Да, последние дни утвердился в мысли, что в груди у меня перемена: пишу много, а усталость если и чувствую, то в плечах, а не в ней. Любинька сильно жаловалась на боль при отдирании во время перемены перевязки на больной ноге (пальце) мне, что заметно будут от них помехи.
23-го VII. — До 7 работал с лёгкими (всего с час) перемежками чтения июльской книжки «Современника». Ждал Вас. Петр., который обещался быть. В 7½ пришёл и в 8 пошли, потому что он говорит, должен быть дома (он был у Казанского), а мне должно было зайти к Стефаницу Любиньке за сассапарельной эссенцией и в университет за письмом, которое обещался взять ныне Ал. Фёд., который думал, что там будет написано о Петре Фёд. Вас. Петр. проводил меня к Стефаницу (в Казачий переулок) и после до Каменного моста, потому что верно ему хотелось говорить: «Я,— говорит,— ныне более обыкновенного угрюм,— тесть говорил Наде: что Василий не учит Васю? — Я говорю ей, чтобы она сказала, во-первых, должен сказать об этом ему сам; во-вторых, он не возьмётся, потому что время нужно ему самому, а денег брать с родных не годится. Надя, кажется, начинает понимать наши отношения и что это не годится. Да, понимает, а если и не понимает — ничего; невыносимый человек этот тесть, невыносимый. Прекрасно делает с ним Ник. Самойлович, теперь они не видятся: тесть присылал за деньгами, он сказал — нет, и вообще хорошо, что он так прямо и резко отвечает ему, а то вот предлагает стать на одну квартиру, и когда я говорю — не стану, видит в этом нерасположение, а я говорю, что далеко квартира и пр., и не говорю настоящей причины, а должно высказать; это, говорит тесть, будет выгоднее жить вместе, расходы пополам; так бы и сказать: ведь нас [51] двое, а вас восьмеро. «Да,— говорит,— выгоднее, сколько ведь у вас выходит?» — «Два-три рубля в день», говорю я. — «Два-три рубля? Что это? Лакомства?» и с таким видом, выводящим из терпения. Да нет, я воспользуюсь случаем, когда он будет у меня один, а Надя у них, и выскажу ему; потребую, чтоб возвратил салоп, бельё, чайник, кофейник, главным образом, потребую для того, чтобы показать, что я не такой человек, каким он меня считает; скажу ему тоже, что не по мне и это его свинство: войдет и полчаса стоит в шапке и с таким гордым видом, как будто так и следует». — Я, пока говорил Вас. Петр., всё время молчал, только вздумал было, в намерении принести пользу Надежде Егоровне, утвердить, примером неверной оценки им с первого раза тестя, убеждение в нём, что нельзя с первого раза узнать человека и что слишком часто мы ошибаемся,— мнение, которое я постоянно поддерживаю перед ним, потому что так должно и потому что это задушевное мнение. — «Нет,— отвечал он,— я его так и с первого раза оценил: пошлый и чрезвычайно ограниченный, хотя и добрый человек; он свинья, и этим объясняются все его поступки».
Мы подходили к Садовой, когда он стал говорить, переменяя несколько предмет и наведя разговор на то, что верно ещё более интересует его и о чём хотелось ему говорить сначала, но увлеченный рассказом: «А что более всего меня тревожит, это совершенное равнодушие к жене». — «Почему? Что же, влюблены в другую?» — «Нет, это пустяки и я не знаю, могу ли уж влюбиться, а то, что этак, пожалуй, я и марш: ничего не делает, сначала я заботился о том, чтобы ей не было скучно одной, теперь уж оставлю, как хочет, а кажется, могла бы видеть, что я целый день что-нибудь делаю». — «Эх,— говорю я,— это делается медленно, и это пустое препровождение времени у слишком многих людей: напр., Ив. Гр. ничего весь день не делает, а, кажется, человек не то, что Надежда Ег. по умственной ступени (это, кажется, несколько произвело на него впечатление), и Любинька,— как больна, не встает, а давеча проходили похороны — кричит, а тащится к окну». — «Да, ещё: когда одна — ничего не делает, когда я тут или кто ещё — шьёт, да и только». Это уж на меня подействовало, хотя я не изменился наружно; это нехорошо, это притворство; но тотчас же вспомнил круг, в котором жила она, его привычки и пошлость, и снова извинил её, а теперь приходит мысль: ничего не делает,— а что делается внутри? Может быть, думает и тоскует, может быть то, может быть другое, а когда человек здесь — естественно, внутренняя жизнь сощемляется и садится от нечего делать за работу. «Она с душком»,— начал было говорить он, но здесь был угол и он говорит: «Нет, дальше не пойду, жаль её заставлять ждать пить чай, теперь будет не совсем приятно ей, если меня так долго не будет, я давно из дому».— Что за человек! И это ещё, когда он совершенно равнодушен! А какое счастье быть любимой им! Боже, какая сила чувства, какая сильная, нежная, великая душа! Мнение моё о нём, если можно, ещё возвысилось после этого. Велел [52] приходить завтра. В университете получил письмо Марье; Ал. Фёд. заходил сказать на минуту, что ничего нет. Письмо папеньки довольно подействовало своим уверением, что «не будет для меня тяжёлых дней в жизни» — это в ответ на поздравление с ангелом, верно я желал, чтобы их не было — «я шёл тесными вратами и не стыжусь себя». Слава богу! Есть на свете люди, такие как папенька, и слава богу, что такой человек мне папенька! Любиньке была вложена записка от Варвары Дм. Ступиной и Зарубаевой, я не читал её, когда увидел подпись Зарубаевой; после спросил у Любиньки, можно ли прочитать; в письме Алексея Тимоф. к Ив. Гр. было о смерти Андреева; Любинька сказала мне, читая письмо с сожалением,— это хорошо подействовало на мнение о ней у меня: почему не всегда и не про всех так? — Грудь, когда я воротился из университета, была несколько тяжела,— от ходьбы и флакона с эссенцией или работы? Верно от первой причины, потому что теперь ничего не чувствую. Блеснула мысль, которую верно буду приводить в исполнение (потому что не хотелось бы получить что-нибудь через Срезневского при теперешнем мнении студентов о моих к нему отношениях) — отправить словарь не к нему, а прямо в Академию. Чувствовал только головою. Кончил П и отделал Р и начал разбирать по словам С — разобрал 6-ю часть этой буквы. Работал 8½ часов.
VII, 24. — Утром несколько читал «Тома Джонса» во второй раз и мелкие статьи в «Современнике». Узнал о смерти Фон Швейден (Мариной), бывшей Любинькиной подруги, когда ещё были дети обе; они перестали видеться так давно, что Любиньке было ещё столько лет, что она и не может сказать, сколько именно; с тех пор я ни разу её не видел и никогда о ней не думал, даже не могу теперь припомнить её лица, совершенно не могу, даже цвета волос, а между тем это подействовало на меня: я работал и продолжал работать, но выкатилось 3–4 слезы: дай тебе бог царство небесное! Так сильно, верно, воспоминание о детстве. Мне верно было не более 6 лет, когда это знакомство кончилось, и она явилась мне теперь в таких чистых, ясных, хотя совершенно неопределённых воспоминаниях и поэтому-то верно и дорого и свято для нас [то], что соприкасалось с нашим детством: мы тогда чисты, святы, не подозрительны, и поэтому всё представляется нам и чисто и свято, так верно и здесь. — Прости навсегда! Известие ни о чьей смерти на меня так ещё не действовало, хотя и это подействовало более прискорбно, чем сильно опечаливающим образом. Я совершенно остался в прежнем, кажется, расположении духа, но всё-таки принял это к сердцу, как никогда раньше не принимал, даже о Фёдор Ивановичевой или бабенькиной[64]: их я знал большой тоже, и они являлись мне людьми с недостатками, a эта как была тогда, так и осталась в воспоминании ангелом.
Проработал до 5¾, после стал собираться к Вас. Петр., как обещался; пока чистил сапоги, Любинька вовлекла меня в прения с Ив. Гр. о полезности наказаний (главным образом, телесных [53] в школах),— он говорил да, я говорил нет, но довольно мирно и довольно, кажется, с удовольствием. До 9¼ просидел у Вас. Петр.; когда шёл туда, встретилась Над. Ег., которая шла за Алекс. Ег., чтобы идти гулять; я пошёл к Вас. Петр. почитать, пока не воротятся, Гоголя (сначала «Ревизора» я читал). — Немного после пошли гулять через мост на Семёновский плац, через него мимо железной дороги к Вас. Петр.; на дороге я говорил о гоголевой «Переписке»[65], что все ругают «я первый», что это не доказывает тщеславия, мелочности и пр., а напротив только смелость, что первый высказал то, что думает каждый в глубине души; памятник? Да ведь назвали бы дураком, если [б] не знал он, что в 10 раз выше Крылова, а ему ставят памятник, «Мёртвые души» нехороши и обещает лучшее? Это притворство, кривляние, чтоб хвалили? Это назвать всех дураками? — Нет, просто убеждение, что исполнение ниже идеи, которая была в душе, и что мог бы он написать лучше, чем написал,— мысль, которая у всех. Что Россия смотрит на него? Естественное и справедливое убеждение и нельзя не иметь его. Вас. Петр. согласился, что этим критикам потому это кажется сумасбродством или высшей степенью тщеславия и мелочности, что не привыкли к этому и сами неспособны питать таких мыслей, поэтому не верят и другим. А Гёте, я говорю, делает то же, что Гоголь. Что Гоголь многого не понимает, как говорят, хорошо? Гёте не понимал Байрона.
О своих делах Вас. Петр. не говорил ничего; пришедши, пили чай, разговор был общий (и Над. Ег. участвовала) и довольно ничтожный, довольно обыкновенный, говорили анекдоты и проч. Странно, что я у них одних не скучаю и мило мне видеть их ласки друг к другу, между тем как у своих наоборот. Над. Ег. в первый раз поцеловала при мне Вас. Петр. (раньше целовала часто, только в другой комнате) ; у них всегда сижу спокойно и доволен,— не так как у других, жалея о времени, если и выгонит из дому неспокойное состояние духа. Пришедши домой, работал около 2 часов, всего будет около 8 часов; списал до конца слога си, завтра хотел бы кончить переписку словаря и начать выписывать места, где находится слово.
VII, 25, воскресенье. — Весь день просидел за работою, которую, думал, может быть, кончу к обеду; чувствовал некоторое утомление и лень (чего раньше не было), оттого ли, что надоело, или вернее потому, что вчера, да и дальше, долго не спал. Мелькнула мысль, не принести ли как будто чужое, пославши по городской почте, письмо Вас. Петровичу, в котором предупреждают его о предосторожности, говорят, что я влюблён в Над. Ег.,— может быть возбудится ревность и возбудит любовь, если догадается, что это я, и спросит, зачем,— скажу: испытать, как далеко простирается ваша доверенность ко мне. Довольно думал об этом. Заметил ещё резче, что у Любиньки навязчивый и капризный, так сказать, характер — это относительно Ив. Гр., которого она раздражает тем, что не отвечает на его заботливо-неуместные вопросы: [54] «что ты?» — как будто сам не видит, что именно. Действительно, может надоесть, но она и про него не хочет понимать, что это от заботливости. А может быть это и потому, что она думает, что уж надоела ему болезнью и что эти вопросы внешнее инстинктивное выражение скуки.
Говорил с ним о дружбе, в которой он сомневается: «Я,— говорит,— более способен к тесному приятельству». Окончательно (еще раньше этого разговора, который после обеда, а то до обеда) утвердился в мысли, что Варв. Дм. Ступина и Анна Андр. Зарубаева женщины замечательные, потому что вот все дружны так долго, и так дружно, что Варв. Дм. говорит: «Несмотря на свою гордость, я пойду в няньки к Анете, так люблю её». Любинька сказала это, кажется, с насмешливым видом,— неприятно видеть такое пристрастие к себе и такую ограниченную несправедливость к другим. Действительно, должно быть как можно более осторожно в выражении своих мнений, которые считаешь благородными, напр., о дружбе, любви и пр., и особенно не должно высказывать, если есть у тебя подобные отношения, которые в твоих глазах придают тебе человеческие достоинства, а в глазах большей части тех, которым будешь говорить, сделают тебя только смешным. — В половой любви, говорит Ив. Гр., нельзя сомневаться, дружбы может быть и нет. Кроме того, где Любинька огорчалась от своего характера, сколько раз оскорблял он её и по своему неуменью: я, кажется, тоже. Какая неловкость! Он, напр., наводит на мысли о Верочке, а после недоволен, что она плачет; да он смеётся над слезами вообще, поэтому и она стесняется перед ним в своих чувствах; это тяжело — и не хотела бы плакать при нём, как говорит, поэтому. — Работал часов 11 или 12, кончил С разбирать, и списал Т и У. — Половина первого. Весь день был совершенно спокоен, кроме некоторой скуки за работою или утомления.
Понед., VII, 26. — Утро работал всё, и к 3 часам было почти кончено, в 4 часа кончил и было лёг почитать «Героя нашего времени»[66] — пришёл Ал. Фёд.; утром был Вас. Петр., сказал, что тесть заболел холерою; довольно жаль, взял «Современник», я поэтому не могу перечитать снова «Тома Джонса» и «Домби», и принёс на возвратном пути «Героя нашего времени» и некоторые листки «Иллюстрации». Мне было досадно, когда после его ухода Любинька не тотчас бросилась на Лермонтова, а, как это обыкновенно делается, стала перебирать картинки в «Иллюстрации» и слегка перечитывать некоторую статью, хотя сама раньше читала её и решила, что это вздор, а между тем так говорила, что ей так хотелось бы прочитать «Героя нашего времени», что я думал — тотчас на него бросится. Пошедши с Ал. Фёд. вместе, пошли — я к Вас. Петр., который звал, он — домой. Когда он сидел у нас, играли в карты, я снова заметил в себе то, что бывало раньше,— что это довольно приятно для меня и я могу, может быть, сделаться любителем этого, потому что люблю в сущности азартность.
Утром приходило в голову, что письмо, о котором думал вчера, покажется бог знает как; что, если он не скажет мне ничего? Любви через ревность не возбудить, а только подозрение против себя (а теперь вздумалось — и против неё), и он начнёт чуждаться, между тем как это решительно неприятно было бы для меня, у которого теперь самое большое наслаждение — слушать, как говорит он хоть сколько-нибудь откровенно. — Был у него в 7–10, когда Над. Ег. не было, уходила к тётке; читал «Ревизора»; и только было начал говорить о том, что жалеет, что женился, а то бы ушёл отсюда, она воротилась. Ныне была со мною ещё ближе несколько, говорила более, чем раньше: она совершенный ребёнок, потому что не понимает, что годится, что не годится по условиям общества, но чрезвычайно мила и жива. Я был у них совершенно доволен, но такого благоговения и вдохновенного наслаждения перед Над. Ег., как существом не от нас пошлых, как это бывало в первое время после свадьбы, не чувствовал; мелькала яснее мысль, что очертание между подбородком и шеею несколько грубовато у неё — должно посмотреть внимательнее; некоторые движения (это я тотчас заметил после свадьбы) неграциозны, но это не от неё, а от неумения держать себя и неизучения грациозности своих движений, но решительно должен сказать по прежнему, что это существо высшего порядка; что ореол благоговения пропал — в этом виноват Вас. Петр., который всегда так говорит о ней, как о её отце.
Мелькнула мысль и утвердилась, что может быть времени на словарь будет нужно слишком много, так сколько бы ни нужно было, может 1½, 2 года, буду делать и верно не утомлюсь, вообще, может быть, только к окончанию курса будет работа эта готова,— делать, сколько бы времени ни понадобилось, но делать хорошо и аккуратно, это необходимо. Так может быть к окончанию только курса явлюсь я с нею, но в более обширном виде, чем думал: весь Нестор, Лаврентьевская летопись, может быть, и все другие древние и замечательные по языку. Вечер весь не был посвящен работе, завтра за неё. Читал до обеда несколько «Débats» — проект закона о судебной организации, а теперь «Героя нашего времени» и этот закон.
VII, 27, вторник. — До 10 час. писал письмо, в котором написал о картине, изображающей Пия IX, похоронах д’Афра и Кокреле; после пошёл в университет, оставя письмо, которое они не кончили, отослать им; там повестка на 58 руб. сер., не обрадовался сердцем, головою довольно слегка — отдать Вас. Петр. Через ¼ часа, когда уже шёл домой, сказавши швейцару, чтобы отдал подписать — мне самому являться не хотелось — рассудил, что это не мне, а Пластову; это произвело мало перемены в расположении. Пришедши [домой], стал связывать тетради; тут была хозяйка; после начал было вносить, читая медленно места, где какое слово, тотчас увидел, что мелкие листки, много хлопот, когда должно переворачивать их; вздумал списать на большие и теперь переписываю. Более половины кончил до обеда. [56]
Когда читал несколько «Княжну Мери», вздумал переписать её; в 11 ч., когда легли, начал переписывать, до этого времени — час — переписал до слов Грушницкого о Лиговских.
Вечером был разговор с Ив. Гр. о великих писателях, их слабостях и пр.; он говорит: «Коли Байрон пьяница, так негодяй, как и всякий пьяница; всякий великий писатель фигляр, между тем как правитель не то». — «Нет,— говорю я,— это те, о которых говорится — вы есте[67] соль земли, это рука, двигающая рычагом, который называете вы правителем, и странно считать её за ничто, уважая рычаг, и если есть в них слабости, то не от тех причин, от которых обыкновенно бывает у нас: Байрон пил не потому, почему пьёт Пётр Андреевич». — «Вздор,— говорит,— всё одно, издали они кажутся велики, вблизи всё равно, что мы». Он отвергает их важность для человечества, я утверждаю её. «Басня Крылова о разбойнике и писателе, которую приводит он (она и раньше являлась мне, как неприложимая к делу, влияние всегда благодетельно у великих писателей),— говорю я,— неприложима, хотя вы её приводите; мне досадно чрезвычайно видеть, что мы смеем судить о них, мы, которые ничто перед ними, это Западная Европа».— «И,— говорит,— они глупцы, потому что делают ошибки». — «Да мы не падаем, потому что не ходим, хоть, напр., в области богословия. Канту в аду места не будет, а мы православные, и поэтому бог должен спасать нас, как должен был давать победу евреям, потому что у них был кивот завета. Что мы сделали?» Он говорит: «В области науки — ничего, потому что вообще ещё должно раньше воспитать народ в нравственности». — «Хорошо мы воспитывали его в продолжение 900 лет! Это уж показывает, что мы ничего не сделали, совершенно не жили, что мы не младенцы, а зародыши, и мы сравниваем себя с ними и прилагаем себя к ним и переносим их понятия и события на себя!» Разговор был довольно живой, хотя умеренный; у меня задрожала левая часть верхней губы, когда я сказал, что чтобы увидеть, что его суждение справедливо, стоит только взять его вообще и приложить к спасителю — он будет фигляр тоже, и других высших побуждений тоже у него не будет,— конечно я выразил это осторожно,— а Пилат и Каиафа были правители, следовательно, по-вашему, люди хорошие и достойные уважения. Вы, я говорю, однако не подумайте из этого, что [я] рационалист — где, куда,— это всё неприложимо к нам».[68]
Весь день почти ничего не делаю: 1½ [часа] писал письмо, 1½ — в университете, 1 [час], пока был доктор у Любиньки, не хотелось, после — 2 в бане, 2 разговаривал, час читал; всего было: до 1½ ничего не делал, после от 5¼ до 7¼ в бане и говорил, так что только в 10 сел за переписку словаря. Обещался Любиньке отслужить завтра панихиду по Верочке на Волковом, сам назвался. Ив. Гр. она верно не будет просить — знает, что не сделает, а если сделает, то или скажет, что не стоило б собственно, или насмехнётся; а завтра должно быть ещё в почтамте. Теперь ложусь читать «Героя нашего времени». Расход — купил конвертов на 15 к. [57] сер., 10 к. за письмо, 17 в бане = 42. Да вчера табаку 15 к. cep.= 57 сер. Три четверти первого.
VII, 28, среда. — Как встал, и по обыкновению поздно, поленился идти в почтамт — ведь это Пластову, а не мне; да может быть если бы и мне, не пошёл бы, так равнодушен; только то заставляет дорожить деньгами, что Вас. Петр. нужны. Докончил переписку первых листочков словаря, переписывал до обеда и несколько после «Героя нашего времени», но на 26 стр. закапал и бросил, после вздумал, что можно [вывести] крепкой водкой, поэтому ходил в аптеку и к Вас. Петр. поздно вечером, но в аптеку не зашёл, потому что забыл дома пузырёк, а платить за него не хотелось; у Вас. Петр. не раздевался даже, только спросил о здоровье тестя,— «как раньше», говорит; я сказал, что меня дожидается Раев, и ушёл, хотя оставляли; как раньше, всё думаю — то ли идти, то ли нет, как когда был маленький ещё.
День прошёл кое-как, как проходят дни, когда нет определённого занятия. Решился перечитывать, развернув словарь на одном листе и подчёркивал в книге, вписывать цитаты слов, которые на этих двух страницах; кажется, это будет скорее, чем по порядку вносить все слова: слишком много времени идёт на перевёртку листов. — Среди дня был расстроен отчасти мелочью,— напр., [тем], что брали карандаш для записывания выигрышей в пикет, когда он был нужен для подчёркивания, отчасти мнением, которое вчера слышал от Ив. Гр.: «писатели — фигляры, великий писатель — великий фигляр»,— это больно, как богохульство, осквернение того, что есть возвышенного в жизни и деятельности человека, и больно видеть близ себя такого человека. Вздумал, что лучшего мужа не нужно Любиньке, а ему лучшей жены: добры, хороши оба, но до известной степени и оба ограниченным образом пристрастны к себе и пошло резки в суждениях о всём порядочном в других.
Вспомнил, идя от Вас. Петр., что я совершенно тот же, как мальчиком был: тогда расплакался о том, что «богатыри так трудились для блага нашего, а мы не хотим даже и знать их, ценить их заслуги и подвиги»,— теперь это же самое волнует меня: они наши спасители, эти писатели как Лермонтов и Гоголь, а мы называем их фиглярами — жалкая, оскорбительная неблагодарность, близорукость, пошлость. Это несколько волновало, и я был недоволен.
Писал среди дня, от этого не хотелось к вечеру, когда воротился, ничего. Странно, что ходил узнавать о здоровьи тестя Вас. Петр. Правда, думал равнодушно, но всё [же] думал о нём несколько, между тем как о бабиньке не думал и не пошёл бы сам собою узнавать о здоровьи. Значит, я в самом деле люблю Вас. Петр., когда и это занимает меня. Панихиду служить Любинька посылала Марью. Любинька призналась (это когда Ив. Гр. ходил гулять), что её мучает, что она в тягость маменьке, говорила: «Я и не думала раньше, что в состоянии так любить человека, как люблю [58] Ив. Гр.». Я то же самое: не любил Вас. Петр. и думал, что вовсе нет у меня любви. «О Верочке, говорит, только и думаю».
Дочитал «Débats» до 15 июля, особенного ничего не заметил, только всё более утверждаюсь в правилах социалистов[69]. — Несколько читал «Княжну Мери». В почтамт пойду в субботу, когда получу письмо к себе, в котором, может быть, будут деньги, так чтоб не лезть два раза в глаза экспедитору. Вносил на первую и последнюю страницы словаря, дочитал до 82 стр. Хочу кончить эту часть работы, вноску слов, в следующую пятницу. Дай бог.
29 [июля], четверг. — Сделал цитаты для полулиста (первая и последняя страницы), это заняло главным образом до 6 часов; в промежутки читал несколько «Героя нашего времени» — 1-ю часть, «Тамань» всю; более чем раньше понравилась, но новая чрезвычайно лучше; блеснула мысль о зависти к Печорину, который видел и испытал любовь столько раз, что теперь даже довольно привык к этому, чувство неудовольствия, что не был ещё в делах жизни и борьбе её, поэтому дитя. Утром ходил в аптеку за крепкой водкой для вывода чернил, её не дали, а дали щавельной соли, которую должно разводить в воде и которая прекрасно вывела пятна из «Героя нашего времени». Среди дня томился желанием идти к Вас. Петр. — соскучился по нём до того, что (как идти нельзя было, потому что сказал, что не будет) желал, чтобы пришёл Ал. Фёд. Он в 8 часов принёс «Débats» до 21 июля, скоро ушёл; я стал читать их и позабыл почти желание видеть Вас. Петр. Вздумал, что я сам виноват, потому что не приглашаю усиленно его. — Прочитал половину «Бэлы». Показалось, что там есть в речах, которые приписываются Азамату и Казбичу, реторика, которой решительно не должно и которая не идёт к Максиму Максимовичу, который их пересказывает, однако, лучше должно знать горцев. Это пышное высказывание чувств мне кажется приторным и неверностью; описания Бэлы (кажется) и лошади Казбича не совершенно чисты от этого. Но всё же мне понравилось более чем раньше. Другое дело «Мери»! Это удивительно! Теперь буду списывать снова «Мери», не знаю, много ли спишу. — 11 часов.— Час ночи: списал до конца 5-й страницы своей и ложусь. Хорошо!
VII, 30, пятница. — В 10 час., когда Ив. Гр. ушёл и я писал «Мери», принёс тот же, который раньше, сторож повестки — ту, которую я видел раньше и считал Пластову, и ещё на 30 р. сер., которую я почёл тут своей. Ничего особенного. Шёл и думал бог знает о чём-то; деньги само собою думал Василию Петр., письмо подменить письмом своего изделия. Это думал очень спокойно, даже лениво, как предмет сам собою следующий и о котором нечего говорить. — Взял письма и пошёл было домой, не смотря на них, но, ступив несколько шагов, вздумал прочитать письмо своё, зашёл в переднюю отделения для приема простой корреспонденции и стал читать: «20 руб. Любиньке, 10 — тебе». Итак, не должно и не нужно скрывать, это меня несколько обрадовало даже. Пришёл, [59] подаю Любиньке письмо, смотря при этом на другое,— оно не Пластову, а Ив. Гр. из дому. До обеда большею частью писал Лермонтова, сидя в зале, после всё вносил цитаты, теперь второй лист (бо—В), прочитал до конца 98 стр. Лермонтова, списал до 80-той почти, у меня до конца 8 стр. (4 листа), превосходно!
Вечером был у Вас. Петр. (в 8¾), при прощании сказал он: «То ли дело, когда вы жили холостяком — всегда, когда хочешь, заходишь». Это меня утвердило решительно в мысли, что он стесняется Любиньки и Ив. Гр., без этого бывал бы по прежнему часто [70]. Шёл и думал всё об этом прежде всего: скажу ему завтра (он должен прийти), что, если он не будет ходить по прежнему часто, я схожу, сроку ему для испытания месяц; после прибавилось другое: «Если вы эту неделю не будете часто бывать, в следующем письме напишу домой, что схожу (чтобы узнать их мнение об этом и не слишком ли огорчатся), и как получу оттуда ответ, перехожу»; теперь окончательно, кажется, утвердился в этой мысли, что, однако, решительно не стоило никакого раздумья и колебания; если так, напишу домой почти всё так, как есть; попробую это, вместе и полагаются ли они вполне на меня и можно ли с ними говорить откровенно. Ему, конечно, сказал о деньгах; он был весьма весел, кажется, потому, что почти уговорил Казанского отдать детей в гимназию и будет приготовлять их в таком случае. Тесть сидел у него.
Теперь прошла лень и, кажется, начну писать снова «Мери». Пятна чернильные выведены хорошо, масляные только гадят первые страницы.
В тот раз, когда я читал «Ревизора», я спросил у Вас. Петр.: «Правда ли, что я гадко читаю?» Он говорит: «Нет, напротив — хорошо». Я этому почти верю, потому что думаю, что начал читать с некоторым чувством, а не совершенно по-дьячковски, как читал я, говорит Михайлов.
Утвердился постепенно в мысли, как в самом деле важны повести и романы для знания и суждения людей. Ив. Гр. и Любинька решительно для меня были бы непонятны без Гоголя в своих взаимных отношениях.
К Над. Ег., как я и раньше замечал, не идёт ни ночной чепец, ни эта голубая узенькая повязка вроде бахромы, опоясывающая спереди чепец, которую она часто надевает; смотрю, правда ли, что лицо грубое — неправда; нос чрезвычайно (в профиль) нежный и изящный, губки тоже.
Вчера Жюль Жанен в фельетоне «Débats» заставил улыбнуться насмешками над Прудоном; хотя я не люблю и не хочу никогда смеяться над нововводителями, но не мог не улыбнуться, читая слова, приписываемые ему «Débats», будто бы сказанные им в бюро: «Христианство s’use[71], собственность s’usera»[72]; может быть, её станет на 200–300 лет и пока я её принимаю, хоть это [60] дурное учреждение — в сущности я верю, что будет время, когда будут жить по Луи Блану: chacun produit selon ses facultes et recoit selon ses besoins[73],— это необходимо должно быть, когда производство увеличится и собственности не будет в строгом смысле, потому что у каждого всегда будет всё, чего ему захочется, и потому предварительно захватывать и хранить будет не для чего. Ламартин молодец, по его речи в бюро иностранных дел, которую он напечатал, не зная, что устав этого бюро воспрещает публичность. Кормнен заставил от души похвалить себя своими ловкими сарказмами над Национальным Собранием в защиту того, чтоб президента выбирал народ: он, говорит, даёт вам право отбирать у себя деньги — конечно, для употребления в пользу общую, то ещё не следует, чтобы он отдавал вам все свои права [74]. Остряк, резкий человек! молодец! — 12 часов, ложусь.
31 июля, суббота. — Глаз, который начал распухать вчера, нынче всё более и более распухает, это ничего, потому что почти не болит, только немного слышно, что нарывает. Утром докончил (около 2 часов) второй полулист (до В) и исправнее, чем первый; потом стал писать «Мери» в одной комнате с Терсинским, положа книгу как будто держа поставленного Нестора; не знаю, заметил ли, что я взглядывал не в Нестора. В 6 часов пришёл и с полчаса посидел Вас. Петр. Говорит: «Надя перестала любить своих родственников, потому что поняла, что они дурно поступают с нами, и ныне при мне отказала им (в чём именно из мелочей, я уж позабыл — моё примечание) в… они беспрестанно присылали то за тем, то за другим; ужасно недовольны мною — хоть бы, говорят, теперь мог порадоваться, что тесть выздоровел; глупо я сделал, что женился — вот видите, образование ничего, я скорее согласился бы жениться на простой сельской девушке без всякого образования, чем на такой, которая набралась ложных понятий и взглядов — я сам тоже»… Далее он не стал говорить эти мысли, а, очевидно, думает, что природа обидела Над. Ег. в нравственном и умственном отношении. «То ли дело,— говорит,— свобода, теперь бы я ушёл куда-нибудь, всё лучше — и соскучусь по ком-нибудь и захочется снова увидеть людей лучше тех, которых встречал на дороге, а то тут такое однообразие, монотонность и сам глупею. Вот видите, я думаю, что я делаюсь совершенно бревном, и всё, что есть во мне ещё человеческого, погаснет; ну, есть же у людей надежды, мечты, у меня ничего не будет». — Я отвечал ему, что с ним этого никогда не будет, так как я думаю, что, конечно, может быть, что раньше ещё более он был жив, но что и при нынешнем его спокойствии я не встречал никогда человека такого пылкого, как он. Он говорит: «Ошибка, что женился, ошибся во всех расчётах». Жаль мне и его, и её, жаль, но ныне только головою, и сердце не ноет. Я сказал ему, что если он не будет часто ходить, схожу [61] отсюда. — «Это,— говорит,— не умеете вы ценить спокойствия». В понедельник придёт вечером. А может быть придёт и завтра, потому что «Мёртвых душ» не получил. Был Ив. Вас.; был Залеман в это же самое время — заходил в надежде застать здесь Вас. Петр., сказать ему, что не будет дома вечером, потому что именинница сестра, и не достал «Мёртвых душ», а уж до субботы; просил сказать Вас. Петр., что он непременно ждёт его в среду в 7 час. Вас. Петр., странно, до сих пор не может приучиться к моей физиономии и подозревает, что я в нерасположении духа и что принимаю с ним натянутое положение,— напрасно стараюсь уверить его в противном; говорю я ему: «Поверьте, что если бы я притворялся, то вы не узнали бы, потому что мне ничего не стоит притворяться». Действительно, это так. Отдал ему 10 р. сер., он говорит: «А вы как?» — не беря их. — «Да разве я не рассчитываю? Само собою, рассчитываю и очень хорошо». — Взял. Думаю, не видела ли то, как он брал деньги, Марья в окно из кухни: в это время она входила туда брать на стол самовар.
«Мери» списал до конца первой страницы моего 6-го листика. Времени в самом деле пропадает много от Терсинских, а всё потому, что сначала вообще не умел поставить себя. Как бы действительно не понадобилось сойти. Любинька обиделась тем, что я стал развивать сказанную ею шутку, которая, я думал, понравится ей,— глупая болтливость; всегда я стараюсь удерживаться, не говорить ни слова, а между тем всегда ввертываю своё словцо и по большей части некстати, т. е. лучше бы не говорить. Она мне снова не нравится, как не нравилась раньше по своему характеру, когда мы жили дома. Действительно, перешедши к ним, я стеснил себя во многом — от своей глупости и от их взгляда на вещи или, лучше, непонимания вещей.
(После некоторого времени, просиженного там без особых мыслей, несколько секунд): я действительно глуп,— напр., как сделал так, что до сих пор они не понимают, что всем у одной свечи, как теперь сидим мы, сидеть нельзя, что вообще, находясь в одной комнате, мы друг друга развлекаем, а что мне, конечно, этого вовсе не хотелось бы. Да, сейчас вздумал — не высказать ли это косвенным образом при разговорах о привычках и проч., особенно с Ал. Фёд., и сделать так, чтобы он, который это всё хорошо знает, высказал это про меня? Это глупо и смешно прибегать к этим гамлетовским околичностям, но это всегда было в моём подлом характере, и верно я так сделаю. Теперь пишу совершенно в бесчувственном состоянии, хотя по эпитетам можно бы думать, что я расчувствовался. Нет, это так. Вот что значит теперь много дела — переписать «Мери» и Нестора, а я ни одного не делаю, но Нестора потому, что завалился карандаш за диван, на котором сидит Любинька, и хотя она предлагала встать, но, как всегда, я сказал, что не нужно, а «Мери» потому, что под их глазами не хочется. Стану читать что-нибудь. Да и того хорошенько нельзя. Половина десятого. [62]
Августа 1. — День этот ничем особенным не был замечателен; с утра всё время, когда работал, я списывал «Героя нашего времени», списал до 173-й или 174-й страницы; писал снова, как [будто] пишу Нестора. Печорин действительно человек, в котором много дурного, серьёзно, напр., слова его Вере: «что ж, ты любишь мужа? он молод? хорош? особенно верно богат и ты боишься?». Его сердце в самом деле в некоторых отношениях очерствело.
Пишу это, сидя с одной свечой с Терсинскими, поэтому будет это не так связно. Утром часа два просидел Ал. Фёд.; вечером довольно долго читал «Débats»; нового, кажется, не встретил ничего, кроме того, что писал. День прошёл решительно мёртво и без всякой пользы.
Стану делать обзор своему положению в эти 2½ недели со дня моего рождения.
Отношения мои. Самые важные и интересные для меня — к Вас. Петр. и через него к Надежде Ег. В его положении самое важное — его отношения к жене его, и мои мнения о ней, кажется, остались в продолжение этого времени без всякой перемены; он продолжает считать её девушкою (хоть так назову за недостатком слова) слишком простою по уму и сердцу, в которой мало высшего и в которой есть душок, как он выражается. Мне она по прежнему нравится более всех женщин, которых я знал когда-либо, не знаю хорошенько, справедливо или нет, но почти уверен вполне, что справедливо: эта непринуждённость, прелесть — она делает неловкости, заметные даже для меня, но каждый звук её голоса идёт как бы из души и выказывает душу, свободную от тех мелких недостатков, которые всегда как-то проявляются в каждом движении, особенно у женщины, которые можно назвать, если угодно, мелким кокетничанием женщины самой перед собою и которые выказывают натуру пошлую. Признаюсь, напр., когда Любинька или Анна Дм. говорят: «Пожалуйте, милости просим», или что-нибудь подобное, в каждой ноте голоса есть для меня что-то неприятно задирающее и отталкивающее, и это с первого раза — во всяком случае так теперь помнится мне (подтверждается примером дочери наших хозяев) — видно мне в женщине. В ней нет этой пискливости и, как бы это назвать, этого неприятного оттенка голоса, который придаёт словам выражение натянутости и нерадушности. Два-три раза из того, как я был у них, мне блеснула мысль, что она не так хороша собою, как раньше я воображал; в самом [деле], чепчик ночной или эта голубая повязка к ней не идёт; что в её лице действительно не довольно выражения и что оправдывается мнение о ней Ив. Вас. и Залемана — простое русское, обыкновенное лицо. Нет, после чувствовал, что это вздор,— а между тем едва ли чувство преданности и глубокого благоговения, которое я раньше питал к ней, может быть, ослабевает во мне и заменяется чувством: «так себе, ничего», которое после может превратиться в «да, точно, на лице есть, что не из аристократии». Не знаю, что в этом виновато: то ли, что я всегда принимаю людей с первого раза [63] слишком к душе и ставлю их слишком высоко, а потом приходится их сводить с пьедестала, на который сам возводил их,— следствие энтузиастичности, наклонности ценить хорошее в каждом и, главное, непроницательности, которая заставляет только после долгих суждений и опытов замечать то, что другим, более опытным, с первого раза бросается в глаза, или это следствие того, что Вас. Петр. постоянно говорит о ней с сожалением, а я слишком высоко ценю его авторитет и слишком недоверчив к себе вообще, а особенно уж когда он не согласен со мною? Я более наклонен сказать, что это от последнего. Да, она более не обвораживает меня, а между тем я знаю, что стоит только поставить себя в известное положение, поговорить о чём-нибудь серьёзном с нею, чтобы снова очароваться. Но особенно звук её голоса решительно отнимает у меня возможность считать её женщиной пошлою и принадлежащею к дюжинным.
Вас. Петр. — Я всё более и более, кажется, люблю его; между тем теперь снова, признаться, как-то не мучусь из-за него сердцем, снова нашёл спокойный период времени: думать думаю, а тосковать — почти нет. Признаюсь, мне всегда совестно, как я получаю письма от своих, что я о них менее думаю и забочусь, чем о нём, и убеждаю [себя], хотя не слишком долго, с упрёками каждый раз, более думать о них, а между тем думается о нём.
Наши. — Мнение моё о папеньке понемногу, но постоянно всё подымается, всё более и более ценю его: христианская кротость, смирение, непамятозлобие, много того, что у Альворти в «Томе Джонсе» — непоколебимое благородство; я более и более сознаю сходство между им и мною в хорошие моменты моей жизни или во всяком случае между тем, что я сам считаю за хорошее в человеке. Маменька между тем едва ли, бог знает, не сходит на степень обыкновенных женщин: необыкновенная, решительно материнская, только в высшей степени, привязанность ко мне, большая, сильная любовь к папеньке — это вещи необыкновенные, но в отношении к другим она едва ли не стоит ниже папеньки по своим действиям и суждениям — более пристрастна. Однако я сам не знаю, справедливо ли это; в последнем, кажется, много участвуют рассказы Любиньки и намёки Ив. Гр. про их отношения раньше и во время свадьбы — слова, в которых всегда проглядывает недовольство.
Я, признаться, мало о них думал, менее чем о Вас. Петр. и себе; конечно, жизнь готов отдать, и мысль о них может удержать меня от дурного — «это их огорчит», но ведь это потому только, что мне теперь ничто не доставляет обыкновенно слишком живого удовольствия из того, что в моей власти.
О Иване Гр. и Любиньке мнение. Видимые отношения тоже с их стороны кажутся ничего; [а] я постоянно как будто жду стычки; как-то хочется предполагать в них, что они недовольны тем, другим во мне, и даже отчасти желается, чтобы было высказано с их стороны, чтоб дать отпор и разойтись с ними или [64] определить отношения. Вот хоть теперь: говорят между собою, Любинька хочет есть постное, он — нет, и, кажется, главное для себя, но отчасти и потому, чтобы не расстроить её; скука и гадость (я это говорю не в неудовольствии) слушать эти прения. Он ей надоедает своими толками об этом — неделикатность удивительная, с её стороны тоже. Странная непонятливость, особенно у него — говорит так, что постоянно не так, как бы должно, чтобы производить благоприятное действие на неё, и если она не всяким огорчается (хотя огорчается довольно часто, и часто справедливо, а не от несносности мелочного характера), то это от любви к нему, предполагает, ему не видно. Она тоже его [огорчает], но он более скрытен, и я менее знаю его,— да ведь обыкновенно это он читает наставления и ведёт разговор, а не она. Мне почти совестно в душе перед ними, что в сущности я не чувствую никакого расположения к ним; да ведь по-настоящему они ко мне ещё менее, если сравнить с тем, что говорится ими (хотя он не говорит, а только по Любинькиным словам должно угадывать) об Ал. Тимоф., который, конечно, так же близок к нему, как я к ней. Мне [кажется, что] эти люди в сущности никого не любят, кроме нескольких, к которым бог знает почему привяжутся — потому что это брат и сестра — да ещё непонятная любовь, которая заставляет одну предполагать в женихе, а другого в невесте половину своей души. — Однако он мне кажется довольно порядочным эгоистом и любит её менее, чем она его, хотя может быть её любовь и проистекает от безделья и оттого, что он надел на неё чепец и вывел из-под власти маменьки и тётеньки. Она его сильно любит, у него — любит, как я; такая любовь называется — так, между прочим; «возлюбиши жену твою»,— ну, почему и не любить — сердце мягкое у него, он и заботится о ней, но оставляет её скучать, а сам уйдёт к своему приятелю какому-нибудь,— нет, это не истинная любовь в моём смысле, а вообще пожалуй и любовь. Вас. Петр. вон вовсе не чувствует ничего к жене, а заботится о ней гораздо более, чем он. То-то и есть, что у одного так велико, что ему кажется пламя вулкана, то у другого даже незаметно, так велика его душа.
Теперь о себе. — О своей будущности думаю мало, как-то беспечен[75]. Составляю словарь, иногда подумываю, что место и возможность жить получу через Академию за это, иногда что через Срезневского, иногда что через Никитенку, с которым сближаюсь на педагогических лекциях. Занимает мысль о том, что нужно достать свидетельство, чтоб не платить денег[76], и тяготит, что вот прошла вакация более чем в половину, [а] я ещё ничего не сделал по этому делу.
Теперь о науках и умственном мире. Но это когда останусь один, чтобы было связнее, а теперь снова пишу «Мери».
2 августа, понедельник. — До 2¼ писал «Мери», всю кончил; после до конца вечера (теперь 11½) провёл так, как проводил обыкновенно раньше — читал, ничего не делал особенного, то то, то другое; читал «Героя нашего времени» — удивительно хорошо; [65] всё более и более нравится; за словарь примусь с завтрашнего дня, теперь ничего не делал по нём. Писал письмо Саше об экзаменах. Любинька говорила: «Я думаю не шутя, что надоела Ив. Гр. и что он скучает со мною». Нехорошая мысль, которую я подозревал в ней с неделю по некоторым её выражениям в этом роде, которые, может быть, другой принял бы за шутки. Это так жаль её, бедную! Такое состояние самое грустное, тяжёлое. Доктор сказал, чтобы есть скоромное; это её огорчило снова, но оправдало, я думаю, в её глазах Ив. Гр. День у меня прошёл хорошо, без неприятности, читал спокойно, лёжа в зале; ждал Василия Петровича, и когда не пришёл в 7–8 часов, несколько беспокоился головою.
Продолжение вчерашнего. Обзор моих понятий.— Богословие и христианство: ничего не могу сказать положительно, кажется в сущности держусь старого, более по силе привычки, но как-то мало оно клеится с моими другими понятиями и взглядами и поэтому редко вспоминается и мало, чрезвычайно мало действует на жизнь и ум. Занимает мысль, что должно всем этим заняться хорошенько. Тревоги нет. Блеснула мысль: «без религии нет общества», говорит Платон и мы за ним,— да ведь у него самого не было положительной религии, поэтому он под этим словом, конечно, разумел совокупность нравственных убеждений совести, естественную религию, а не положительную. История — вера в прогресс. Политика — уважение к Западу и убеждение, что мы никак не идём в сравнение с ними, они мужи, мы дети[77] ; наша история развивалась из других начал, у нас борьбы классов ещё не было или только начинается; и их политические понятия не приложимы к нашему царству. Кажется, я принадлежу к крайней партии, ультра; Луи Блан особенно, после Леру увлекают меня, противников их я считаю людьми ниже их во сто раз по понятиям, устаревшими, если не по летам, то по взглядам, с которыми невозможно почти и спорить. В этом убеждают «Débats», которые только голословно высказывают свои убеждения, не будучи в состоянии развить и доказать их; они даже неспособны и к жару почти, а только к жалкой иронии, которая может в глупую минуту вырвать улыбку, но ничего более. Литература: Гоголь и Лермонтов кажутся недосягаемыми, великими, за которых я готов отдать жизнь и честь. Защитники старого, напр., «Библиотека для чтения»[78] и «Иллюстрация», пошлы и смешны до крайности, глупы до невозможности, тупы непостижимо. Чрезвычайное уважение к людям, как Краевский[79], который более сделал для России, чем сотня Уваровых и ему подобных, красующихся в летописях отечественного просвещения.
Мысли: Вас. Петр. и Над. Егор. более всего; свидетельство о неплатеже денег в университет, несколько; отношение моё к студентам — уничтожение неблагоприятного о себе в них мнения; словарь; как выйти из денежного положения, заплатить деньги Терсинским, если Воронины не возобновят новых уроков. Более ничего. [66] Любострастия меньше чем когда-либо, хотя по ночам приходят глупые мысли, напр., спать нагим, как я это и пробовал делать эту ночь; кажется, усиление стремления полюбить женщину, т. е. девушку, но любовью чистою, платоническою, смешною, но цель которой жениться на ней; вместе с этим боязнь ошибки и разочарования. Это довольно занимает, семейная тихая радость.
3-го [августа], вторник. — Писал письмо, которое отнесла Марья; писал Саше об экзаменах. После писал словарь (цитаты), почти кончил Ва — все; пришёл в 7 час. Вас. Петр., просидел до 8½; после я пошёл проводить — много говорил, и говорил от души, о Лермонтове, о Пушкине, которого он считает лёгким; говорит: «Раньше я считал Лермонтова дитятею перед Пушкиным, а теперь нет». Он сильно говорил о том, как бы можно поднять у нас революцию, и не шутя думает об этом: «Элементы,— говорит,— есть, ведь подымаются целыми сёлами и потом не выдают друг друга, так что приходится наказывать по жребию; только единства нет, да ещё разорить могут, а создать ничего не в состоянии, потому что ничего ещё нет». Мысль [участвовать] в восстании для предводительства у него уже давно. «Пугачёв,— говорю я,— доказательство, но доказательство и того, что скоро бросят, ненадёжны». — «Нет,— говорит он,— они разбивали линейные войска, более чем они многочисленные».
«Странный,— говорит,— вкус: Над. Ег. нравится не то, что должно бы». Я объяснял и оправдывал примером собственного развития: человек на другой ступени развития так странен и непонятен для нас, что мы не поймём его, если не вспомним себя на этой ступени развития, да и себя почти не помним. Ал. Фёд. вошёл на двор, сказал, чтоб я взял на завтра «Мёртвые души» и приходил нынче вечером почитать газеты; в комнату не пошёл, потому что, говорит, расстроен. Я этому поверил, хотя может быть справедливо говорит Вас. Петр.: «Он не пошёл потому, что видел меня». Когда пошли, я сказал снова: «Если вы не будете ходить, схожу — не считаю за нужное об этом распространяться, напишу домой — и только». — «Хорошо,— говорит,— лучше буду ходить, но я могу повредить мнению о вас Терсинских и огорчить их тем, что вы меня больше любите, чем их». — «Мнение их обо мне меня не интересует, как и я ими не интересуюсь, огорчиться они этим не могут, да едва ли в состоянии заметить, потому что едва ли предполагают; права судить себя я не признаю и не предполагаю ни за кем, кроме папеньки и маменьки, да и то потому, что они серьёзно могут огорчаться и радоваться мне».
В самом деле у меня нынче была тоска по нём, хотя только в голове, в сердце не так много, но в голове сильно, несколько мешала занятиям, и в голове моей было беспокойство. «Единственное, что мне доставляет наслаждение, говорю, кроме книг, это свидания с вами». — «Но я отнимаю у вас много времени». — «Раньше я думал бы так, теперь я знаю, что время, проведённое с вами, для меня, чтобы говорить без гипербол, в семь-восемь раз [67] полезнее, чем за Нестором или т. п.». — Это мы говорили по дороге мимо казарм и по Семёновскому полку (разговор начался: «как ваши отношения?» — я сказал, что отдал 45 р. сер. и что более ничего). А перед этим, когда шли по улице, ведущей до казарм, говорил главным образом о жене: «много благородства», говорит. И, сидя у меня, говорил: «Душа добрая, нежная, сердце способное любить, образованья недостаёт ей, молода; перейдём, говорит, к вещам не поэтическим: как муж, я пас, не потому, чтобы не было сил, а потому, что нет охоты, а она кажется сладострастна. Зайдёмте ко мне». — «Нет». — «Почему?» — «Так». — «Потому что не одеты?» — «Очень странно, что вы отгадали, потому что обыкновенно не отгадываете». — «Это ничего». — «Ну, нет же». — После зашёл к Ал. Фёд., прочитал газеты наши 24 июля — 1 августа. Во Франции идут назад, следственное дело разыгрывается, Ледрю Роллен, Луи Блан попадают под следствие. Это меня огорчило[80]. Взял «Мёртвые души». Вечер прошёл весьма хорошо. Люблю Василия Петр., люблю.
4 [августа], среда. — Утром в 11 час., только напился чаю, отнёс Вас. Петр. «Мёртвые души» и не остался у него, сам не могу сказать хорошенько, потому ли, что знаю — утром не вовремя (кажется, это говорил), или потому, что думал, что один он лучше любит читать. В 7½ часов [он] принёс их, посидел с полчаса. Я до того времени писал словарь, кончил 108-ю страницу — Все-два — и говорил отчасти с ними; они меня удивили, т. е. Ив. Гр. — раньше я всё-таки думал, что играют в карты потому, что кроме нечего делать, теперь есть что читать, а он всё играет — как это так пусто время у человека? — после стал раскладывать гранд-пасьянс, она сидела подле него — решительно Маниловы со стороны праздного пустого воображения, говорят о вздоре всегда. Вас. Петр. говорит: «Тяжело быть у Залеманов (к которым он шел), теперь обязан им и велят приходить, нельзя не прийти; неприятное чувство быть обязанным». Теперь с 8 час. читаю «Мёртвые души» и не совсем ещё понимаю характеры, не совершенно дорос до них, поэтому мало и пишу. — 11¼.
5 [августа], четверг, 12 ч. утра. — Вчера дочитал до Плюшкина, ныне утром до визита дамы, приятной во всех отношениях; характера Коробочки не понял с первого раза, теперь довольно хорошо понимаю; связь между медвежьим видом и умом Собакевича и теперь не так ясна, но утром нынче, когда я шёл, расставшись с Вас. Петр., прояснилась несколько более, чем раньше: так он и во внешности так же твёрд и основателен и любит основательность, как и внутри,— он основателен и всё делает основательно, поэтому и избы знает, что выгоднее и лучше строить прочнее, да уж заходит за границы — итак это связано, как внешнее и внутреннее. Чувствую, что до этого я дорос менее, чем до «Шинели» его и «Героя нашего времени»: это требует большего развития. Дивился глубокому взгляду Гоголя на Чичикова, как он видит поэтическое или гусарское движение его души (встреча с губернатор[68]скою дочкой на дороге и бале и другие его размышления), но это характер самый трудный, и я не совсем хорошо постиг его, однако чувствую, что когда подумаю и почитаю ещё, может быть пойму. Велико, истинно велико! ни одного слова лишнего, одно удивительно! вся жизнь русская, во всех её различных сферах исчерпывается ими, как, говорят (хотя я это принимаю на веру), Гомером греческая и верно; это поэтому эпос. Но понимаю ещё не так хорошо, как «Шинель» и проч., это глубже и мудрёнее, главное мудрёнее, должно догадываться и постигать.
Сейчас мелькнула мысль, хорошо объясняющая скуку Печорина и вообще скуку людей на высшей ступени по натуре и развитию: следствие развития то, что многое перестаёт нас занимать, что занимало раньше. Это я испытываю, сравнивая себя с Любинькою и Ив. Гр., и эта мысль пришла по поводу Марьи, которая явилась рассказать что-то новое Любиньке. Записать её я, собственно, и сел. Как ни хочется прочитать все «Мёртвые души», но я не стал сидеть за ними ночи, а поступил на авось: удастся — так, нет — нет. Может быть, тут участвовала и физическая не то что усталость, а расслабление некоторое, которое есть отчасти и теперь, но помогла мысль, что они ещё будут, через Ол. Як., у Любиньки, и что я теперь ещё не совсем понимаю, и чтение это менее принесёт пользы, чем «Шинель». Утром думал понести их — не так, как думал вечером, как можно раньше, а так, чтобы иметь вероятность не застать Ал. Фёд. дома, чтобы он ушёл в департамент. Всё-таки не знаю хорошенько, поддался я этой мысли или нет. Пошёл в 10 ч.; он не ночевал дома, и таким образом было всё равно. Я оставил «Débats» и, переодевшись, отнёс Вас. Петр. «Мёртвые души». — «Я,— говорит,— почти потерял надежду получить их от Залемана; я сказал, что прочитал только половину, а он не сказал в ответ, что достанет; он стал походить на старшего брата, молол в его роде; говорит,— характеров нет в „Женитьбе“ Гоголя и что „Игроки“ ещё хуже её». Он проводил меня до мостика, потому что нужно было ему идти в лавку; оставлял меня у себя, между тем мне не должно было оставаться, как я увидел, когда не остался. Теперь должно ждать — он раньше принесёт книгу или Ал. Фёд. придёт раньше, потому что верно он нынче будет у нас.
Я взял у Вас. Петр. «Иллюстрацию» и предугадал, что [ради] этой глупости бросят «Отеч. записки» Терсинские: бросили, чтобы пересмотреть картинки, Любинька на целый час, а Ив. Гр. и теперь читает её, а не «Отеч. записки», которые читал раньше. Дети, особенно он, по литературному развитию. Третьего дня, когда он принёс «Отеч. записки», и раньше у меня утвердилась мысль, которая была и раньше: не показывать им, что читаю книги, взятые ими, а не мною, и если читать их, то разве когда они лягут спать, чтобы не видели,— несколько детски, но так и быть,— чтобы после на меня ничего не могли свалить или не могли быть в неудовольствии, когда книги будут запачканы и Ол. Як. что-нибудь скажет. Вчера до ужина, читая «Мёртвые души», был [69] сильно не в духе оттого, что должен сидеть вместе с ними и развлекаться их разговором. Много маниловского в них чрезвычайно, т. е. особенно в Ив. Гр. [много] сходства с Маниловым.
Двенадцатого половина. — В 5½ зашёл Вас. Петр., принёс «Мёртвые души». Я стал читать, затворившись в спальне своей; потому что день этот мыли полы, и Терсинские, и я вышли в зал. Дочитал почти, когда он воротился от Казанского. Я стал читать вслух, дочитал; после стал читать с 360-й страницы, мы сидели одни; после, когда стали пить чай, я продолжал читать для всех — совещание чиновников, капитана Копейкина и проч., до лирического места о выезде Чичикова. После Вас. Петр. встал, я пошёл проводил его до Гороховой. Дорогой говорил о Гоголе только. Придя ко мне, он сказал: «Счастливы вы, что не уважали [никого] кроме Гоголя и Лермонтова,— „Мёртвые души“ далеко выше всего, что написано по-русски». После дорогою тоже говорил, что предисловие не кажется ему странным, напротив — вытекает из книги и что он ничего не видит смешного в этом,— это меня обрадовало. — «А эти господа, которые осуждают,— говорит он,— ничего подобного не чувствовали, поэтому не понимают (так в самом деле) и (новая мысль для меня, с которой я совершенно согласен), напиши он это же самое короче, другими словами, все бы говорили, что это так; хоть просто бы сказал: «присылайте замечания». — Так, в самом деле высказался из сердца и поэтому смешно. — «Да,— говорит он,— следовательно, гордости, самоунижения, вообще тщеславия здесь никакого нет». О младшем Залемане и давеча и теперь говорит: «Очень глупеет и пошлеет и будет как старший брат»,— он насолил ему замечаниями своими о «Мёртвых душах» и «Женитьбе» и «Игроках».
После зашёл к Ал. Фёд., занёс «Мёртвые души»: ему не было очень надобно; когда прочитает, снова хотел дать; говорил он со мною от души и [был] очень рад. Давал прочитать два циркуляра, писанные начальником их отделения Струковым, который пописывал [81] довольно [не] глупо, как говорит Михайлов; действительно, эти циркуляры (о поощрении садоводства через раздачу земель под сады сельским учителям и через поощрение духовенства ко введению у себя улучшенного земледелия) хорошо написаны, с толком и знанием дела, как это пишется за границей. Воротился в 11 часов, не велел подавать себе ужин, так как Ив. Гр. уже поужинал, несколько времени смотрел глупую «Иллюстрацию», теперь ложусь спать. Докончил Все — два и дописал до 85-й стр.; полулист, который составился из (расшитых) Два — Дѣтiй и Землѣ — Игумена — союз и буду особо выписывать. — Завтра вечером у Вас. Петр. — Ал. Фёд. сделал довольно хорошее впечатление, как говорят. Добрый человек в сущности и благородный и кажется, почти я совершенно уверен, расположен ко мне. «Мёртвые души» не так были к спеху, как я думал; вообще я из пустой деликатности [70] тревожу всегда себя и других. Ему особенно понравилась страница 171-я: «Каждому человеку блеснет что-нибудь не похожее на то, что видит он каждый день, и надолго останется светлым гостем в его душе» — по случаю встречи Чичикова с губернаторскою дочкою. Посылал снова за табаком.
6-го [августа], половина третьего. — Затруднялся, как же я пойду вечером к Вас. Петр., когда Ал. Фёд. обещался прийти; особенно когда Иван. Григ. сказал шутя, что вечером, шутя[82] не будет дома, если застанет у себя Яхонтова или другого кого, к кому пошёл. Но Ал. Фёд. был в час, Ив. Гр. воротился, и всё пришло в порядок. Думал — когда сходить за письмом: перед тем, как пойду к Вас. Петр., или завтра? Любинька спросила, пойду ли ныне, и я отвечал, что пойду. Так всегда решается, как в самых пустых, так и в самых важных делах. Докончил Дважды — Игумена, теперь начну Дѣтiй — Землям». Готовлюсь обедать.
10 час. вечера. — Сейчас воротился от Вас. Петр. В 4¾ начал собираться в университет и к ним; в 5¼ готов, пошёл в университет, получил письмо из Аткарска, от своих и Корелкина, дал 20 к. сер. На дороге купил карандаш. Когда шёл оттуда, смотрел шар, на котором поднимался кто-то из 1-го Кадетского корпуса. Вас. Петр. не застал дома, как и ожидал, а встретил на дороге у железной дороги. Воротились. «Мы нарочно ходили все здесь, чтоб вас встретить». Когда вошли и Над. Ег. вышла на секунду, он сказал: «Какая капризница, раскапризничалась, что я шёл в другие улицы, а ходили не по одной». Я, разумеется, отвечал, что так и должно быть и что это естественно. — Зачем он так делает? — это может и в ней поселить неприятное чувство ко мне, и ему нехорошо. — Когда шли (у угла на повороте с проспекта во 2-ю линию, когда идешь мимо казармы), мне мелькнуло чувство, что нехороша у неё походка — голову слишком вперёд держит и между плеч яма, а когда вошли и я посмотрел, когда входила в комнату,— что не слишком хороша, а так себе, как говорит Вас. Петр. Не знаю, утвердятся ли эти мысли и начало ли это переворота в моём мнении о ней; это довольно вероятно; вообще часто случается, что с первого раза — преумный человек, чем далее, тем более приближается к не слишком умному, а после и пошлому человеку. Но скорее это вздор, произведённый случайностью какой-нибудь или словами Вас. Петр.; однако странно.
Когда сидел, она читала «Героя нашего времени», мы говорили о «Мёртвых душах», я всё более и более чувствую величие их, и точно, это глубже и многообъемлющее всего другого, даже «Героя нашего времени», хоть этого последнего более понимаю, чем их. Он говорил о том, что характер Чичикова не понятен,— это меня удивило; спорить я не стал, потому что сам не умел совершенно его определить, а между тем чувствовал, что он определённее всех. (Сейчас Любинька спросила: «Что это такое?» Я с секунду не мог прибрать слова, это время прошло в произнесении слов: «это как бы тебе сказать»… и тотчас сказал: «Не то, что университетские [71] записки, а приготовление для них». — «Так я тебе не мешаю ли?» «Нет, ведь это пишется на память и большого соображения не нужно». Это показывает, что она не знает, что о чём теперь не начинаю говорить сам, о том не должно спрашивать и что они не подозрительны в этом отношении, в отношении к предположению в другом склонности молчать и скрываться. — Я доволен, что тотчас спокойно, не смешавшись и не показывая особенного внимания, отвечал ей.) После нашёл, что он не читал с того места, где заставили меня читать, с 360-й страницы, и как я тогда вечером не дочитал до жизнеописания Чичикова, то он не читал,— а между тем сказал, что прочитал. Это и то, что они ходили по той улице, где ждали меня, показало мне, что в нём не менее, чем во мне, этого старания, если что делаешь для другого или в этом роде вообще, то не показывать вида, например, сказать, что обедал, когда не обедал, и проч. Это тонкие деликатности, сказал бы я, если бы не приписывал этого чувства и себе, однако скажу и теперь. Я рассказал жизнь Чичикова, тотчас встал и пошёл. Она, когда я рассказывал, слушала,— значит, несколько понимает. Любинька в письме от своей маменьки нашла желание кольнуть Ив. Гр.: «а я думаю, что там не ждут, и в следующем письме жду, что вы уже определились». — Когда я сказал, что это вообще для того, чтобы написать что-нибудь в том роде, в каком всегда принято писать в подобных случаях, она не согласилась.
11 часов. Ал. Фёд. говорил Лободовскому заходить и поэтому мой расчёт, что уже не будет нынче, оказался неверен. Что Любинька так спросила, чтò я пишу,— показывает, что беспокойство моё происходит, может быть, только оттого, что они не знают, что это может быть беспокойство, а если узнают, то прекратят, но как передать? Сказать прямо нельзя, кажется, по Любинькину характеру, который в этих мелочах обидчив.
11.40. — Дописал 84-ю страницу Дѣтiй — Землям. — Ив. Гр. воротился; когда спросили, хочет ли ужинать, сказал нет; когда после этого меня спросили, я тоже сказал нет, потому что не хотел, чтобы могли сказать: там только обедал, а здесь и ужинать хочет. Карандаш подчёркивает славно, и это меня радует.
7-го [августа], 11½ утра. — Думаю с тоскою о том, что если Над. Ег. В самом деле не такова, как мне казалось, а такая, как Вас. Петровичу, и если, как вообще я с первого раза принимаю людей обыкновенных лучше, чем они есть, и только после разбираю, что это люди не необыкновенные, так и здесь.
Сижу, как обыкновенно, за Нестором.
6 часов. — После обеда в 4 часа пришёл Вас. Петр.; сидел 1¼. «Я,— говорит,— человек неспособный к семейной жизни». Я говорю, что часто бывает, что именно того-то мы в себе и предполагаем недостаток, чего в нас весьма много. — «Нет,— говорит,— например, приходит тесть, говорит — собирайся; я смотрю на него: «что же собираться, да куда?» — «К тётке на Крестовский»,— и был весьма изумлен, что я сказал, что не пойду; в са[72]мом деле,— вообще это-то именно и раздражает нас: человек ничего, только совершенно различным образом от нашего смотрит на вещи, чем мы, и через это делается нам несносным, между тем как мы ему сами также делаемся чудны. А она прекапризная,— вчера до 11 ч. не говорила со мной из-за того, что я не пошёл по другим улицам,— я говорил это спокойно, как обыкновенно,— я тоже; наконец, сама же подошла и стала играть и говорить». (Эти слова подействовали на меня хорошо: в самом деле, сердце мягкое весьма.) Я сказал, что он сам неправ и что с её стороны это естественно и другого нельзя ожидать и так вообще не должно делать. — «И странно,— говорит,— что не читала Лермонтова». Я сказал: «Напротив, при мне читала, и когда я вошёл, была положена карта на 130-й странице; ведь это положили не вы?» — «Нет». — «Так она перестала читать с этого места. Да, должно быть осторожным в таких случаях,— сказал я: — как давеча я: вижу, Любинька сидит, не читает «Отеч. записки»,— и осудил в душе и приписал это опошлению строго и серьёзно. После прихожу — лежат «Отеч. записки» перед нею, на открытой странице таблицы, гляжу — статистика Петербурга Веселовского. — Разве ты все повести прочитала? — Все. — Итак, я глубоко виноват перед нею». — «Семейная жизнь,— говорит он,— начинает несколько надоедать, что-то кажется пошловато»,— это выражение в первый раз я слышу,— «и я не создан, для семейной жизни; никогда не было у меня времени счастливее того, как когда я путешествовал, и на следующее лето я, если бог даст, выеду отсюда; скажу, что в Ригу на две недели, а сяду на петергофский пароход, оттуда пешком в Варшаву». Довольно грустно для меня это, но чувствую головою, тоски нет.
Вас. Петр. не думает, чтобы Гоголь был православный в душе, я, напротив, думаю, т. е. не о православии, а о том деле, верующий ли он в откровение и проч., или только человек, как все великие люди, крепко верующий в промысл, или христианин в старом смысле.
Кажется, В. П. по себе судит о других: я нет, следовательно, и другой нет,— мысль, от которой не удерживаюсь и я, только в другом приложении: я верю в прогресс и то, что мы питаемся крохами Запада и дети перед ним, следовательно, и все люди умные тоже, и Иннокентий лжёт, если говорит: «С нами бог, а кто с вами — не знаю»[83].
9¾. — Вас. Петр. говорил ещё о Воскресенском, профессоре химии: «Пошлый, грубый человек; жаль, что вышел из университета и негде будет его встречать, а хотелось бы чаще смущать его и припоминать ему его подлость; когда я вошёл в первый раз в его аудиторию, он смутился заметно и смешался, я не сводил с него глаз».
Думаю я теперь о папеньке по поводу приписки в письме: «Пусть холера идёт туда, где не жалеют жизни, режутся»: человек, чуждый партий и даже не знающий их,— что было бы, если по [73] его мнению, конечно глубоко беспристрастному, устраивать дела? Мог ли бы он отказывать в droit du travail[84], над которым так безжалостно смеются и которое истинная причина переворотов (т. е. пауперизм)?
Когда я говорил о Над. Ег., что не читает Лермонтова и пр., что читает «Иллюстрацию» и проч. против него, и сказал: «Это так естественно по степени её развития; это вещи такие, что вы не вправе огорчаться», или что-нибудь в этом роде, он сказал: «Да огорчаюсь-то вовсе не я, а вы». Не знаю [как] первое, а последнее верно: если он сказал это не нечаянно и не в шутку, то трудновато обманываться ему и в другом,— в самом деле, это как бы личное моё дело, так я говорю об этом и думаю всегда, и когда расположен — чувствую. «Меня удивляет,— говорит он,— моё совершенное равнодушие к ней: я думаю, что я люблю её как одну мою двоюродную сестру, которую весьма люблю,— нет, менее».
10.40. — Дописал Дѣтiй — Землям и написал И до конца 104-й стр.; часто работу прерывал на несколько минут разговорами с Терсинскими. Спина устала, грудь нет.
8-го [августа], воскресенье. — День ничего, несколько получше других дней. Утром был Ив. Вас., звал к себе, после Ал. Фёд., с которым условился идти ныне в 4 (после, в 6, я хотел идти к В. П.); сначала я отказывался идти ныне, потому что Ив. Вас. звал на завтрашний день, но Ал. Фёд. сказал, что ему должно будет быть у вечерни, чтобы отслужить панихиду, которую не успеет, как думал, отслужить в обедню, но успел, и поэтому теперь можно идти. Ему хотелось ныне, и я согласился, только сказал, что долго не могу сидеть, должен уйти. — «Куда?» — Я сказал, что к Славинскому, потому что из деликатности (что нужды было говорить, как понимаю свои чувства — где хорошо — хорошо, где маниловщина — маниловщина, где худо — худо) стараюсь не дать ему заметить, что я с Вас. Петр. более близок и чаще вижусь, чем с ним: конечно, глупость, но мне кажется, что это могло бы огорчить его, и поэтому я старался скрыть.
В 4¼ пошли к Ив. Вас. на новую квартиру. Он уже напился чаю, но тотчас же велел поставить ещё. — Признаюсь, это гостеприимство,— во-первых, напился уже, во-вторых, теперь это было ещё рано, и мы собственно должны бы ждать или уйти так,— это понравилось и даже как-то хорошо расположило меня в его пользу и вообще придало хорошее расположение духа и вместе с этим, когда я сравнивал это с тем, как бывало в подобных случаях поступали у нас дома и теперь поступают Терсинские: что «кормить всех, не накормить»,— то я как-то отдал ему и Ал. Фёд. и другим, им и мне подобным, [предпочтение] перед этими господами семейными людьми, и это расположило меня на час или два смотреть идиллически на такую жизнь холостую, открытую, весьма радушную и почти никогда [не] скряжническую. [74]
Пошёл к В. П. в 6 ч., предчувствовал как бы, что опаздывать не годится, и как бы предчувствовал, что они, т. е. Ив. Вас. и Ал. Фёд. это узнают, куда я, а между тем, когда сидели за чаем, Ал. Фёд. спросил: «Это что за картинка? Ваша или их?» (То был женский портрет, висевший над чайным столиком, верно какая-нибудь знаменитость или какой-нибудь идеал, скорее первое.) Ив. Вас. отвечал на это, обращаясь ко мне: «Посмотрите, есть сходство с Лободовскою». Я, когда это имя услышал, как-то вздрогнул сердцем, как это всегда бывает, когда услышу, что заговорят о том, что задевает за живое,— впрочем, таких предметов весьма мало,— но сердце вздрогнуло. Я поглядел: точно, есть — нос и части около носа, что я мельком заметил и раньше, когда посматривал так мимоходом.
Странно, что я всегда вздрагиваю, когда что-нибудь подобное относительно её, напр., раз, когда показалось, что навстречу мне идёт она,— и вот в этот же раз, когда я ныне [был] у Ив. Вас. и смотрел в окно, и мне показалось, что она с Пелаг. Вас. прогуливается и т. п. Значит, я этим сильно интересуюсь? Я думаю, подобным образом вздрогнул бы я при встрече у кого-нибудь с Краевским или при начале знакомства с Гоголем, или, в другом роде, при свидании с попечителем,— мне неприятно однако сближать его и Над. Ег. А между тем, когда я бываю у них, ничего, решительно ничего; иногда и довольно часто я радуюсь и наслаждаюсь; когда руки наши дотронутся, снова решительно таким образом ничего, всё равно, мои и её или мои и Вас. Петр. руки встретились, да и вообще никакого смущения.
Когда я пришёл к ним, он сказал,— когда она вышла из комнаты,— кажется от неудовольствия,— что она сердится оттого, что он не пошёл гулять (потому что ждал меня) и сказал, что болит голова. Я стал уговаривать его идти, он — нет. Я сказал, что если так, я уйду. «Хорошо, я спрошу, хочет ли она». Вышел, воротился — «не хочет». Я подумал: или он ей не говорил, или она в неудовольствии сказала это: в самом деле это неприятно, и он нехорошо это делает, и это меня как-то стесняет. Я его заставил идти снова, она сказала: да, и он стал одеваться. Пошли; он сказал, что устал; гуляли мало; они шли не под ручку, и дорогой, особенно на возвратном пути, он говорил (что мне было неприятно) со мною и шёл подле меня, а она часто отставала, или он шёл от неё довольно далеко, потому что я шёл не по панели, а подле неё, и он, приближаясь ко мне, должен был отдаляться от Над. Ег. Но всё-таки, когда мы воротились, она перестала быть в неприятном расположении, развеселилась, играла с ним и с котёнком, и проч.
Да, как мы вышли, встретились нам — мы шли по проспекту на Обуховский — Ал. Фёд. и Ив. Вас., которые шли; это мне было неприятно: и так открылось, что я солгал перед ними. Хорошо ещё, если Ал. Фёд. заговорит об этом: я скажу, что шёл точно к Славинскому, но он попался и затащил к себе. — «А,— сказал Ал. Фёд.,— Ив. Вас. всё подкарауливал вас». — Мне неприятно и то, [75] что Ал. Фёд. увидел Над. Ег., когда она была не одета хорошо, верно и на него сделает дурное впечатление.
Когда воротились и она играла с В.П., то, между прочим, когда он стал на стул на коленки лицом к спинке, она подошла и стала нагибать стул; нагнула несколько и приложила своё личико к его груди, говоря ему в лицо (свеча стояла на чайном столе, стул прямо перед ним и свет падал на неё хорошо довольно, т. е. полусвет, потому что она была в тени за Вас. Петр., но ясный) — у них завязался разговор: «Ты убьёшь меня, матушка, впрочем убивай, будешь интереснее — молодая вдова». — «Нет, лучше пусть я умру, или, лучше, если умирать, так вместе, так что если я умру, чтобы ты не оставался вдовым, если ты умрешь, я не оставалась вдовою». Она с нежностью смотрела на него.
Обыкновенно,— по крайней мере, я это замечал на Любиньке и кажется (однако не помню хорошенько) на других,— чувство особенное нежное, особенно любовь, особенно в этом роде, каком-то идиллическом (я говорю про этот случай), гораздо полнее заставляет бросаться в глаза физические недостатки или, лучше, несовершенства лица и недостаток или ложность этого выражения на нём; это верно потому, что здесь апотеоз лица, оно проявляется в полном блеске, всё и хорошее, и дурное в нём — потому что выступает в него душа. Вообще, обыкновенные лица несносно приторны или уморительны в такие минуты, и только уважение к чувству, вызывающему это смешное выражение, заставляет не смеяться над ними, как, напр., и над кислыми и скверными гримасами обыкновенного лица, когда оно плачет; вообще всё в эти минуты выказывается на лице резче и яснее. Я смотрел внимательно, старался отыскать что-нибудь, что было бы не так, как следует, в её лице, и не мог найти ничего; оно мне показалось весьма, весьма хорошо, обворожительно, и мне показалось (однако не могло истребить сомнения у меня), что мои сомнения насчёт её красоты, решительной красоты,— вздор; что грубого у неё в лице ничего решительно нет, следовательно, однако я ещё колеблюсь сомнением. Однако радости на сердце было; но не через меру.
Чаю пить я не стал у них, хотя и говорили, и это, кажется, на несколько времени рассердило его, т. е. он думал, что я потому, что не хочется мне с сахарным песком, или, может быть, думал и то, что это по расчёту в его пользу я делаю. Она, как всегда, тоже говорила, чтоб я пил, и даже сказала было, когда ушла в другую комнату: «я не стану пить»,— верно, чтобы заставить меня или потому, что это было неприятно, или, как это сказать, что я не пью. Ушёл я в 9 часов, провёл время как обыкновенно, так что не раскаивался, что был у них; она произвела хорошее впечатление, радости, однако, не было у меня; в нём я осудил недостаток внимания к ней: не знаю, следствие ли это тягостного для него расчёта (как в отношении к Залеманам — обязан, следовательно…), или в самом деле вследствие того, что я в самом деле ему лучше её, он оказывает мне больше внимания, чем ей, и это мне неприят[76]но, напр., хоть гулять не идёт, когда она хочет и когда он ждёт меня. Завтра хотел зайти; я это, может быть, скажу ему.
9-го [августа], 8¼ утра. — Вчера вечером читал в «Отеч. Записках», в 3 или 2 № за этот год, отзыв о Луи Блане в книге автора «Ораса» и «Компаньона» (кажется, Жорж Занд)[85] «великий писатель Луи Блан и великий человек!» Хочу непременно купить его, как только смогу. Ив. Гр. не стал ужинать, я тоже. Вчера докончил И, довольно неисправно, судя по тому, что недостало 30—40. Сосчитал строки и подписал их по углам во всем Несторе и написал до конца 72 страницы — Игумене — Княжащю.
12 час. вечера. — Утро сидел за Нестором, только не всё время делал дело настоящее, а от 1 до 2 час. составлял дроби, выражающие отношение между числом строк от конца каждой страницы до начала и до конца той части Нестора, которой я теперь занимаюсь. Голова довольно разгорячилась в арифметическом смысле, и я, как говорит Амос Фёдорович, своим умом дошёл при этом до непрерывных дробей, так что только после заметил, что выдуманный мною способ есть только непрерывная дробь, делая быстро и в уме. Думал, сколько могу вспомнить, довольно живо; чувствовал нетерпение увидеть Василия Петр.; он пришёл в 4, просидел до 5, ушёл и обещался быть снова, возвращаясь, когда я сказал, что пойду с ним, когда он пойдёт покупать утюг. Говорили больше о литературе. Всё-таки он сказал: «Мне было неприятно вчера встретиться с Ив. Вас. и Раевым, особенно когда Ив. Вас. стал в струнку и показал на меня, на неё и на Раева, как будто говоря: вот видите сами, что моя правда — она не хороша». Не должно ли предполагать по этим словам, что в сущности он сам считает её, как и я, красавицею, хотя и не говорит этого, т. е. не то, что считает, а почти считает, и не то, что красавицею, а выходящею далеко из круга женщин ни то ни сё, хорошеньких только потому, что молоды. Если так — хорошо.
«Домби» окончание ему не нравится: трескучесть, говорит. «Том Джонс» в августовской книжке тоже, говорит, много слабее.
Когда он ушёл, я — бог знает с чего пришла охота делать не дело, а в сущности для него, потому, что он курит из трубки — стал чистить чубук и провозился с ним с час; после сел снова писать, дописал прежний полулист до 102-й стр. середины. Он пришёл, мы напились чаю, пошли за утюгом; когда шли около Министерства внутренних дел, я сказал ему своё вчерашнее наблюдение над лицом Над. Ег. в то время, как на нём выражалось нежное чувство; он не стал противоречить, может быть потому, что мы подошли, пока я говорил всё, к железному ряду, но скорее потому, что не наблюдал за этим и не мог ничего сказать, а ещё скорее потому, что заметил сам и то же, что я. А раньше, когда мы шли к Чернышеву мосту и были уже недалеко, он сказал снова то же, что говорил и в первый раз, когда был в 4 часа ныне: «Ныне утром разразилась на меня она упрёками и слезами, что я мало бываю дома, да когда и бываю, то всё читаю или [77] пишу, а с нею ничего». Я сказал, что этого должно было ждать, говорил в этом тоне. «Я,— говорит,— немало говорю с ней». — «Для вас немало, потому что у вас каждая минута на счету, и чтоб говорить, когда вы говорите, для этого нужна воля с вашей стороны, а не самому хочется говорить и не самому заговаривается».
Когда пошли с рынка через мостик на Крюковом канале, мимо больницы, он стал говорить, что заботится, что долго нет писем из дому: «Один зять написал, другой написал и писали, что наши пишут тоже, а между тем ничего нет; это или я что-нибудь написал, что им не понравилось и они не хотят отвечать, или кто-нибудь умер». Тотчас перешёл к тому, что он, однако, всегда был только горестью для родителей, как говорил ему и отец. Я говорил против этого — не знаю, хорошо ли я это сказал или нет, но прискорбно видеть, как он этим мучается: «Что вы приносили им более радости, чем горя, это доказывается тем, что они вас любят». — «Да ведь он говорит противоположное, сам отец». — «Да это обыкновенная фраза, сама собою выливающаяся в минуты грусти или дурного расположения, да и вы сами разве не видите, что причины, по которым они были на вас в неудовольствии или огорчались, были безосновательны? Это похоже на то, как бабушка горевала, что папенька не хотел выходить из семинарии, чтоб занять дедушкино дьяконское место». — «Да ведь они не могут рассудить того, что их неудовольствия и огорчения неосновательны». — «Могут». В это время мы подходили к квартире. Он заговорил о том, чтобы я зашёл, я не зашёл. — «Я,— говорил он мне ныне,— сам жалею, что она скучает и грустит с своими, она тоже что-то не бывает у них. Я сказал ныне — побывай у них, Надя,— она не пошла». — «А вот вы и не знаете, что это такое и отчего она в неудовольствии с ними». — «Я жалею её, но равнодушен к ней», говорит он, как раньше.
Оттуда зашёл переодеться, пошёл к Ол. Як. У него был Ал. Фёд. Мы пошли оттуда вместе. Он заговорил о вчерашней встрече: «Я поколебался вчера в своей уверенности в вас — это первый случай, когда я заметил, что и вы кривите душой, а раньше я был убеждён в противном». Он говорил это таким тоном, что в нём было видно в самом деле некоторое сожаление о том, что он разочаровался относительно меня; действительно, это, верно, произвело на него действие вроде того, как измена друга или разочарование в поэтическом воззрении на жизнь, разница только в объёме впечатления, а не роде его. Я покривил душой, как следует, и отвечал весёлым, но правдивым тоном: «Вообще я не оправдываюсь, часто случается кривить душой, где бы и не следовало, кривлю, но только здесь не виноват: я в самом деле шёл к Славинскому, Лободовский встретился мне около нашей квартиры и утащил к себе; какое бы вам доказательство? да вот: я был без шинели, значит, я был у себя до[78]ма». — Это, кажется, убедило его. Совестно мне не было пpи этом обмане, напротив, я желал, чтоб он удался вполне, потому что хоть это дело и ничтожно, но всё лучше для меня и него (Ал. Фёд.), если он останется в убеждении, что я не кривлю перед ним душою.
После, пришедши домой, стал писать письмо Корелкину в таком тоне, как некогда в Саратове писывал письма: так, ни о чём, только пустая болтовня, совершенно без всякого предмета, только, может быть, остро — смешно и умно, или глупо и более ничего, как угодно. Например, после того, как написал о начале лекций и, во-первых, о Михайлове: «во-вторых, писать уже не о ком, поэтому от лиц перейдём к вещам лучше, и как о вещах писать тоже нечего, кроме того, что сюртуки у меня износились окончательно, то напишу вам об этом и перейду к событиям. Итак: сюртуки у меня износились окончательно. Теперь перейду к событиям».
«Из того, что делается в Петербурге, я не знаю ничего, как есть; раньше знал по крайней мере, что делаются в неимоверном количестве набрюшники и перцовка, но теперь холера прошла[86], ни набрюшников, ни перцовки более не делают, чтò делают вместо них — я не знаю; в провинциях делается весьма многое,— например, в лесных местах весьма хорошо делаются оглобли и лопаты, а в безлесных — кизяки (если вы не знаете…), но эти вещи или недостойны просвещённого внимания, или, если достойны, то я не могу, без некоторого оскорбления вам и несправедливости, предполагать, что они ускользнули от вашей любознательности, а как таковое предположение необходимо для того, чтобы я решился писать вам о них, а этого предположения именно сделать я и не вправе, и не решусь, то и не могу писать вам об этих делающихся в наших провинциях вещах. Теперь долг рассказчика повелевает мне приступить к рассказу о совершающемся за границей, ограничиваясь пределами того, чего я не знаю. Итак: во-первых, я не знаю, совершается ли на Западе покупка хороших карандашей по гривеннику серебром или соответствующей ценностью своею гривеннику монете, или совершается она у нас или дешевле, или — чего не дай бог, потому, что зачем же желать дороговизны? она сокращает потребление, а следовательно, и производство — дороже: нет, я надеюсь, что дешевле; но, увы, я только надеюсь, но знать наверное я не знаю; это для меня так прискорбно, что я принуждён стереть выкатившуюся от избытка чувств слезу и обойтись посредством платка. Слезу стёр и посредством платка обошёлся. Теперь продолжаю: во-вторых, я не знаю, совершаются ли на Западе купчие крепости так, как у нас в местах присутственных второй инстанции или, может быть, и первой. Многого и другого я не знаю из совершающегося на Западе, но эти два пункта самые важные и сомнение относительно их весьма тяжело для души моей, а средств разрешить так занимающие меня вопросы эти никаких, никаких!!! О; как многого не знает ещё человек вообще, и я в особенности, из того, что знать ему было бы необходимо [79] для его спокойствия и для его блага… Грустно жить на свете после этого. Единственная моя отрада в таком грустном житье на вышереченном свете, что я надеюсь увидеться с вами к началу сентября. Ваш… Ах, да! Вообразите себе свинью. Вообразили? В таком случае можете меня и не воображать, потому что я весьма похож на неё — забыл написать вам свой адрес (это не из письма уже), для того, чтобы зашли ко мне, когда приедете…».
Это буквальная выписка.
Ив. Гр. не ужинал, я тоже, только спросил хлеба. Свидание с В. П. и слова его об отношениях к Над. Егоровне не произвели грустного впечатления, как обыкновенно это бывало, потому что теперь подают надежду. Свидание с Ал. Фёд. благоприятствовало моим мелким планам относительно лжи об обмане их, и я этим довольно доволен. Когда шёл, расставшись с В. П., думал о них, был весел, пел, как это почти всегда бывает, но не в таком весёлом духе, как теперь, и вздумал, поя песню Маргариты из Фауста — Meine Ruh ist hin[87], которую я довольно часто пою, что хорошо бы, если бы она знала её, и мысли — отчего хорошо, если бы она знала по-немецки, а главное хорошо, что он стал бы её учить и время шло [бы] у них в этом; скажу, чтобы он учил её. ¾ первого. Ложусь.
10-го [августа], 12 час. утра. — Странно, сердце снова при постоянных мыслях о Над. Ег. неспокойно, как это бывало в первые дни после их свадьбы; снова есть чувство; странно, что это такое? думаю — это вздор, от моей глупости; нет, это оттого, что действительно они оба выше, чем то, что обыкновенно видишь, и достойнее всех других любви: в самом деле, есть что-то особенное, это не глупость, а только необходимое следствие того, что я его довольно близко знаю: зная, нельзя не интересоваться ими в высшей степени и не любить их от всей души. И мне приятно это биение сердца или, лучше, не биение, а как-то особенным образом оно сжимается или расширяется и что-то в самом деле чувствуешь в нём.
Вчера Ив. Гр. попросил меня уйти в залу, чтобы свет не мешал Любиньке спать; это ничего, ни хорошо, ни дурно. Я ушёл и в первый раз с давних пор, когда кончил писать, лёг без свечи. Любинька ныне говорит: «Верно ты сам отнесёшь письма, потому что Марья стряпает». Я не хотел раньше, но уж пошёл переодеваться, как взглянул на Марью,— она стоит так. «Есть тебе время?» — «Есть». — «Ну, отнеси». Так-то всё случай,— не будь её в это время в прихожей, я бы и порол по Гороховой, а после по Невскому, потому что давно уж не видал картинок и хочется посмотреть их. Да, а о Надежде Ег. всё думается и не равнодушно.
½ 12-го вечера. — Ждал Вас. Петр. и думал; часто находили довольно продолжительные периоды, когда сердце билось неспокойно, как обыкновенно в таких случаях, что его нет, когда обе[80]щался; приходили в ум разные глупые предположения о том, что не случилось ли с ним или с нею чего, и что именно могло случиться. К чаю приехал доктор, рассказывал анекдоты, уморил; чрезвычайно хорошо говорит, и хороши, и новы рассказы. Когда уехал, Любинька сказала, что он врёт кстати и некстати. Это мне показалось досадно: удайся хоть в 10 раз хуже рассказать что–нибудь подобное Ив. Гр-чу, она была бы в восторге и не знала бы, как и смотреть на других и как заставлять их преклоняться перед таким умником. Что за пристрастие к другим в худую сторону: только мы умны, все другие дураки… — После, спустя сказала: «Вот хвалился, что это он сделал, что академикам дают чай вместо сбитня». Я говорю: «Почему ж не он? Разве весело ему возиться с больными?» (он сказал, что от сбитня больных бывало много). — «Уж слишком! Семинарист, который жил с свиньёй в одном хлеве, да сделается ещё от этого болен!» Мне хотелось сказать, что Ив. Гр. тоже принадлежит к этим господам, о которых она так отнеслась; он сам горячо вступился против этого: её слова задели его за живое. Пресмешно! Она замолчала. Через несколько времени говорит: «Вы дадите мне свечу на диван перевязать ногу?» Ив. Гр. снял и поставил. Что раньше не спросил меня,— это взбесило мою голову, впрочем, не слишком сильно, а встал и пошёл, не от сердца, которого вовсе не было, я был решительно холоден, а так; сделал несколько шагов по улице (мы все сидели у дивана, свеча горела на столе, я писал Нестора).
Когда вышел, пришло в голову зайти на двор к В. П., посмотреть в окно, что они делают, и побежал было; но стал накрапывать дождь, ветер скоро наносил тучи, и я, прошедши за переулок, который на Загородном проспекте (около 320 шагов), воротился. После ужина Любинька стала укладываться спать, сидя на моём диване, о чём она долго уж говорила. «Вы пойдёте в залу», сказала она нам. Иван Гр. с «Отеч. записками», в которых читал Прескотта[88], я с бумагами пошли; свеча оставалась на столе. Я подошёл и стал складывать бумаги на стол в зале перед диваном. — «Принесите свечу»,— сказал он мне так, как говорят людям, которыми распоряжаются; это меня более прежнего задело, но снова за голову, а не за сердце. Странно! Эти люди не понимают, пока не скажут им прямо: «пожалуйста, будьте не так, как до сих пор; если я вам спускаю, так ведь это по снисходительности, которую всякий человек чувствует, если только он порядочный человек, к людям, которые гораздо ниже его по уму». А до тех пор они это перетолковывают как выражение уважения. Всё-таки свечу я принёс.
Любинька устроилась, он читал. Тут-то, когда дело было кончено, он стал приставать к ней с нежными, но чрезвычайно неуместными заботами: о том, что ей здесь будет неловко, на постели лучше,— как будто не знает, что если неловко, она сама увидит и перейдёт снова туда, а всегда человеку должно дать испытать то, что ему кажется лучше: может быть, в самом деле лучше, а если [81] и хуже, то теперь ему кажется лучше и будет век казаться, если он не испытает, и не позволить ему сделать это значит сделать ему неприятность. Она с прискорбием несколько времени отговаривалась, наконец, по своему характеру вышла из терпения отрицательным образом: взяла, перешла на постель и принялась плакать. В самом деле, она не может улечься на постели от своих болячек и спать, а на диване надеялась спать сидя и давно об этом мечтала. Она стала плакать, он пришёл и сел читать Прескотта, сделавши своё дело — настоявши на том, чтоб она поступила так, как ему кажется лучше, а ей хуже. Я несколько жалел о её слезах, но, глядя на него, мне было пресмешно, и я даже несколько раз на секунду улыбался.
Кончил прежний полулист и дописал до конца 110-й страницы Ко–Меѳ.— Вчера у меня в доме В. П. говорил о Сидонском, как умном, но своекорыстном, тщеславном, пошлом человеке, но который постоянно занимается, о Казанском, как ужасном негодяе: «Что, кажется, мне сделал человек? а так бы и убил его, когда он напустился на жену и детей за то, что один из детей уронил чернильницу». Говорил и о Шатобриане и Дюма.
11 [августа], 5 час. 20 мин. — Сейчас ушёл В. П.; разговор нашёл на то, что я или он (оба кажется) сказали, поправляя у себя в штанах: скверно, что нам дана эта вещь. — «В 42 году моё положение весьма бы улучшилось, если бы я не был сам виноват. Жил я у помещика Мирного; человек почтенный, но я связался с его женою. Но разве один Иосиф Целомудренный мог бы устоять, я не устоял. Он узнал и хотел меня высечь — и высек бы, если бы она не предупредила меня. Я бежал ночью; в четырёх верстах была приготовлена лошадь, а должно было проходить по местам, где паслись стада, собаки, страшные, сейчас разорвут, ночь ужасная, тёмная, должно было пробираться с величайшей осторожностью; пробрался. Приехал за 25 верст к жиду, который обыкновенно приезжал к нему лудить, чинить посуду и проч.; он верно что-нибудь догадался, потому что запер меня и сказал извозчику, что не раньше отпустит, как когда ему сообщат ответ от Мирного, что это такое. Ночью я спустился и убежал, и 200 верст дошёл домой с одним чемоданчиком без денег. А у него дети готовились в корпус, и он хотел ехать вместе с ними и говорил: «Тысячи, двух не пожалею, чтобы вас приняли в университет». — «Что ж, разве она весьма молода?»— «Не молода уже, лет 35».— «И слишком хороша?» — «Ни сё, ни то, разумеется, ничем не хуже моей Нади»…
С этим он и ушёл к Казанскому.
Это: «разумеется, ничем не хуже моей Нади», поразило меня, даже теперь задевает за сердце серьёзным образом. Итак, мало надежды, что его мысли о ней переменятся и, кроме того, они так дурны, как я и не предполагал. Когда он ушёл, перед тем, как я сел, пока я брал в руки перо писать это, мне даже мелькнула мысль: боже, неужели этот человек уже так много видел и проч. [82] в таком роде, не хочется сказать износился, а приелось ему, что он уже не в силах, т. е. не хочет понять это простое, милое создание, которое досталось ему законным образом? Я не думаю, чтобы эта мысль у меня удержалась господствующей, потому что я вижу, что он вовсе не износился, как говорит, не истёрся — свеж и юн и чист даже, чище гораздо меня,— но грустно видеть то, что он её так низко ставит; весьма грустно,— для сердца, а не для головы.
Теперь стану писать о предыдущем времени дня. Ходил в университет, главным образом, узнать, есть ли к нему письмо. Так это беспокойство его насчёт того, что он не получает, заняло меня? Разумеется, нет. Оттуда шёл по Невскому смотреть картинки. У Юнкера много новых красавиц; внимательно, долго рассматривал я двух, которые мне показались хороши, долго и беспристрастно сравнивал и нашёл, что они хуже Над. Ег., много хуже, потому что в её лице я не могу найти недостатков, а в этих много нахожу, особенно не выходит почти никогда порядком нос, особенно у этих красавиц, у переносицы, и части, лежащие около носа по бокам, где он подымается; да, это решительно и твёрдо.
Ночью (неприятно писать это на той же странице, где говорится о Над. Ег.) я проснулся; по прежнему хотелось подойти и приложить… к женщине, как это бывало раньше; подошёл и стал шарить около Марьи и Анны; но в это время проснулся Ив. Гр.,— а, может быть, и не спал,— и стал звать их. Это мне было неприятно, что отнимало у меня эту глупую возможность пошлым образом дурачиться, хоть это не доставляет мне никакого удовольствия, просто никакого. Мне вздумалось, что это бог попускает меня делать такие глупости — просто глупости в самом определённом смысле слова — для того, чтоб я не стал кичиться своею нравственною чистотою. Неприятно мне было подумать, что вот опять я под влиянием мыслей глупых и пошлых, и подлых, которые считал отставшими от себя. Думал я это в то время, когда шарил около них.
¾ десятого. — Заходил В. П., по условию, чтоб я проводил его; проводил. Дорогою ничего особенного, только он говорил, как и вчера, что: «Пишу, да что толку, когда сам видишь, что дрянь? и охоты нет, и усидчивости, а когда бы знал, что будет хорошо или полезно, деятельность нашлась бы». Я говорю: «Покажите что-нибудь». Он говорил: «Писать бы что-нибудь из истории, по актам, разумеется, а не по Карамзину». — «Да,— я говорю,— для этого нужно много средств и приготовления». — «Главное — средств,— сказал он,— нет». ещё когда давеча в первый раз был, сказал, что он собирался и в солдаты, и пробовал, да нет, везде нужны деньги. «Эх,— говорит,— палками бы меня по пяткам за то, что женился: ушёл бы теперь в Варшаву». Это он говорит и ныне.
Да,— ещё, когда ходил в университет, оттуда ворочаясь, повстречал Воронова. Он меня проводил и сказал, что половину экзаменов выдержал, другие остались, и, может быть, он додержит, да ещё сам не знает, успеет ли. Да,— ещё В. П. говорил, когда был [83] в первый раз, что писал к Адамовичу, чтобы узнать, где теперь Антоновский: «Через него всегда скорее всего могу узнать, что делается у нас,— если нужно, он даже съездит; это 200 верст от Курска». Так сильно занимают его родные!
Докончил прежний полулист, до обеда; после обеда дописал до 104-й страницы следующий Мз — Наси. — Спина уставала, грудь нет. Читал я эти дни весьма мало, только во время еды и когда что-нибудь помешает писать, читал «Цивилизацию во Франции» Гизо — превосходно[89]. Великий человек! я много о нём и о его судьбе думаю.
12-го [августа]. — Утром был в бане (четвертной) и остригся; в 4 часа пришёл В. П., просидел с четверть часа, и мы пошли к Ив. Вас. Я смеялся, но верно прерывистым волнующимся голосом, потому что моё сердце было неспокойно, как обыкновенно, когда думаю о Надежде Ег. — Пили чай; после пошли к Вас. Петр.; Ив. Вас. также зашёл, раскланялся странно довольно, так что я заметил. Вас. Петр. после говорит: «Он поплатился бы мне за эту кичливость, если бы я был неравнодушен к Наде». Мы не говорили как-то ничего особенного, я всё играл с котёнком, она была огорчена сначала его грустным видом: «Ты всегда ворочаешься домой такой сердитый,— хотя бы раз я видела тебя весёлым». Не понимает, бедная, отчего он такой! Всё говорила, что нужно переменить квартиру, эта ей ужасно не нравится, так что мне головою стало её жаль. Когда она вышла, сказал Вас. Петровичу, чтоб учил её по-немецки или французски. Он говорит: «Нет, не захочет». — «Неправда». — «Да разве я уже не пробовал?» — Не знаю, правду ли он говорит или нет, что пробовал; он от вопроса о квартире отделывался неловко; меня сегодня ещё более чем когда-либо занимала мысль, как ему выйти из этого положения. Заставили пить чай, хотя я не хотел, ушёл в 8.35. — Думаю прямо обратиться для него к Срезневскому, сказать ему, право. Кончил прежний полулист, дописал до 85, следующей Н — Ов. Читал только Гизо и буду читать, когда лягут все, и июньский номер «Отеч. записок», который не читал раньше.
13-го [августа], 3 часа. — Утром писал Нестора; вчера читал до 2½ «Отеч. записки», ничего хорошего не нашёл и решил, что В. П. критику написал бы не хуже, если не лучше. Так мы вырастаем! Из этого источника раньше я воспитывался, а теперь смотрю на этих людей, как на равных себе. Это первая критика «Отеч. записок», которая пробудила такие мысли, что В. П. или я сам не хуже их,— В 11 час. пошёл за письмом, потому что думал, не будет ли денег или письма Вас. Петр.; собственно для него я пошёл так рано, что мог и не найти ещё письма в университете. Письмо себе нашёл, ему нет. Встретил, выходя из университета, Фурсова,— заявил, что поступает к Зубову репетитором,— хорошо, дай бог; разговаривали; Никитенко выхлопотал ему кандидатство. — благородный человек этот Никитенко! Смотрел картинки на Невском, решительно уверился, что все хуже Над. Ег. [84]
11 часов. — В 8¼ пошёл посмотреть на Лободовских, пришёл: когда подходил, сердце билось довольно сильно; пошёл мимо окна, они пили чай; окно у чайного стола, как обыкновенно, было завешено, и нельзя было хорошо видеть их: он сидит перед столом, Над. Ег. в углу под образами. Когда прошёл и увидел их хоть мельком, сердце стало снова спокойно. В продолжение этих дней меня сильно занимает вопрос: откуда мне взять денег, чтобы В. П. мог жить (и хорошо, да и следовало бы, чтобы он мог жить лучше, чем теперь) до того времени, когда выдержит экзамен и получит место? Ничего не могу придумать.
Докончил полулист Наст — Ов. День был довольно странный: сердце сжималось не так много и не во всё время, а работал я как-то слишком с большим рассеянием и как-то не хотелось. Утром так утомился ходьбою с узким застегнутым воротником, что после обеда лёг и заснул и проспал до пяти часов. Читал Гизо 5 том, теперь начал 4, несколько и Баранта.
Прибавление к 11 числу. — В. П. заходил; [пошли] с ним в лавку за сыром; когда шли мимо казарм около церкви, он сказал: «Ныне мы не готовили, а просто поели молока и вот поедим сыру— надоело мне возиться с этой стряпней».
Прибавление к 12-му. — Когда мы были у Ив. Вас., Вас. Петр. взглянул на портрет, когда мы сидели за чаем, и сказал: «Это что за моська?» — Ив. Вас. отвечал: «Вглядитесь хорошенько, может быть и увидите». Тот стал смотреть. Ив. Вас. через несколько секунд сказал: «Есть сходство с вашей половиной?» — Вас. Петр. снова прибавил «моська», хотя, может быть, был сконфужен, что раньше так выразился, и сказал, что сходства нет. «Нет, есть». — «Где же?» — «В овале лица». — «Да это всегда у всех одинаково» (по мне часто нет; действительно, как я после разглядел, главное сходство в овале лица). Когда Ив. Вас. вышел к М. С. Туффе, которая присылала за ним, чтобы переговорил со швеёю, В. П. сказал: «Кто же это в самом деле?» Я взлез на стул — издание русское, Поля Пти (Р. Petit). Я догадался или вздумал, что есть сходство с женою наследника, и вспомнил, что В. П. сам хвалил её за то, что выражение её лица у неё весьма мило, так что нельзя не любить её, и сказал в намерении выгодно подействовать на него: «Это портрет жены наследника, только, может быть, не слишком похож». Он сказал, что, может быть, и вероятно. Это писал я в 9½, 14 числа.
14-го числа [августа], 9½ утра. — Думаю всё о них более всего. Пишу Нестора; вчера читал Гизо и Баранта. Ночью опять приходила глупость некоторая: я снова подходил щупать, но тотчас же ушёл, оттого что поленился, или не захотел. Странно, как в человеке совмещаются совершенно противоположные качества и поступки. Когда думаю о Над. Ег., я совершенно чист, совершенно, как только может быть чист человек, а тут приходят в ум такие глупости. [85]
11¼ — Думаю всё о Вас. Петр., довольно щемит сердце, теперь думаю о финансовых делах: денег у меня не будет долго, может быть, месяца два, как же быть, где ему взять? Это трудно. Отыскал в журнале[90], когда было отправлено письмо, в котором писал, чтобы не присылали денег: 20 июля, и не получен ответ на него. Уж и теперь заметил мельком в журнале много такого, чего не упомнил бы без него.
4½ — Я докончил тот лист и разлинёвывал новый, когда пришёл В. П. Долго мы сидели молча, только его физиономия стала расстраиваться, так что я даже это заметил. «Чёрт знает, какую глупость сделал, что женился; а однако, всё ничего, ко всему можно сделаться равнодушным»; — с дурным видом были произнесены эти слова; — «сколько я ни стараюсь объяснить себе своё теперешнее положение, никак не могу; а надобно внимательнее смотреть на свой череп, не показались бы тут какие-нибудь бугорки или что-нибудь этакое — какой-то червь залез под череп и роется там; досада смертная каждый день, и сам не знаю, отчего: кажется бы не от чего,— а досада, тоска ужасная» (я думаю, это оттого, что он досадует на себя, что ничего не делает, чтобы выйти из своего положения); человек с умом напр., Ив. Вас.,— давно бы сошёл с ума, а я ничего; другой бы, не такой пошлый человек, как я, [не] стал бы ни есть, ни пить, тосковал, худел, так и умер бы, а я ничего: ем препорядочно, сплю преспокойно, только от скуки лежишь, свистишь да глядишь в потолок. Ну, пишешь; пока пишешь — ничего, как прочитаешь — только засвистишь и изорвешь». Показывать мне не хочет ничего,— не стоит, говорит он. — Бог знает, может, и в самом деле не стоит, а скорее напротив. «Что делать,— говорит,— коль бог не дал таланта». — Мне стало думаться несколько теперь, что вот, что угодно, как угодно будь добр и прекрасен человек, но может быть поставлен в такое положение и приведён в такое состояние духа, что не будет составлять удовольствия другому. Итак, Над. Ег., конечно, грустит и тоскует, глядя на него. — Снова он говорит об этой смертной досаде, тоске. Как я бестолков, что не вижу, пока мне не скажут, а когда скажут, то вижу, что иначе и не могло быть и что должно было бы давно это видеть. — От Казанского обещался зайти, чтоб вместе идти гулять. В понедельник хочет быть в университете, потому что ждёт письма.
11½ — Был в 5½ Ал. Фёд. Когда уходил, я спросил, можно ли взять «Мёртвые души»,— он велел приходить в 9 часов; я пошёл, взял, посидел час,— он утомил и наскучил мне и показался более ограниченным, чем обыкновенно. В. П. не был; завтра утром отнесу «Мёртвые души». Меня занимает, помимо прочего, мысль о переходе от Терсинских; беспрестанно мешают. Так ныне, когда я, как стало темно, стал брать свечу, Любинька сказала: «Что это, ты никак уже хочешь зажигать?». По их понятиям, конечно, этого не нужно, а с ¼ часа должно просидеть так, пока будет настоящим образом темно. Я поставил свечу и ушёл в другую комнату, после [86] стал перебирать письма, перекладывать несколько их в один конверт. Она говорит: «Что же ты, зажги свечу, что копаться так?» (уж было достаточно темно). Я промолчал. Странные люди; кажется, с ними не должно церемониться, потому что они не хотят предполагать это, а нельзя не церемониться, если послушаешь их мнения и суждения. С завтра начну пить по одному стакану чаю. Дописал до 94-й [стр.] конца Побъ — Поя.
15 числа [августа], воскресенье, 6 час. вечера. — До сих пор день был самый пустой, что касается до дела, и самый беспокойный, что касается до сердца. До 12 час. читал я «Современник», августовскую книжку, которую вчера принёс В. П., и носил к нему «Мёртвые души», он оставлял, я не остался, хотя тотчас же стал жалеть, что сказал, что не буду после обеда: в самом деле, лучше было бы согласиться, что буду. Когда читал «Современник», ничего ещё, читал последнюю часть «Домби» — хуже много первой, и особенно я это увидел, когда Вас. Петр. сказал, что хуже,— у него действительно вкус тонче и разборчивее моего, он создан быть критиком. Когда кончил и хотел приняться за дело, не стало делаться — так растосковался о Вас. Петр., отчего долго с ним не виделся и не говорил, как бы мне хотелось, и что ещё сутки с лишком не увижусь, что ужасно. Довольно давно не было так тяжело на душе. Как и что он будет делать? т. е., во-первых, чем будет жить? а это главное, чтобы у них теперь было много денег, и он был бы доволен в этом отношении; тогда, я надеюсь, его мысли относительно Над. Ег. переменились [бы], и он стал бы счастлив.
Я не мог продолжать писать Нестора, бросил, лёг в зале читать Баранта и заснул, к счастью. Нехорошо было на душе. Проснулся перед самым обедом; когда пообедали, я хотел было писать — снова не пишется, тянет к нему, да и только. Я уже пошёл в университет, главным образом так, чтоб прошло время, но обманывал себя надеждою, что может быть найду письмо ему,— нет, ему нет, а было Ив. Гр. Чёрт возьми, подумал я, которых писем не нужно, те есть. Но ходьба рассеяла мои мысли и мрачное расположение. Оттуда я шёл по Невскому, встретил Михайлова брата, узнал, что он недавно писал им и пригласил его к себе. Теперь ничего, довольно спокоен, хотя Нестор не пишется,— лень ли, или скорее предчувствие, что снова задумываюсь о В. П., не знаю. Уж хоть пришёл бы Ал. Фёд., всё бы разговорились о чём-нибудь — желание, которое у меня бывает только во время довольно порядочного неудовольствия. Жду, когда откроются курсы, что-то будет,— может быть, от Воронина что-нибудь такое, чем можно будет В. П. воспользоваться, а может быть и мне. Нестора дописал тот лист, всего до 104-й стр., теперь снова сажусь за него, не знаю, много ли напишется.
10 ч. 40 м. — Всё читал «Современника», прочитал «Тома Джонса» и дочитал «Домби». В самом деле Том Джонс здесь много слабее, чем в прежних книжках, но я не знаю, заметил ли бы я это, если бы раньше не сказал это В. П.; думал во время чая [87] мало, конечно, и читал спокойно. У него вкус более гораздо развитый, чем у меня — от природы, или упражнения, или от лет. Дописал всего до 110-й стр. — День прошёл в чтении, а не в письме. Теперь снова ложусь читать.
16-го [августа]. — День довольно незамечательный. О В. П. не тосковал, хотя он не был; весь день писал Нестора. Вчера читал вечером долго «Космос», критику в июньской книжке «Отечественных записок»[91]. Хорошо, и несколько новостей в голове. Читал несколько Гизо и Баранта; докончил следующий полулист и написал 72 стр. Разг — Святослав. В 8 час., как В. П. не заходил, пошёл к нему; он не выходил из дому, потому что думал, что дети Казанского не будут дома; говорил довольно живо. Он в очаровании от Гоголя, ставит его наравне с Шекспиром. Она понравилась по прежнему — ни более, ни менее. Пришёл оттуда в 10 час. почти. Он курит табак, говорит — не выдержал, купил четвёрку в грустные минуты; это меня несколько обрадовало: значит, у них деньги ещё не подходят к самому концу; она всё по прежнему. Сам я не думал почти ни о чём весь день; в разговоре с ним ничего почти, кроме того, что написал теперь, нового не было; завтра хотел зайти ко мне в 6 час. Делал ещё, до 74-й стр., итого в день 1½ листа. Работал с начала дня с жаром; после ничего, как обыкновенно. 11 час., ложусь, буду читать «Отеч. записки».
17-го [августа], вторник. — Вчера читал «Отеч. записки» вечером, прочитал, между прочим, начало в июньской книжке Дютроше[92]; запала в душу мысль там, которая есть: «Чем более у кого абсолютных истин в известной отрасли ведения, тем ниже он стоит в ней. Простому человеку покажется смешным вопрос, отчего падает тело на землю: как же ему не падать? так всегда бывает и было и этого, по его, довольно; смешно и то, отчего корни у растений вниз всегда направлены, стебель вверх».
Писал письмо ныне утром, в котором говорил худо о сочинении Терещенки и словаре Р. Академии, в ответ на папенькино письмо[93]. Пошёл отнести письма, чтобы побывать в университете; Любинька дала 30 коп. сер. вместо 20, потому что Иван Григорьевич тоже написал два письма; я думаю 10 коп. сер. оставить пока у себя и отдать ей после, когда получу от Ал. Фёд. В университете слышал, что Срезневский режет на экзаменах из русского, это мне показалось неприятно; на дороге туда встретился с Галлером, он уже приехал из Гатчины, и говорю: «не пишу Срезневскому»[94]. Пришёл домой,— да на обратном пути пошёл по Невскому для картинок, у Дациаро новые — две молодые прекрасные женщины на террасе, выходящей в море, одна сидит и целуется с молодым человеком, другая смотрит за занавес малиновый, отделяющий террасу от других частей дома (это что-то вроде балкона), не подсматривает ли кто-нибудь. У неё лицо в профиль весьма хорошо, но хуже много Над. Ег., хотя есть некоторое сходство, почему я долго смотрел; шейка также вперёд и грациозна. У другой лица нельзя хорошенько рассмотреть, потому что не в профиль, а прямо; также хороша. [88] Мария Магдалина молится перед крестом, лампадой и черепом в пещере,— это я раньше видел; освещение понравилось почти от лампады, лицо довольно хорошо, но много хуже Надежды Егоровны. — Пришёл домой,— Иван Григорьевич спросил у Любиньки мелких денег, сказавши, что нет табаку; я сказал, что должен гривенник, и вынул его и ещё 6 коп. сер., которые только у меня и были, а он послал кажется за водкою, а табаку не хочет. Что-то будет, когда придёт Василий Петрович, а у меня нет с чем послать за табаком; если не купит к тому времени, разумеется, спрошу у Любиньки, хотя глупо, конечно, сделал, что не рассудивши отдал деньги. — Ивана Григорьевича на месте помощника утвердили потому что, говорят,— министр верно согласится (2½ ч. дня).
9½ вечера. — В 4 были Ив. Вас. с Вас. Петр. Вас. Петр., действительно, как сам говорит, слишком дурно думает об Ив. Вас. и не может даже удержать этого; это на меня подействовало неприятно, что он его обижает, между тем как я сам делаю то же и ещё более и чаще. Ив. Вас. приходил затем, чтобы поручить узнать о дипломе Герасимова. Вас. Петр. хотел после зайти, чтобы идти вместе до квартиры. Я спросил у Любиньки деньги на табак, ничего не сконфузясь и даже без всякого усилия, как будто так и следует, а давеча не хотелось этого. В 6 час. пришёл Славинский. Его приход меня обрадовал тем особенно, что, значит, он не смотрит на меня особенными глазами и не думает отстраняться от меня, но, кроме того, я в сущности чувствую расположение к нему. Тотчас пришёл Благосветлов старший узнать о Неволина записках, я указал на Раева, он побежал, а меня пригласил на завтра. После пришёл Вас. Петр. Говорил с Славинским о духовных преемниках Московского и Антония, о политике. Радецкому дали Георгия 1-й [степени],— странно и неприятно[95]. Славинский сидел довольно долго; был, бедный, как обыкновенно, не совсем здоров, ушёл в 8½ или ¾, а может быть и 9. Они и Вас. Петр. пили чай. Вас. Петр. принёс «Мёртвые души», которые теперь читает Любинька; они ей нравятся, сверх моего ожидания. Я дописал Нестора до 104-й стр. и только, потому что весь почти день писал письмо (которое писал на простой бумаге, потому что почтовой недостало); после ходил в университет, после 4¼—8¾ всё были люди. День прошёл почти бесполезно, но довольно порядочно, всё шло хорошо.
18-го [августа]. — День решительно пустой и бесплодный, кроме разве того, что прочитал несколько из «Мёртвых душ». Вставши, читал их, после с полчаса писал, после к Славинскому, там обедал, видел Лыткина; в 3 часа воротился, до 4½ ч. читал и несколько писал, поджидал Вас. Петр., поэтому не уходил к Благосветлову. Тут пришёл Пелопидов, после Ал. Фёд., который взял «Современник», просил меня к себе за ним завтра,— попрошу денег,— может быть, принесёт и «Débats»; в 8 часов ушёл. Я несколько снова писал, читал «Мёртвые души». Теперь 8 ч. 40 м. и кажется Нестором более не буду заниматься уже, а как будут [89] деньги, [куплю] бумаги и [буду] писать Срезневского лекции[96], потому что времени едва достанет.
У Славинского видел Алексея Герасимовича, который, когда он сказал о Пестеле, что, идя на виселицу, сказал: «Это цветочки, а будут и ягодки»,— «стало быть, говорит, у них был сильный покровитель» (мысль, которая была вовсе некстати и нелепа по ходу разговора), «который, как он знал, поддержит их предприятие», а я отвечал: «А, может быть, он сказал это и не потому» (разумеется, потому что был убеждён, что должен совершиться переворот — правда ли это или нет), сказал: «а что вы думаете,— это он говорил как пророк? — как Иоанн Предтеча: «глас вопиющего в пустыне?» — Я был этим удивлен: ловкость мысли и приведение примера из священного писания, что я так люблю и делаю сам с таким удовольствием; странно показалось мне: человек самый пустой, ограниченный, но только довольно бойкий и несколько остроумный и говорит, как говорю я,— следовательно, может быть, и я ничем не лучше его? И другие мне подобные и мною уважаемые ничем не лучше его? — О Вас. Петр. думал мало, когда был один, почти не думал и вовсе не тосковал, т. е. в голове всегда он, только кроме этого есть другие предметы,— это оттого, что я был развлечен, всего часа два был без гостей и не в гостях.
19-го [августа]. — Почти весь день прошёл в чтении, во всяком случае большая часть. Утром читал «Мёртвые души» и Гизо IV томик, несколько писал Нестора, наконец, после обеда в 5 час., не дождавшись В. П., пошёл к Алекс. Фёд. сказать, что не могу быть у Благосветлова; ему также было некогда; тотчас же я воротился; не хотел я идти к Благосветлову, потому что дожидался Вас. Петр. После он пришёл, говорил только о «Мёртвых душах», посидевши ¼ часа пошёл, я проводил его и не пошёл к нему, потому что лицо было покрыто красными царапинами от угрей,— не хотелось так явиться перед Над. Егоровной. Алекс. Фёд. и вчера и ныне говорил о следствиях, которые имела для меня женитьба Лободовского: «Я,— говорит,— писал об этом Михайлову, писал, что вы весьма часто бываете там и что наслаждаетесь». — Странно, если он угадал, что Надежда Егор. для меня кажется не то, что другие молодые женщины или девушки. После почти всё читал Гизо или «Мёртвые души». Дописал до конца 93-ю стр. Св — Ст; решился теперь оставить это, а завтра же, или когда будут деньги, купить бумаги и писать для Срезневского лекции. Тотчас же подам просьбу и о свидетельстве. 11½ — ложусь читать Гизо и «Мёртвые души».
20-го [августа]. — Весь день как-то Нестор не писался, только докончил прежний полулист и начал и дописал до конца 78-ю стр. Ст — Тя. — Среди дня вздумал бросить пока, а ныне же приняться за сличение записок Срезневского, и начал в 8 или 9 часов и несколько сличил из начала 2 чтения — его буду писать раньше, потому что это веселее, а после уже докончу первое. — Ни[90]чего почти не думал о В. П., почти как всегда, но без тоски, а больше читал Гизо и «Мёртвые души», больше Гизо; дочитал IV томик и начал V, теперь дочитал до 83-й стран.; заняла, между прочим, мысль его (начало лекции о Филиппе Прекрасном): деспотизм и тогда, когда употребляется для бескорыстных, благих видов, как употребляли его Карл Великий и Пётр Великий, есть орудие дурное, прививающее зло к добру, которое производит.
В 3 часа, тотчас после обеда, пошёл в университет взять письмо, узнать о дипломе Герасимова, может быть увидеть Срезневского. Экзамен, когда я пришёл, уже кончился. Мне повестка на 20 руб.; 10 оставлю у себя, тотчас куплю бумаги и буду писать записки Срезневского. Теперь в голову почти не приходило скрывать эти деньги от Терсинских, мало представлялась эта мысль; что им за дело? так думаю я, хотя сам знаю, что неправда. В. П-чу сначала хотел отдать 15: теперь 10, а 5 после, если будет надо. Что присланные деньги — голову обрадовало, сердце ничего.
День прошёл нельзя сказать, что бесплодно, потому что читал, но и без плодов. В. П. был в 6 часов по условию от Казанского; я решился не идти, потому что ещё угри не сошли, а завтра верно будет меньше, и не пошёл, хотя он звал; хотел прийти завтра. Мне было самому досадно несколько головою, что я не пошёл (после, когда он ушёл, я это вздумал хорошенько, при нём слабее), что в самом деле это может его оскорбить, обидеть или огорчить, во всяком случае должно казаться странным. Не говорил ничего, когда он сидел, ровно ничего. Теперь 10 часов, принимаюсь читать Шафарика, верно прочитаю немного, а возьмусь за Гизо и «Мёртвые души».
21 августа, 2 часа дня. — Ночью снова чёрт дернул подходить к Марье и Анне и ощупывать их и на голые части ног класть свой… Когда подходил, сильно билось сердце, но когда приложил, ничего не стало. Дурно напившись чаю, пошёл в университет; когда подходил, билось и сжималось сердце, как бы что-то предчувствовал,— так и есть: «Вот,— говорит Савельич,— ещё письмо Лободовскому, привёз Пархумов, который остановился в „Лондоне“ и желал видеться». — Это тот их откупщик, который был любим и любил его старшую сестру. Получив это, я в первую минуту только обрадовался и ничего. Зайду, говорю [себе], в почтамт, после перескину сапоги и вычищу брюки дома и пойду к ним. Сделал несколько шагов — нет, в почтамт не зайду, чем скорее, тем лучше, зачем ему ждать и в это время бог знает что может случиться? Шёл по мосту, думал и то, и другое: теперь не зайти, шутя не успеешь получить ныне деньги и 2 дня ещё пропадёт; когда подошёл к концу моста, без всякого раздумья, а как дело само собою следующее, пошёл на Гороховую, не заходя в почтамт. Когда шёл по бульвару и через площадь пройдя его, вздумал, что лучше и не заходить домой, так и быть, что гадкие сапоги и проч. и что собственно нехорошо так являться перед Надеждой Егоровной: время дороже этих пустых эгоистических расчётов опрятности; [91] итак, иду прямо туда. Идучи по Гороховой, думал, как сделать, чтобы передать ему письмо так, чтобы она не знала; думал, что скажу, что заходил к Ивану Вас. по диплому, который отправляется ныне, и что не могу быть после обеда у него, поэтому прошу Вас. Петр. передать это ему, а сказать думал на немецком ему: «Письмо от вашего батюшки»; обдумывал эту фразу, чтоб не сделать ошибки против языка, потом вздумал, что верно он сам выйдет отпирать дверь, и я скажу это в прихожей. Но на дороге, по линии между казармами и первой линией, встретил его. — «Вам письмо, читайте же». — «Некогда — Надя пошла в баню, так я хочу воротиться, чтобы она не злилась». — Дойдя до… (сажусь обедать, кончу после обеда).
Дойдя до места парада против церкви, говорит: «Прощайте»,— с таким затруднением. — «Куда же вы?» — «Я так»,— и поворачивает по Крюкову каналу, где ходят обыкновенно на толкучку. Из этого и того, что он постоянно действовал одной рукой, а другая была занята у него, я догадался, что он идёт что-нибудь продать, верно икону. Прошло несколько времени, я послал его домой и, кажется, он воротился, зная, что я иду в почтамт, следовательно, должен получить деньги. — «Странно,— говорит,— как получу из дому письмо,— дрожу». — Как он мне попался, это ещё более утвердило меня в мысли, что должно делать всё тотчас, что должен делать, и отлагать не следует, потому что всегда может что-нибудь случиться в это время, а когда я увидел, что он шёл туда продавать, я чрезвычайно обрадовался, что успел во-время встретиться и остановить его. — Пришёл в почтамт, получил: 15 р. — Любиньке, мне только 5; это мне было неприятно головою; через несколько времени вздумал, что либо можно подать просьбу и дать Василию Петр. сколько нужно, [либо] можно, как я и раньше думал, взять у Ал. Фёд. Оттуда пошёл через Невский, купил бумаги тонкой десть 50 коп. и почтовой полдести; первая Невской фабрики, вторая Аристархова — 25 коп. сер., и теперь принимаюсь писать Срезневского. Или нет, раньше несколько отдохну, потому что от ходьбы (3 часа ходил) некоторая усталость в спине, как обыкновенно. — 2 часа 50 мин.
11 час. с четвертью. — В 7¼ пошёл к Вас. Петр., потому что он не заходил; как пришёл, он стал говорить о том, как был он у Пархумова. «Как вхожу, он кричит: „Марья Петровна, братец пришел“. Я побледнел и задрожал весь; в соседней комнате что-то зашевелилось,— я страшно перепугался: ну, что если в самом деле она с маменькой приехала? это тем более возможно, что у него свой экипаж, и он с того времени как провинился перед нами, чрезвычайно услужлив». Он поговорил с ним о своих прежних товарищах, и то, что они все хорошо служат и уже играют довольно важные роли, между тем как в сто раз ниже его по всему, горько ему: один правителем канцелярии у генерал-губернатора, другой старшим помощником этого правителя, хотя только два года [назад] кончил в университете курс действительным студентом. Он [92] стал рассказывать мне, между тем, как сам готовил самовар, как он обманул Пархумова, сказавши, что он живёт в Петергофе и только приехал. «О женитьбе,— говорит,— ничего не сказал. А наделал я ему довольно хлопот: отец спрашивал, где я живу, я написал и что только вздумалось, так написал: должно быть, написал дом, какого вовсе нет,— что в „доме Фредерикса в Графском переулке“. Он перерыл там всю книгу у дворника, был два раза в университете, наконец, уже отослал письмо с человеком в университет». Мне было неприятно, когда он говорил это, как и всегда, когда он говорит при Над. Ег. о том, что скрывает свою женитьбу,— неприятно и жаль его и её. Он раздувал и накладывал самовар, она стояла у дверей в прихожую, я в той комнате у зеркала, она иногда начинала играть с котёнком. Мне показалось ясно, отчего он равнодушен к ней: у неё нет той развитости, ловкости, которых никак не может придать, как я думаю, природа, а должно придать общество и образование, и без которых действительно женщина не то, чем могла бы и должна бы быть. Пришёл Ив. Вас., мне это в первую минуту показалось хорошо, что я могу передать ему о дипломе, после неприятно несколько, что он застал меня там и будет думать, что я там беспрестанно и скажет это Ал. Фёд., а главное, что сам застал. Скажет или нет? — Ушёл в 8½ час., шёл дождь; я дорогой думал об этом: «Марья Петровна, братец пришел»,— а он дрожит, и мне стало довольно тесно на сердце — жаль его, жаль, и всё время вчера было так и теперь так. — Дело: дописал весь 17-й лист, вышло 5 страниц, надеюсь всё кончить к началу лекций, судя по началу. Завтра пойду к нему: глуп, что не отдал 3 р. сер., должно отдать,— а может быть он уже продал что-нибудь,— и пойду в 4½, чтобы прийти, когда Над. Егоровна спит, как кажется всегда она спит, чтобы он мог поговорить свободно. Бедный (это однако теперь головою пишу).
½12-го.— Да, что в самом деле, если так, как мне показалось, что будто я чувствую другое? Если в самом деле Над. Егор, уже перестала иметь для меня прелесть, и я перестал быть уверен в том, что она заслуживает и заслужит любовь Вас. Петровича (достойна его) и составит его счастье, потому что может и должна составить, и что она не более как всякая довольно хорошенькая, но довольно и грубая девушка? это говорит сердце, хоть и не сильно, а так; а голова говорит: нет, вздор; посмотри, как она ведёт себя, разбери степень развития и отличи его от самой натуры и увидишь, что нет. В самом деле, так естественно, просто, непринуждённо, хотя иногда и не изящно, но всегда чрезвычайно мило, если под мило разуметь, что вообще должно быть, и притворного, фальшивого, пошлого — ничего нет. Напр., хотя теперь: пришёл Ив. Вас., который, конечно, она понимает, смеётся над нею и над ним, и она над ним тоже смеётся, а между тем это так хорошо, что Любиньке никогда не удастся это сделать.
22 августа, 11 час. веч. — Утро прошло так: писал Срезневского только; был Андрей Иванович и весьма занимательно рас[93]сказывал о своих дедушках и кулачных боях, так что старина наша так и выступала перед вами. Большой мастер рассказывать!
Ничего особенного, даже почти ни о чём не думал, кажется. В 5 пошёл к Вас. Петр., как раньше думал, так; оба спали, он проснулся, говорит: «Надя нездорова». Говорил о Марье Петровне и Пархумове. Я просидел 10 минут и ушёл в действительности потому, что она нездорова, хотя раньше думал уйти не поэтому, а просто так, как обыкновенно. Сказал ему, что ухожу потому, что будет Раев; хотя солгал, но вышло так. Когда выходил, сказал в сенях: «Вам нужны деньги?» — «Да ну»,— сказал он с обыкновенным своим в таких случаях видом. «Со мною теперь немного, всего 3 целковых»,— и положил ему в руку. Он отнекивался почти, только было, конечно, неприятно отчасти ему, как разумеется само собой, и несколько пожал мою руку, но слабо, так что как будто не хотелось выразить и то, что благодарен. Это меня растрогало головою, сердце ничего. Деньги ему весьма нужны, я должен спросить у Ал. Фёд.
Пошёл домой; пришёл в 6 час. Ал. Фёд. и просидел до 10½, говорил много и хорошо и о нём и от души и всё, как всегда, даже лучше, но что это перед В. П., как и Ив. Гр., что перед Вас. Петр.! Не человек перед человеком, Булгарин перед Гоголем! Это я пишу головою. Всё время, когда он сидел, сердце у меня, хоть слабо, съёживалось, и думал о Вас. Петр.; денег всё-таки не спросил — просто потому, что не привелось, а не почему-либо и не какому-либо затруднению или что замешался бы — это вздор решительно, это я пишу в твёрдом убеждении, что это вздор — тут действительно нужны, а я что перед действительною нуждою? и моя щекотливость! она при этом случае и не мешается в дело и хорошо делает. А не спросил главным образом потому, что знал, что скоро буду у него, завтра же, и завтра буду в 9 час., в ответ на его предложение, чтобы я был у него. Завтра хотел зайти В. П., оттуда, т. е. от Казанского, и посидеть.
Писал Срезневского и теперь написал до конца взятия[97]… 10-я страница. Теперь несколько буду продолжать, однако верно немного. Теперь решительно ничего почти не чувствую — 12 час. Дописал до устройства дунайских славян.
23 августа. — В 6 час. вечера пришёл Вас. Петр. Мы сидели, несколько времени разговор был пустой, после он стал говорить: «Вы сами запутываетесь, давая мне; и странно, для чего вы это делаете; думаете ли вы, что после этого я более буду вас уважать? вовсе нет, да это и сами вы знаете, да и не интересуетесь моим мнением». — Это его сильно тревожит и ему даже как-то неприятно одолжаться, как он и говорил ныне и говорил два раза, тут и после, когда я пошёл его проводить. Встал уходить. — «Зачем?» — «Да она теперь, я знаю, что плачет; мне её жаль, я знаю, что ей тяжело, очень тяжело, хоть ни слова об этом не говорит. И зачем я это [94] сделал? Если бы не она, ушёл бы, да и кончено, был бы спокоен; а теперь вот нет. И ушёл бы, если б она была одна дочь у отца или мог бы оставить много денег. Эх, я какой! У Казанского 10 000 сер., взять бы, да знаю его, что умрёт, а жалость есть в сердце,— жаль, умрёт, если взять; так жаль было бы, что половину отнёс бы снова ему, пусть пропадаю, ничего, а 2 500 ей бы, да 2 500 домой, а сам пошёл бы в Сибирь». Это говорено было с таким видом и тоном, как обыкновенно говорит он такие вещи, так что видно, что он не то, что думает это, а вообще нечто в этом роде. — «А жаль её; она, бедная, много переносит горя и чувствует его, между тем как я уж и не чувствую; и не заслуживает его, потому что у неё в душе много добрых качеств, очень много. Да хоть бы уж одна скверная квартира чего стоит, сколько делает огорчения! И она надеется, что вот я получу степень в университете, и тогда вдруг переменится наша участь, а я уже не знаю, чего и надеюсь, сам не знаю».
Он говорил это таким тоном, что мне жалко было, это само собой, но вместе мне показалось, что он с бо́льшим чувством говорит о ней, чем раньше. И сам же удивляется: «Как я равнодушен к ней! Это оттого, что я решительно окаменел; а между тем она так много меня любит, что я даже не знаю, за что». — Я говорю ему: «Конечно, вам это покажется смешно, но на это скажу я вам словами Веры из письма её к Печорину: «В тебе есть что-то такое, что любящая тебя не может не смотреть с презрением на всех других мужчин», и действительно, стоит только сравнить кого-нибудь с вами, чтоб он совершенно исчез со всеми своими качествами, обратился в ноль». — Он это принял серьёзнее, чем я ожидал: «Я знаю, что вы это говорите от души, но дело в том, что вы знаете только одну половину меня, а другую не знаете, и что я хуже, чем вы предполагаете. И чего я ни делал, чтобы выпутаться из этого положения, да вот недостаёт практического ума и опытности, и не могу — вижу, что всё не успеваю: у Абазы сказали, что мест нет таких, которые были бы хороши, а конторщик получает всего 25—30 руб. ассигн. жалованья. Одно остаётся — поступить на службу, но знаю наперёд, что с полгода не выдержу, не знаю, когда срок приёмный». — Вообще, пока мы говорили, он более, чем раньше, порадовал меня, хотя, конечно, в сущности всё грустно: он не теряется, не отчаивается, всё отыскивает средства и способы. — Великий человек! И она, кажется, более и более пробуждает его участие, хоть он и говорит, что по прежнему равнодушен к ней. Он говорит: «Я не понимаю, сколько у вас доброты, что вы занимаетесь чужим горем, я не охотник до этого, потому что — верно оттого, что сам много натерпелся его — во мне чужое горе возбуждает самые неприятные мысли». — «Да ведь вам может будет легче, когда выскажетесь?» — «Да, иногда бывает». Его стесняет и это! Боже, какой человек! А когда он говорил о деньгах! Я был так глуп, что даже не переменился в лице и не сконфузился, как ожидать должно было, но не нашёлся переменить предмет разговора и переме[95]нил, уже когда довольно много говорил об этом неприятном предмете.
После пришёл Ал. Фёд., вскоре после [него] Снежницкий и Горизонтов. При них, разумеется, у нас разговор шёл кое-как,— говорили о детстве, о том, как он был в семинарии; он хотел уйти, я говорю: «Неловко; слышите, стучат, значит чай, должно напиться». Он хотел притвориться, что не слышит, но снова застучали, и он остался. Когда напились, он пошёл, я за ним; дорогою говорил об Ив. Вас.: «Это человек, что он всем, кто на палец ниже его, наносит оскорбления, и мне нанёс бы, если бы я не был так зубаст, а вот Надя слабее, так он и делает; и я думал, что она не понимает — нет, понимает весьма хорошо и оскорбляется,— напр., тем, что тогда, когда он был без меня, он был в пальто, без сюртука и расстегнулся и высунулась рубашка; это свинство, и она сильно оскорбилась, и тем тоже оскорбляется и замечает, что он вообще и раскланивается с ней, и делает ей такие вопросы странные, и говорит так,— это свинство, и я не думаю, что это не намеренно». — «Что в пальто без сюртука,— сказал я,— это может быть без намерения, а поклоны и вопросы и тон обращения очевидно умышленно». — «Да,— сказал он вдруг,— позабыл взять «Мёртвые души» (мы были в это время у Гороховой). — «Воротимся,— сказал я,— и возьмёте». — «Нет, теперь уже 8 час., и она плачет, бедная; да и не хорошо, потому что Раев здесь; я зайду завтра». — «Она читала?» — спросил я. — «Читала». — «И понравилось ей?» — «Конечно, потому что у неё много природного ума и здравого смысла, и она эти вещи понимает, конечно, во сто раз лучше Ив. Вас. и ему подобных и никогда не назовет «Женитьбы» и «Игроков» вздором и не скажет, что «Ревизор» ни то, ни сё». И стал снова говорить о деньгах: «Я много думал после, как вы ушли». — Звал к себе,— странно, зачем, когда видел, что я не одет,— но, конечно, не стал принуждать. Когда я воротился (в 8½), гости уже ушли, что мне было несколько неприятно. После читал «Мёртвые души» несколько, несколько сверял лекции, с 10 до 11 спал, после ужинал. Дописал до религии южных славян, сверил до богослужения. Ничего почти нынешний день сердцем не чувствовал, и когда говорил с Вас. Петр., только тогда чувствовал несколько, но не так сильно. А он когда говорил, то дышал даже так тяжело, что было видно, так весь колышется. 12 часов, ложусь.
24-го [августа], 12 час. вечера. — Утром писал письмо, сам понёс, чтобы быть в университете; там получил от Алексея Тимофеевича Ивану Григорьевичу и прочитал газеты санкт-петербургские за нынешний день. — Луи Блан, Коссидьер отданы под суд[98]; вообще, как видно, большая реакция и много уже двинулось назад с февраля. Это нехорошо. Дома Любинька прочитала, что в Академию посылают Промптова, Клюкова и Кипарисова. — Мне вздумалось несколько о Левицком. Хорошо, что Промптов туда едет. После писал до 6½ час., перемешивая это чтением вслух «Мёртвых душ» и разговорами. После пришёл В. П., пошли [96] к нему. Он говорит: «Лучше б у меня болели зубы, чем у неё», и вообще вёл себя несколько, едва-едва, лучше; но мне стало неприятно: всё-таки она всегда ласкается к нему, а он никогда не приласкает её. Она в самом деле весьма, весьма добра: зубы болят весьма сильно, и она чрезвычайно хорошо держит себя — не куксится, не хнычет, а тверда; мне сказала: «Я собиралась вам сделать выговор: зачем вы всегда подойдёте к воротам и уходите назад?» — Я сказал В. П., что это нехорошо, что он рассказывает, в самом деле она может этим оскорбляться, что мне скучно бывать у них или т. п. — «Если б,— говорит он,— я нашёл 10 тысяч вместе с Николаем Гавр., уходил бы его». — «А я,— говорит она,— так разделила бы». — «Нет, ты позвала бы его сюда к нам делить, а я уходил бы». — «Нет, не дала б, как можно?» — «Мы оба с ним не сладим?» — «И стала бы кричать». — «Да ведь он пропадёт за это?» — «Нужды нет, зачем хотел убить». — Когда стали пить чай, я не хотел, потому что пил и потому что это ведь расход для них. Она и раньше меня заставила как-то выпить, и теперь. — «Ну, так не наливай и мне, и я не буду пить, пей один». — «Да ведь он в самом деле пил». — «Нужды нет». — «И если бы он хотел, то сказал бы». — «Нет, не скажет»,— сказала она. — Он уверен, что я не поцеремонюсь, а она напротив и лучше его угадывает меня — это меня порадовало, как доказательство её ума и проницательности. Тогда это только в голове, а теперь рождается убеждение, что она заставит его полюбить себя и в самом деле; и когда припоминаю всё, как я был у них ныне и она вела себя, на меня нисходит самое благоприятное впечатление: «Я,— говорит она,— не могу видеть не только как человек, даже как кошка или собака страдает»; — в самом деле, чрезвычайно доброе сердце. — Он говорил после чаю, когда она ушла, потому что зубы заболели сильно, что «Мёртвые души» Гоголя выше, по его, «Гамлета»: «Вот,— говорит,— сказать это Никитенке — разинет рот, а почему разинет — сам не будет знать; это, говорит, удивительно». — Лермонтова, за которого стихами по просьбе Любиньки и Ал. Фёд. собственно я заходил, не было у него дома.
Идя оттуда, встретился с Ив. Вас., который рассказывал про свои дела, после о Марье Константиновне, после о том, как он доказывал её брату, что он глупо сделал, что женился, а у того уже дети. «1 000 руб. жалованья и жениться — да на что? Ко мне будет ходить для этого прекрасная и преблагородная за 400 р. в год». — Человек решительно без души и сердца и дурной. Мы проходили с ним полчаса, он сказал, что устал, а между тем я ушёл, а не он. Мне было даже весело его слушать: так это всё странно, глупо, тупо, надменно, самоуверенно.
Пришедши домой, Любиньку застал одну, она дожидалась Ив. Гр. Чтобы не дать ей тосковать о нём, я стал ей говорить об Ив. Вас. и вместе смеяться, хотя, конечно, ей это было не совершенно занимательно, но несколько было, когда я сказал, как он убеждал женатого человека в глупости женитьбы и что он осуждал [97] Ив. Гр. за то, что женился. Она этим заинтересовалась сильно и стала расспрашивать и говорить об этом и осуждать Ив. Вас., между тем как раньше постоянно заступалась за него. Так, то справедливо, что только когда нас коснётся, мы интересуемся, и наше положение имеет чрезвычайное влияние на нас.
Ив. Гр. в 11 час. воротился и сказал, что Кульматицкого посылают в уездные учителя, потому что не выдержал экзамена, и переменить этого нельзя. Сердцем ничего не чувствовал, только теперь, когда писал о Над. Ег., несколько чувствовал; на голову произвело теперешнее писание о ней сильное влияние — почти убедило, что он полюбит её, между тем как когда я был, кажется, я был почти решительно не переменён в своих мыслях. Половина первого, ложусь. В. П. взял «Мёртвые души». Дописал до обрядов и сверил до введения христианства.
25 августа, среда. — Всё время писал Срезневского, кроме только обеда и чаю. Да, чаю я всё пью по два стакана, кроме того только, что утром на другой день после вечера, когда решился, выпил только один; увидел, что это бесполезно, да и лень отстать. После обеда приходил Ал. Фёд., просидел 1½ часа; когда я спросил денег, он сказал, что верно нельзя будет дать, однако, посмотрит. Когда он ушёл, я несколько задумался пишучи: — что же теперь? где взять? во-первых, на прошение, а во-вторых, для Вас. Петр.? Думал продать книги, да это вздор, на 3 р. сер. не продашь. Однако, головою только несколько думал нынешний день, да и то мало, сердцем ничего почти не чувствовал. Теперь 10 час. вечера.
26 августа, 11 ч. веч. — До 6 писал, в 6 пришёл В. П. Когда входил, мне показался весёлым несколько — я немного подумал о притворстве, но слишком бегло, а скорее думал, что в самом деле довольно лёгкая минута у него. «Идём». — «Посидите». — «Нет, идём». — Это должно было возбудить подозрения, однако ничего не вздумал я. Пошли. Он снова не говорил, или если говорил, то рассеянно и пустое довольно, так что снова должен был возбудить подозрения, я снова ничего не думал. Переходим мы по камням от Введенской церкви к мосту, он, оглянувшись, сказал: «Право, если найдет слишком тяжёлая минута, я узнаю, у кого есть 1 000 р. сер. в кармане, и украду; половину отдам Наде, половину домой, а сам пойду в Сибирь». — «Нет, это чрезвычайно нехорошо», стал говорить я; он не согласился, говорил, что пустое, а я говорил: «Если бы вы были один, я ничего не мог бы говорить против этого, но вы подумайте о ней». — «Что ж? я не скажу имени; конечно, будут бить,— ничего». — «Но что будет она делать? во-первых, отец возьмёт её и отнимет, и она будет жить как работница у него; а если и не отнимет, то что [такое] 1 000 р. сер.? на 4–5лет, а после что? Нет, вы гораздо лучше сделали б уж, если бы… но я не хочу и говорить этого (я думал: если бы обесчестил её в девушках и бросил, лишивши имени и чести). Одним словом: нельзя ни за что осудить человека, но это чрезвычайно нехорошо с вашей [98] стороны относительно её. Это с материальной стороны, а кроме того, есть и нравственная, сердце». — Мы подошли к углу, я поворотился, он звал к себе, я был не одет. Он говорит: «Это хитрость, что не одеваетесь,— вам скучно». Я уверял, что нет, он не верит. Пришёл домой.
Его слова поразили мою голову (т. е. как тяжело его положение!), но сердце ничего и теперь ничего, только когда я шёл, несколько сжималось. И я отчасти виноват в этом! написал домой, чтобы не присылали денег! не мог рассчитать! Когда сидел за чаем, вздумал, если не будет у Ал. Фёд., можно спросить у Ив. Гр., хотя для себя никогда или после всего спросил бы. Не знаю, говорит ли мне что, что он выйдет из этого положения, но мне не верится, что он кончит ничем! Не знаю, но этого не должно бы быть!
Был у хозяев после — она именинница и за мною присылала, поэтому я нехорошо сделал, что не поздравил утром. Там нашёл сына их и когда увидел, что ограниченный человек, мне показалось, что раньше я с первого раза этого не заметил бы и теперь стал проницательнее от Вас. Петр. и встреч с людьми, которых разбирает он.
Странно, что я не мучусь Василием Петровичем и думаю теперь о нём немного разве менее хладнокровно и лениво, чем о своём свидетельстве,— вообще верно чувствительность изнутри, а не извне, как я раньше замечал, что чувствования зависят не от места, а от времени, так и волнение сердца не от событий, а так от чего-то беспричинного.
Вчера дописал до построения Болеславии, ныне до княжеского рода. Завтра в 5 час. в университет, оттуда к В. П., чтоб не оставлять его одного и чтобы уверить его несколько, что я не скучаю у него.
27 августа. — До 5½ час. писал и ни о чём не думал, после пошёл в университет; там Савельич говорит о Срезневском слишком нехорошо — на него слишком жалуются, как на экзаминатора, и когда я шёл оттуда, мне кажется, что моё прежнее расположение к нему сильно поколебалось, и я вздумал, что решительно правы те, которые были недовольны моим поведением относительно его, и что я не должен никаким образом подавать на медаль. Прочитал письмо — поразила заботливость и постоянная дума о нас.
Пошёл к Вас. Петр. Должен сказать, что Над. Ег. весьма понравилась собственно мне: как при таком тяжёлом положении и столько ещё иногда веселья и внимательности! Она была вчера у матери и мать ныне у неё. Он, как я вошёл, сказал: «А Надя всегда говорит, когда мы ходим смотреть квартиру и не можем найти, что это бог дурак не даёт нам денег!» Она прибавила, что, может быть, он не слышит. Я говорю: «Нет, слышит, да жаль, последствий из этого нет», т. е. не даёт, хотел я сказать. Она поняла не так, кажется, и сказала: «Да уж лучше бы он наказал [99] за это и умерла бы». — Потом они всё говорили между собою, я всё молчал, это было два часа целых, и во время разговора я сидел как будто в другом месте, совершенно бесчувственно сердцем, хотя головою чрезвычайно; нехорошо: вот и она заговорила о деньгах и всё говорит! верно, слишком мало! и тесно им, тяжело, грустно! Но сердце ничего не чувствовало и не чувствует — странно, как раньше было перед женитьбою его.
Он говорил несколько нехорошо с нею по-моему, и, напр., сказал, что мне весьма не понравилось: «Украдь у Шереметьева 10 000 р. сер., тебя пустят, ты скажешь, что тебе нужно, женский пол пускают». Как бы сводник! Недостойна, конечно, его мысль,— подумалось мне! Вот до чего доводит тяжесть бедности такая даже благородных людей. Она говорит: «Лучше умереть, чем жить в этой зале», как она называет насмех комнату, и всё ласкается, целует его. Ныне вела себя при мне более свободно, чем когда-либо, хныкала шутя, напр.: — «Что ты мне мало сахару кладёшь, а себе много» и т. п., весьма мило. Лицо решительно самое милое, характер самый прелестный, какой только я встречал, такой непостижимо добрый и вместе и сильный характер, и весёлый. Я это так говорю, а сам ничего не чувствую. Или говорит ей, когда она говорит: «Тебе ещё можно здесь жить, ты часто не бываешь дома, а я всегда тут»: — «А что не ходишь к маменьке?» А ведь, разумеется, она не ходит из-за него, что не бывает. Бедность, бедность! О, скверно, скверно! Он говорит об убийствах при ней и говорит: «того-то убил бы», и проч., и это нехорошо, однако это уж не знаю, нехорошо ли! Теперь я в первый раз увидел, что она слишком хорошо понимает, что теперь у них нет доходов и нечем жить. Мне снова пришло в голову, что и теперь он уж виноват перед нею. В 8¾ ушёл. Она заставила снова пить чай.
Дописал до религии чехов. Срезневского хочу оставить, если он не переменится, а должен буду приниматься за Куторгу, Устрялова или Никитенку. 11 ч. 50 м.
28 августа. — Нынешний день, конечно, от влияния вчерашнего, прошёл довольно нехорошо и неприятно. Весь день не хотелось делать дела, может быть и кажется оттого, что вчера же вздумал, что подло это, с одной стороны, прислуживаться Срезневскому, когда он так делает и когда другие имеют справедливые причины быть им недовольными.
Встал в 10 почти часов, утром почти ничего не делал, после обеда тоже. Расположение духа было довольно неприятное; несколько, хотя мало, щемило, главным образом, конечно, оттого, что думалось о В. П., потом, конечно, и оттого, может быть, что думалось о себе после этого,— что я не устроен, покровителей нет.
Этой мысли ясной не было, но может быть была тёмная, и пришло, когда пришёл Ал. Ф.: да что в самом деле? В. П-чу только 9 месяцев прожить как-нибудь, после диплом и пошли дела. В 6 час. пришёл он, говорит: «Пойду». Не хотел ни минуты сидеть, принёс только «Современник», чтоб [я] отнёс к Залеману и ска[100]зал, что он нездоров,— ему с ним видеться что-то не хочется. В ту минуту, как я одевался, пришёл Ал. Фёд., просидел до 8 слишком часов, было прескучно, мне было тяжело, я думал о В. П., который уходя сказал: «Иду к тестю, нужно быть там». — «Что же?» — «Третьего дня была Надя, он сказал: ступай вон; и вчера прибил жену, которая в слезах пришла и просила, чтоб я как-нибудь помирился: это, говорит, ты её избаловала! и бьёт её». — Не вышла бы история, т. е. не растревожился бы слишком В. П., хотя я знаю, что это глупо: не тревожится он каждый час. Завтра буду у него, как сказал. Ал. Фёд. приходил звать завтра к себе помочь перевозиться. После писал несколько, с час, теперь ложусь читать. Дописал до Велеса у чехов. ½ 10-го. Луи Блан, сказал А. Ф., бежал.
29 августа. — Утром сходил к Залеману, отнёс «Современник». А когда просыпался, был весьма обеспокоен своим положением: свидетельства не достал и денег нет, и В. П., так что сделалось весьма тошно. Залеман сказал, что будет в час у В. П. Я пошёл к нему сказать, чтоб он приготовился принять или не ушёл. Пришёл — его не было дома: ушёл к Казанскому. Над. Ег. была одета и была весьма хороша, весьма хороша, так что я давно не представлял её себе такою хорошею. Она сказала, что он верно через час воротится, и звала к себе, чтобы вместе гулять. Я колебался, когда идти,— в 5 или 7½ час., чтобы не заставить ждать себя. Сказала, что они хотели идти вместе с её отцом и проч. к тётке на Крестовский, куда 6 августа звал отец, а В. П. не пошёл, отчего и началось разногласие. Я посидел 5 минут, более не стал. В 7 час. пошёл (после обеда вчера несколько заметил, а теперь сильно подумал и несколько убедился, что после обеда точно хуже расположен к занятиям) к ним. На дворе выпало стекло из очков и разбилось. Я пошёл к Шеделю, на дороге встретил Ал. Фёд., который позвал к себе — он был вместе с Лилиэнфельдом, и сказал, что Лилиэнфельд хочет со мною познакомиться. Я обещался зайти и сам подумал: как в самом деле случай всё устраивает: нужно денег и я не хотел просить,— он заставляет просить, и я хотел у Любиньки, что было бы мне неприятно — он сделал, что теперь есть случай у Ал. Фёд. У Шеделя закрыто. Воротился к Ал. Фёд., стал говорить с Лилиэнфельдом. Дело [началось] с того, что Ал. Ф. сказал: «Вот он вам расскажет, что было с Луи Бланом». Я сел, заговорили об университете, после о политике; я защищал социалистов, Францию и её вечные волнения, Прудона, он говорил против. Человек умный и человек, который хорошо держится против меня в этих вещах, в которых Лыткин и другие спрашиваются меня. Хорошо, он мне понравился, умный человек. Он говорит, что осуждает крайности, что лучше английская конституция, где мысль раньше должна пройти через высшие слои и там созреть, между тем как во Франции она ещё не готова, не довершена, а уже низвергает настоящий порядок, и проч. Однако вскоре меня поразило то, что как мы почти равно знаем события [101] и историю, то очевидно, что мы оба знаем, т. е. я знаю, плохо; между тем как когда я говорю с Лыткиным или т. п., то я всегда кажется всё знаю и история вся служит мне. Наш разговор был настолько беспорядочен, что мне снова показалось (что я замечал и раньше при разговорах с Ив. Гр.), что я не умею ещё держаться в споре идеи главной, так, чтобы не дать себе и другому запутать предмета. Я хотел бы продолжать знакомство с Лилиэнфельдом, умный человек,— по крайней мере, так показалось. После остался с Ал. Ф. один и взял 3 р. сер., потому что видно, что много, так, чтобы можно было взять для Вас. Петр., дать он не может. Лилиэнфельд сказал, что Адлер, знакомый В. П., получил премию и место инспектора у Лазаревых,— об этом должно сказать В. П., не получит ли он через него.
Дописал я Zyt Wrat[99]. Кажется, теперь мои дела относительно свидетельства устроятся; что-то В. П. — У Ал. Фёд. просидел с 8 до 10¾, теперь 11¼.
30 августа. — Весь день ни о чём не думал, был так себе решительно, как бы думать о чём-нибудь человеку и не следует. Писал, всё как следует, и только. В 12 час. пришёл Корелкин с Дозе, новым студентом. Я ему много врал, напр., что очки сняты с меня по указу Михаила Павловича, и проч. Он пишет на медаль и написал словарь. Скоро ушёл обедать к родным. После Любинька сказала: «болят зубы». Я сказал: «схожу за лекарством», и пошёл в аптеку в доме Сутугина. Там дали мне не того, какое я брал раньше, но которое было главною составною частью того и действует одинаково, хотя может быть не так сильно. Я взял пузырек из дома, который был с гофманскими каплями, и от этого лекарство воняет ими, а не собой. Купил чернил на 15 к. сер. — После обеда, в 7 час. веч. к Ал. Фёд. Он был один. Просидел до 10, говорил с ним о Лермонтове, о великих людях; я всё говорил о В. П., как его знаю, о сердце великих людей, таких, как Лермонтов, о «Герое нашего времени», он слушал и только делал замечания. Я говорил с охотою и некоторым волнением, хотя решительно без одушевления, которого у меня с ним не бывает; другое дело с кем-нибудь другим. Проговорил до 9½ час. После пришёл Ив. Вас., я ему стал врать об устройстве нехороших домов на Сенной, где, я сказал, я сам бываю. Пришедши домой, писал письма домой и к Кондрату Герасимовичу, в котором ничего нет, только просил денег.
Дописал до того, что молитвы пелись у чехов. Теперь ровно 12; не знаю, какую пользу принёс мне нынешний день,— кажется, никакой.
31 августа, 11 час. вечера. — Утром думал так: отнесу очки, после письмо, после пойду дожидаться очков к Вольфу[100], после в канцелярию обер-полицмейстера справиться, как и что должно писать и на какой бумаге, после куплю её и завтра подам. В 10 [102] пошёл, всё так; пришёл к Вольфу, там читал газеты: Луи Блан в Лондоне, во Франции всё более и более реакция, так что мне было неприятно; неприятно и то, что немцы так своекорыстны и глупо самолюбивы касательно Ломбардии: она всегда должна принадлежать Австрии, говорится в «Illustr. Zeitung»[101]. Там взял чашку чаю — 15 к., прождал до 2 час., и шёл дождь, то уж некогда было. Когда шёл домой, раньше вздумал спросить у хозяина перед тем, как пойду к Ал. Фёд.; а от Ал. Фёд. к Вас. Петр., главное затем, чтоб сказать об Адлере и навести на мысль обратиться к нему. Но когда обедал, хотелось удержаться, ничего не говорить о западных делах, однако не удержался, стал говорить — что за глупость. К Ал. Фёд. пошёл в пять, дописавши до конца чешскую религию. Пришёл, тотчас пришли носильщики, он ушёл с ними, я, отделавшись от Катерины Павловны, лёг на диван и стал петь, сначала: «Ай, вдоль по улице молодчик идёт», сколько знаю, «Ах, как пошёл наш молодец», хотел «Сени», после, когда кончу, но запелось уже по-немецки Wie herrlich leuchtet [102], после песни Маргариты, при которых я постоянно думал о В. П. и Над. Ег. — её положение довольно трудно, как и Маргариты; наружного сходства никакого, внутренне я нахожу, их я перемешивал, всё думал о ней; Шиллеровой Теклы Der Eichwald brauset…[103] Когда пел эти песни, постепенно расчувствовался так, что стали катиться слёзы. Так провёл я с полчаса или более, лежал на диване, раскинувшись на спине и поя, слёзы понемногу катились из глаз. Я думаю, что можно бы пользоваться квартирою А. Ф. для разговоров с В. П. — А. Ф. пришёл, пошли туда, на новую. Когда там сидели, я спрашивал, будет ли он запирать, он говорит — нет, я думаю: хорошо. С ним вместе пошли. Когда шли мимо Олимпа, я зашёл к нему и сердечное получил удовольствие, видя его и говоря с ним: добрый и хороший человек, и я к нему чувствую расположение. Посидел до 9; после пошедши, пошёл к хозяину; он принял весьма хорошо и сказал, что это будет в 3—4 дня. — Хоть бы в две недели, хорошо бы! Завтра буду утром за бумагой, после в университет, после стану проверять лекции и выставлять цитаты, после обеда — у В. П. Жаль, что я не успел его видеть ныне. Думаю отдать Срезневскому написанные тетради, 14 листов, где южные славяне и чехи. Остаётся ещё более половины.
Сколько могу заметить, в этот месяц я нисколько не переменился ни в своих мнениях,— только разве стал немного холоднее к Срезневскому и перестал чувствовать враждебное расположение к Терсинским и почти не стал скучать ими, хотя чувствую, что это [не]хорошо так жить,— ни в положении; узнал в это время только Лилиэнфельда.
До свидания, милая тетрадь, теперь за другую. Дай бог, чтобы мне было можно более приятного и более хороших поступков, более радостного о Вас. Петр. написать в следующую тетрадь — дай бог, 20 минут 12-го, ложусь. [103]
Сентябрь 1848 года.
1 сентября, 11 час. вечера. — В 10½ пошёл за бумагой и в университет, в 5 хотел быть у хозяина, после к В. П., завтра подать прошение. Бумаги купил, у молебна не молился и не думал молиться, а говорил, а если не говорил, то так себе ничего. Стоял там вместе с Лыткиным и Славинским. Лыткин встретил как обыкновенно, даже, может быть, радушнее; за молебном узнал сына Сидонского, который идёт по филологическому отделению и из 3-й гимназии. Проходя в церковь, на площадке, через неё у окна увидел Касторского и поклонился ему; после молебна он подошёл, подал руку и сказал несколько слов. Это меня обрадовало: значит, он думает обо мне хорошо, как я и предполагал. Когда читали список и до меня дошли, сердце несколько дрогнуло, как бы я не совсем был уверен, что не оставлен. Наши переведены все, и Пшеленский и Соколов, а в I курсе оставлен Грефе. Что все переведены, это меня порадовало. Когда услышал, что Благосветлов исключается, [так] как не был два года и не явился на экзамен, несколько подействовало на голову; решился ныне же сказать ему. Когда сходил вниз, внизу встретил Куторгу, который довольно много поговорил со мною, как бы обрадовался, увидя меня, и это меня развеселило.
Пришедши домой, застаю Серапиона. — Как я счастлив: не нужно теперь идти. Он принёс три первые части Гизо «Цивилизации во Франции». Когда он уходил, я, провожая его, сказал, что брат исключён. В обед пришёл Ал. Фёд., здесь обедал, после просидел до 7 час., играли несколько в карты, я несколько с охотою; пришёл Ив. Вас.; Ал. Ф. позвал почитать газеты,— хорошо, я пошёл, прочитал 24—28 августа, где есть о Луи Блане, что он в Лондоне, и протест журналистов — молодцы; a «Débats» и проч., которые не участвовали, нехорошо, если не по глубокому убеждению, но я склонен назвать их подлецами. В 6 час. был В. П., посидел с полчаса и играл за меня в карты. Он пришёл с папиросами, и я в нём ничего не заметил особенного; сказал об Адлере — он схватился за «Кто виноват», а не о месте через него подумал. У А. Ф. увидел те номера «Débats», которые последние были у меня,— это, верно, он только [что] получил их от Савина или как зовут этого господина, который их брал, и есть надежда, что снова будет брать, между тем как раньше я решительно думал, что он перестанет. О «Мёртвых душах», о которых говорил вчера мне, что надо взять, теперь позабыл, между тем как я несколько беспокоился,— что если узнает, что теперь их нет у меня. Однако, я думаю, знает.
шёл когда домой, встретил Олимпа, которому сказал о Репинском, о котором он просил узнать, что поступил; он говорит: «Сечь бы, остался в правоведении, а теперь переходит, а отец ничего; а как я вышел, он и ругался, и отцу писал». Олимп говорил горячо, и это на меня подействовало не знаю как сказать: во-первых, [104] как глубоко человек чувствует оскорбления! — Что ему сделал, говоря так, как говорил, Репинский? Чрезвычайно мало, и только раз посудил о нём, как теперь он судит сам о его сыне, а Олимп высказал, что не может вспомнить об этом хладнокровно и хорошо это помнит. — Ледрю Роллен, читал в газетах, говорил так хорошо, что даже «Débats» говорят, что должно всё позабыть. — В 9 час. домой, хозяина не будет дома до завтра. В университете был, чтобы узнать расписание, а не для того, чтобы быть на молебне. Дописал чехов до обеда, а после прочитал 10 страниц.
2 сентября. — Ночью ходил за обычною гадостью, но ничего не успел. В университете был — лекций много, скверно; у Грефе на второй был, читает совершенно как Фрейтаг, меня уморила эта детскость их, господ классических филологов. Грефе совершенный ребёнок по понятиям своим, и мне совестно было смотреть на человека этого, которому 75 лет. На Софокла не остался и уговаривал других не оставаться, некоторые не послушались; я не буду бывать, как и на педагогических лекциях у него. У Никитенки буду бывать. Куторга читал о характере главных европейских народов,— основные мысли из Гизо, но распространение своё и много, кажется, не так; мне показалось, что это Корелкин, только в другом виде. Начатие лекций не произвело никакого впечатления, как будто они и не прекращались. Говорил я как обыкновенно, кричал, но разговор ни о чём не вязался между лекциями. В третью лекцию, когда был у Грефе Софокл, читал у Эрша[104] Hebert, Herault de Sechelles, и мне показалось, что я террорист и последователь красной республики. Я несколько поопасался за себя. После читал Hebraische Sprache, говорит: ни одна книга не раньше Давида. Что же, я говорю, разве откровение должно распространяться в букве, а не духе? Несколько родилось желание приняться за еврейский и библию.
Когда пришёл домой, они не обедали. Это хотя порадовало моё самолюбие, но попросил Любиньку впредь не дожидаться и, кажется, не с такою нежностью и признательностью, как должно. После обеда был у Ив. Вас.; оттуда я пошёл на полчаса к В. П., где Над. Ег. заставила пить чай. Он снова сказал: «что ж, если не хочет». Он думает так, она иначе — и угадывает. Пришёл домой, говорили с Ив. Григ. о разных житейских отношениях, как-то о взятках и т. п., что необходимость брать, единодушно и весьма довольны друг другом. В. П. сказал, что выражение у Ал. Фёд. иногда бывает нелепое; в самом деле, я сам это заметил по лицу его в полуоборот ко мне третьего дня, что действительно читаю недалёкость его на нём,— да, дурака часто можно узнать по этому. Просмотрел ещё 8 страниц, писать не хочется, делать дело тоже. 11 час., ложусь.
3 сентября. — Снова не подал прошения и вижу, как худо сделал, что не подал раньше — теперь некогда. В университете объявление на 25 р. — не знаю, что, и мне ли,— никакого впечатления. У Фрейтага два раза срезался: во-первых, пересчитывая цезарей, [105] смешался, перемешал Калигулу и Клавдия и сказал in Florentia. Когда я стал говорить, он сказал: «Carissime Tschernyschevski! Saepius eram offensus voce tua obscura[105], постарайся сказать яснее». Carissime — значит не сердится. Он показал и Грефе меня. Устрялов понравился, как раньше, но необыкновенного впечатления не сделал. У него видел В. П., ничего не говорил особенного. Куторга ничего, немного лучше, чем раньше. Пришёл домой — Любинька ждала обедать; я просил не ждать впредь; она говорит: «нет, ничего». Это хорошо на меня подействовало. Ходил в лавки по Садовой за Светонием, которого раскупили в магазинах — дорог, но видел Гёте — 10 р. сер. и Шиллера — 8 р. сер., это меня задело: так дёшево! — Пришёл Ал. Ф., просидел до 8½ и сказал, что привёз газеты; «Мёртвые души», чего я боялся, не спросил. Любинька говорила, когда ещё его не было (за обедом): «отчего В. П. не пьёт чай и уходит, как слышит стук или т. п.?» Это меня порадовало. Весь день ничего, более хорошо, чем дурно. Пересмотреть ещё до 32-й стр. завтра не успею, хотя хотел раньше так. Куторге также не успел сказать, что хотелось бы быть у него на педагогических занятиях. В университете отличался циническими разговорами. Ал. Фёд. сказал, что я должен был отсоветовать В. П. жениться, Любинька сказала, что это нельзя. Итак, А. Ф. не удержался и начал говорить, и сказал, что у него нет такого близкого человека, как я к В. П.
4 сентября, 5 час. — Проснулся в 6 часов. (Да, вчера ночью ходил снова, где Марья, наша прислуга, и клал свой… подле.) Стал тотчас читать лекции Срезневского, не успел однако. Фрейтаг показался ужасным педантом. Куторга говорил всё старое. На третью лекцию пошёл в почтамт, после читал в библиотеке несколько, пересматривал каталог французский, чтобы посмотреть сочинения Proudhon, L. Blanc, P. Leroux, Ledru Rollin, Guizot. Срезневский говорил против наших беллетристов и критиков: «Этот вздор,— говорит,— высоко ценят, учёный труд — ничего». Это меня несколько встревожило; он однако увлёк и показался одним из лучших, кого я слышал. Он сказал между прочим: «Напр., хоть в „Отеч. записках“ писал критики человек[106], который кроме новейшей литературы ничего не знал, да и вообще у нас пишут критику, сами ничего не зная, хоть, напр., чтобы писать на сочинение по политической экономии, должно же знать её». Неужели это так, и критик, беллетрист тоже не имеет чрезвычайного влияния и чрезвычайных заслуг? И это не пристрастный взгляд? — Программа его обширнее и лучше, чем я ожидал. Воронин сказал мимоходом, что они живут ещё на даче,— это меня с этой стороны совершенно успокоило. Из университета я шёл не в хорошем расположении духа, теперь ещё хуже, отчего — сам не знаю: поводов никаких нет, напротив, мне прислали 10 руб. сер., Любиньке велели отдать 15 р. сер. Из этих 10 р. сер. 5 ныне же [106] отдать должно В. П-чу. Фрейтаг уморил бы, если бы не было скучно и совестно, своим детским педантизмом и своею глупостью, надутостью или как это назвать.
10½. — Весь вечер до 8-ми ничего не делал, кроме того, что прочитал повесть в «Отеч. записках» 1839 г. «Прошлое» Корфа[107], которая понравилась; хотя несколько заметил пошлого, но мало, и хорошего больше. После пошёл к Вас. Петр. отдать 5 р. сер. и взять «Мёртвые души» и сказать о «Современнике», что он у Залемана готов. Просидел час, говорили об университете; для Над. Ег. было скучно. После пошёл домой: поговорили несколько о зверинце, где был Иван Гр.; после читал в «Отеч. записках» 1839 г. «Лев»[108],— довольно хорошо.
5 сентября, 11 часов. — Ходил к обер-полицмейстеру, подавал прошение, но был пожар и поэтому не принял. После заходил оттуда к Ол. Як., которого встретил и прошёлся. Ждал В. П., читал более «Отеч. записки», несколько страниц «Мёртвых душ», большую часть дня провёл, как проводил раньше, в так называемом бездействии, но всё-таки написал две страницы новых лекций — образ жизни балтийских славян и дочитал прежнее. Вечером был А. Ф., принёс «Débats» 22 июля — 27 августа, а после, когда он ушёл, [я] несколько читал их и теперь буду читать. Почти ни о чём не тосковал. Завтра подам просьбу и отдам Срезневскому тетради. Прудонову речь в ответ донесению Финансового Комитета (Тьеру) начал читать — какой необыкновенный жар! В самом деле (хотя это никакого особого впечатления не сделало ещё на меня), не решительно ли [я] революционист, что не осуждаю с первого раза его и сужу о нём, что он высоко стоит и будет стоять в истории? — Ждал В. П., он не был; я о нём мало думал.
6 сентября. — Вчера вечером и этот день утром читал донесение Следственной Комиссии Национальному Собранию [109], и странное дело — в сущности нет ничего странного: оно нисколько не переменило моего прежнего мнения о Луи Блане и о партии, которая теперь стала снова господствовать во Франции. Там приведены отрывки из речей Луи Блана в Люксамбурге[110], которые не были напечатаны в «Монитере»[111], они провозглашают, что это говорить есть великое преступление и что они в ужасе от этого, а мне кажется это самыми обыкновенными теперь речами, выражением мыслей, которые должен предполагать каждый умный человек во Франции у себя и у другого умного человека — что народ выше Собрания,— следовательно, имеет право повелевать им и т. д. Действительно, эти люди пристрастны, как партия, а мне кажется, я сужу, как история, как судил Гизо прежние времена. Они, конечно, не могут удержаться от преследования этих идей, но эти идеи велики и в них благо человечества и грядущее его. Луи Блана я уважаю, как и раньше! Что за сила, что за последовательность мысли и слова в этом человеке! И как он одушевлен своим убеждением! И как он убежден! И как он предан своим идеям и [107] верит в их могущество и право и святость, и в то, что победят они и победят сами собою, как всегда правда и право должны торжествовать, потому что ничто не устоит против них, и что по этому-то самому они не нуждаются в насилии, в интригах!
После пошёл к обер-полицмейстеру, подал; в библиотеку нашу; туда пришёл В. П., мы вышли к XI аудитории, где никого не было, и сидели. Я стал говорить о событиях, которые читал, о следствии этом. Пришли Залеман и другие; он просил меня зайти к Залеману за «Современником», за которым, говорил, зайдёт сам, между тем не зашёл, хотя я «Современник» взял. Срезневскому отдал написанное. Он кажется не ожидал и предлагал мне все книги, которые нужны для этих или настоящих лекций, и свои тетради, как материалы для их составления; я об этом завтра скажу. После всё читал «Современник», т. е. IX №, «Тома Джонса»,— не то, что «Мёртвые души» только факты, правда, а не слова, в словах нет необходимости, это вообще болтовня, а в «Мёртвых душах» не то! здесь и слова, и дела! Всё лежал на диване, читал несколько «Débats», теперь снова ложусь читать. Ровно 11 часов. День был весёлый довольно, приятный, т. е. расположение духа вообще хорошо, ни о чём не думал, как почти все эти дни. Разумеется, как всегда, главный предмет В. П., но implicite, a explicite [112] нет мыслей и не теснит сердце.
7 сентября. — Утром читал, как и остальной день, «Débats». В университете шумел много, особенно с Корелкиным, которому читал сильные речи. У Никитенки на педагогической лекции был один наш курс,— я получил надежду выйти через него,— он сказал: «Кто же, господа, имеет готовую мысль, чтобы писать?» — Я хотел сказать, что буду писать разбор «Княжны Мери», но Главинский предупредил, и я остался так. Идя дорогою, вздумал, что всего много, лучше взять один характер, и выбрал Грушницкого, что верно и буду писать, если не буду писать об отношении поэзии к действительности[113] — тему, которую предложил Никитенко. Я теперь думаю о себе, что сделаюсь деятельнейшим участником этих бесед и могу через это выиграть — 1) мнение Никитенки и Плетнёва, 2) и дальнейший ход.
Пришёл домой. Пришёл в 4 часа Вас. Петр., посидел около часа, всё порываясь идти домой; тут он несколько проговорился и сказал, что «ведь вы будете читать» и «я буду в тягость», и я увидел, что он не ходит и не сидит не потому, что не хотел бы оставить одну Над. Ег., а потому, что думает, что неприятно его присутствие и, во-вторых, может, мешает мне. Он говорит: «Она довольно сносна; и хорошо, что не походит нисколько на отца, этого препошлого человека: сына хотел лишить места, потому что им ничего не присылает; я ему сказал, через мать, что если он это сделает, я не позволю ему войти к себе». Я сказал, что у неё много проницательности (и разумел под этим то, что она заставляет пить чай, между тем как он думает, что я не пью потому, что не хочу [108] или что не нравится). — Он говорит: «Да, есть проницательность». — Я стал говорить — в это время мы стояли, облокотясь на комод — он к двери боком, задом к двору, я задом к улице: «Да, вы нехорошо делаете, что говорите такие вещи, что, напр., поступить на место за Троицким мостом помешало вам [то], что вы женаты,— от этого недалеко мысль, что „следовательно, я ему помеха“, и это может быть причиною большого горя». Он говорит: «Это ничего, она об этом не думает, точно так же, как и о том, что я не пишу родным; напр., не читала ещё письма, хотя я оставил его на виду». Я стал говорить, что из того, что она не показывает вида, что это её огорчает, нельзя выводить, что не огорчается, и привёл в пример Любиньку, что многое не говорится Ив. Гр-чу, о чём она говорит мне, напр., происшествия во время похорон дочери и пр. в этом тоне. Не знаю, согласился ли он со мною; во всяком случае, ничего не сказал: или не хотел спорить, или согласился,— первое скорее.
Пришёл Ал. Ф. и вёл себя относительно В. П. не так, как должно,— напр., начнёт разговор и снова уйдёт к Ив. Гр. После, когда В. П. ушёл, он посидел и пошли вместе к Ол. Як., у которого он велел мне просить 50 руб. сер. для него; следовательно, думаю я, он не понимает настоящих денежных моих отношений с В. П., не думает, как я опасался несколько ранее, что чтò я могу достать, то, конечно, достану не для него и, пожалуй, если выразиться романтически, не для себя, а для В. П., как и ни проницателен он и пр. и догадлив вместе, это правда. После читал «Débats», теперь следует читать 26, речи Ледрю Роллена, Луи Блана и Коссидьера. 11 час. Ничего не писал Срезневского.
8 сентября. — Вчера до 3 час. читал объяснения Ледрю Роллена, Луи Блана и, пропустивши Коссидьерово,— конец заседания. Ледрю Роллен сказал превосходно, не хуже, а, может быть, лучше какого-нибудь Верньо, которого, однако, я знаю только по отрывкам у Беккера. Что за высота, на которую он возвёл прение! Он не оправдывался, а разил своих противников, он обвинитель, а не обвиняемый, и не совсем-то ловко должно быть было Комиссии, когда он так говорил. Он говорил собственно не о себе, а об общих началах, и о Луи Блане и Коссидьере: «Нет, вы не должны отдавать их под суд!» — Превосходно, так что я начал, наконец, читать вслух. После также хорошо стал говорить Луи Блан. В первой части своей речи, когда он говорит об общем направлении дела и оправдывает своё участие, он также велик, может быть, ещё выше Ледрю Роллена по красноречию и увлекательности; во второй, когда он объясняет своё поведение в мае, он удивителен, хотя здесь интерес не такой общий. По моему мнению, он совершенно уничтожил, точно так же, как и Ледрю Роллен, все обвинения, на него возводимые, совершенно уничтожил, так что я даже дивился, как у него достало, как и [у] Ледрю Роллена, средства и силы так оправдаться. Я всегда считал их невинными перед историей, теперь вижу, что они невинны должны быть и перед судом [109] полиции, если только судить будет она беспристрастно. Великие люди! Поведение Следственной Комиссии недостойно — она, как справедливо доказывал Ледрю Роллен, переступила границы, ей назначенные для исследования, рылась там, где не должна была, и не искала того, что должна была искать, и всё-таки ничего не нашла, что бы не возвышало этих людей. Она, как доказал Луи Блан, отыскивала клеветы, принимала свидетельства, не заслуживающие никакой веры, даже сама дополняла их своими догадками и оставила в своём докладе в стороне всё, благоприятствующее Луи Блану. Они вели себя (г. Одилон Барро и пр.), как люди, ослеплённые политическою ненавистью, и вели себя неблагородно и нечестно. Одним словом, эти защищения были так основательны, что странно, как могли решиться обвинять: ведь знали, что имеют дело с людьми, которые тверды духом и чисты совестью и сильны словом. Да, они (Луи Блан) имели право сказать: «Я убеждён, что ни один честный человек не может не быть убеждён, что я невинен». После — какая недостойная сцена, эти требования генерального прокурора и Кавеньяка! Какое пристрастие, и этот Кавеньяк явился мне, судя по своим речам, глупым, хотя, может быть, и честным человеком, который выучил несколько фраз и переминает их и который думает, что глупостями можно успокоить Францию, а не излечением социальных зол! Эх, господа, господа, вы думаете, дело в том, чтобы было слово республика, да власть у вас,— не в том, а в том, чтобы избавить низший класс от его рабства не перед законом, а перед необходимостью вещей, как говорит Луи Блан, чтобы он мог есть, пить, жениться, воспитывать детей, кормить отцов, образовываться и не делаться мужчины — трупами или отчаянными, а женщины — продающими своё тело. А то вздор-то! Не люблю я этих господ, которые говорят свобода, свобода — и эту свободу ограничивают тем, что сказали это слово да написали его в законах, а не вводят в жизнь, что уничтожают законы, говорящие о неравенстве, а не уничтожают социального порядка, при котором 9⁄10 народа — рабы и пролетарии; не в том дело, будет царь или нет, будет конституция или нет, а в общественных отношениях, в том, чтобы один класс не сосал кровь другого. И какое подлое лицемерство! «Мы не требуем приговора над ними», вы не суд. Vous ne préjugez rien![114] — Что за низость,— играют словами и накидывают маску! Если когда я был убеждён в справедливости чьего дела, так это Ледрю Роллена и Луи Блана. Великие люди! Особенно я люблю Луи Блана, это человек духа, это великий человек!
А это сильное разочарование видеть, что так преследуют этих людей те, которые ничто перед ними, и, может быть, несколько подобных вещей, как решение Национального Собрания о Луи Блане и Коссидьере, заставят меня оставить моё убеждение, что не те теперь времена, как в 1793 г., когда казнили все всех, и что [110] настали времена новые и лучшие, где уважают убеждение в противнике, где не думают, что законопреступно всё высказать, всякое сильное убеждение, всякую новую, т. е. новую только для господ, которые не хотят видеть её во всей истории, мысль. «На эшафот! На эшафот! туда его — он говорит, что он сын божий! по закону нашему должен есть умрети!» Да, великую истину говорят Ледрю Роллен и Луи Блан — не уничтожения собственности и семейства хотят социалисты, а того, чтобы эти блага, теперь привилегия нескольких, расширились на всех! О, боже, дай победу истине! Да победит она.
11 час. утра с ½. — Это я писал, написавши письмо Дм. Ем. о Соломке. Утром читал «Венецианского купца» Шекспира — ничего особого не вижу. Правда, вижу, что есть большая сила таланта и что действительно говорит так, что видно, что человек, заставляющий говорить, весьма умён, но особенного ничего.
10 час. 40 мин. — После того, как написал предыдущее, стал писать Срезневского, написал 1½ страницы; после пошёл обедать; после пошёл в канцелярию справиться,— записали в книгу, узнаю, должно быть, после. — Воротился домой через Невский, смотрел картины и женщин: ни одной лучше Над. Ег. Сердце, когда я шёл оттуда и думал о том, что будет у них, несколько сжималось как-то. Пришёл домой, лёг читать газеты, которые прочитал до чаю; особенного ничего не вычитал. В 7 — к Вас. Петр., как обещал. Просидел там до 9½; говорили о литературе и привидениях и пр. Она несколько говорила о привидениях, и разговор был хороший; говорили об Ал. Ф. и Ив. Вас., смеялись, как обыкновенно, над ними; говорили о Куторге, Никитенке, Устрялове, о которых имеем привычку говорить. Ныне и в прошлый раз я успел отказаться от чаю, между тем как раньше она заставляла. Мне как раньше понравилась она. Не знаю, однако, что это: когда я её не вижу, а думаю о ней, то несколько мне боязно, не покажется ли она мне хуже, чем как бы мне хотелось, когда я её увижу. Нет, не хуже. Ныне я любовался через стол (я сидел у дивана на стуле, она в углу) на её шейку, которая была открыта,— грациозна. Завтра он хотел зайти.
9 сент. — Теперь пишу у Грефе на лекции. Буду писать об отношениях своих к людям. Самое главное место в сердечном отношении занимают Лободовские. В отношении к нему моё мнение остаётся по прежнему: я всё так же его уважаю, так что не ставлю никого наравне с ним из тех, кого знаю, не исключая даже и самого себя. Но, к сожалению, должен я сказать, что в последнюю неделю, или даже две, мы не были с ним так часто и так коротко вместе, как бывали раньше, и поэтому я не так может быть много им занимаюсь, как раньше, и нового о нём долго не узнаю ничего. О ней мнение моё снова прежнее; ореол красоты и телесной и душевной, я сам не знаю хорошенько, окружает её в моих глазах или нет, одно я могу сказать верно,— что когда я жду, что увижусь с нею, моё сердце находится в волнении, подобном тому, как [111] [если б], напр., я должен был увидеться с Лермонтовым или Гоголем. Большая часть этого волнения, кажется, происходит оттого, что я трепещу за то, не открою ли я в ней что-нибудь разочаровывающее; после много происходит и от самолюбия, которое всегда говорит нам, когда мы должны увидеться и говорить с людьми, мнением которых мы очень дорожим: «как-то ты покажешься ему? как-то он будет судить о тебе? не опошлишься ли ты в его глазах?» А, наконец, бог знает, нет ли чего-нибудь и вроде той привязанности, которую, бог знает, как назвать — любовь, или дружба, или просто высокое уважение — последнее имя, кажется, будет лучше всего. Признаюсь, я мало думаю теперь об их положении, так, как будто не знаю его хорошо; это, конечно, оттого, что теперь у меня нет определённых планов и средств помочь ему, но также и от бог знает какого-то забвения, к которому я очень способен. Относительно его я думаю, что как Ал. Воронин скажет мне, что у них возобновятся уроки, я скажу ему: «А вот что: если б можно было, я бы хотел лучше, чтобы вместо меня пригласили одного человека, который, смею вас уверить, в миллион раз лучше меня». Не знаю хорошенько, много ли меня огорчит, если Воронин не согласится, но, конечно, будет для меня весьма приятно, если он согласится.
Относительно Терсинских я потерял почти всю враждебность против них и не готов схватиться и меня не занимают различные планы и расположения битвы с ними. О том, что я должен им, я мало думаю, потому что думаю, что они считают полученными как бы от меня деньги, которые получили из дому, однако, сколько всего получено, я хорошенько не знаю. О нём мнение как бы сродно с мнением моим о Куторге: бог знает, пошлый отчасти, отчасти нет, человек; главным образом пошлость выражается в манерности; человек очень неглупый, что касается под глаза падающих житейских истин, т. е. не только своекорыстных, но и вообще. Например, «отчего так раньше уважали архиереев?» — как-то стали мы говорить: оттого, что в самом деле за 50 лет он, говорит, был один учёный человек в епархии, всё остальное были провинциалы, между которыми семинаристы были самым просвещённым классом.
Отношения с другими не переменились нисколько; новых людей узнал только Лилиэнфельда, которого видел только раз.
Вчера В. П. говорил о переписке Розена с Шевыревым, которая выписана отчасти в сентябрьской книжке «Современника»[115], назвал их детьми, как и я постоянно называю подобных людей и называл при нём Грефе. Это несколько подало мне мысль, что он не всегда считает мои суждения о людях неправильными. Когда мы с ним говорим, много места занимают разговоры об Ал. Фёд. и Ив. Вас. и часто о Корелкине, о котором постоянно говорю в ироническом духе. Не знаю, как это назвать: это не сплетни, мне кажется, а род разбора человека и вывода фактов о том, что такое пошлый и ограниченный человек. [112]
Я намерен сказать В. П. снова, что если он будет так редко и мало бывать у меня, то я сойду от Терсинских. Но я боюсь постоянно говорить ему это, потому что, бог знает, может быть, он не бывает и не потому, что считает это неприятным или тяжёлым для себя и думает, что присутствие его не совсем приятно для Терсинских, но потому же, почему не бывает у Залеманов, у которых, напр., обещался быть вчера и не был утром: он мне сказал: «Как это тяжело быть обязанным,— теперь вам говорят: «Будьте у нас», и вы должны идти». Может быть, то же и относительно меня.
«А если он, напр., ответит: «сойдите», спросят меня: ведь вы предполагаете его принудить бросить церемонии и бывать у Терсинских,— будет ли это вам приятно? верно озадачит?» — Я ничего не могу сказать, ни да, ни нет,— не произведёт ровно никакого впечатления, кажется, а просто заставит сделать, потому что нельзя не сделать.
Вообще как-то странно я устроен: иное производит впечатление, а другое никакого и вообще просто увлекает меня, как дерево: плыву и только, и ничего не чувствую, ровно ничего. Напр., хоть то, что я решился не писать Срезневскому на медаль: как будто ровно ничего не бывало, не пишу и не могу писать, да и только. После лекции объявлю слова Срезневского, что если кто хочет составлять лекции, может брать материалы у него, и скажу: «Кто будет брать?» и воспользуюсь этим, чтобы объяснить гг. товарищам, что я знаю их мнение обо мне и Корелкине и решился прекратить сношения с Срезневским, потому что они думают серьёзно, что это подло, но что, по-моему, они совершенно ошибаются.
Вот таким образом я осуществляю мысль, которая давно была у меня: пользоваться лекциями Грефе и Фрейтага для этого дневника, и во всяком случае, нынешний раз дело было так удобно, как нельзя лучше. Мысль [эта] постоянно была за две недели до начала лекций. Так как остаётся 7 минут до конца, то кончаю — Грефе начинает переводить.
10½. — Пришёл из университета, стал обедать; после обеда лёг, потому что спина несколько устала, как и прежние дни, и читал «Débats» до 1 августа. В 5½ часов пришёл Ал. Фёд. и просидел до 9½. Мне было не досадно, что он отнимает время, хотя особенной занимательности не было; мы говорили о людях, их сердце и проч. в его духе. После я писал несколько Срезневского и дописал до религии (т. е. написал страницу) балтийских славян. — Вот сколько дней проходит без дела. В. П. не был, хотя обещался быть; завтра, если не будет в университете, схожу к нему. Студентам не сказал про отношения к Срезневскому, потому что не помнилось хорошо, и не пришлось видеть Фурсова,— он назначен учителем истории в Псков: свинья попечитель не согласился позволить остаться ему здесь жить у Зубова. Теперь ложусь читать. [113]
10 [сентября]. — Теперь снова сижу у Фрейтага и пишу. Мне вздумалось ничего не говорить у него, потому что я не люблю его, сам не знаю хорошенько за что, и потому что, если отвечать, то должно отвечать на всё по-моему, а как не могу на всё, то должно уж ни на что.
Пришёл из университета, читал «Débats»; после был разговор около 1½ часа с Ив. Гр., который я вёл спокойнее, чем раньше, о наказаниях и необходимости их в обществе. Я говорил, напротив, что наказания ничто, главное — должно возбудить нравственное чувство и общественное мнение. После к В. П., где просидел с 8 до 9½, говорили занимательно, как всегда. Он высказал, что хотел бы более всего заниматься нашей историей, но много должно средств, что Терещенко дурак, но содержания много, и сам Кавелин не без странных взглядов на историческую жизнь. — После, когда шёл сюда, вздумал писать Куторге о Прудоне, на которого он взвёл противное тому следствию, которое он хотел произвести своим предложением. Это письмо положу на стол завтра. — Конечно, не положу, останется в кармане.
11 сент., 11 час. вечера. — Если когда, то ныне я ничего не делал в университете, ничего хорошего, только много хохотал и смеялся. Перед лекциею Срезневского сказал, стоя у кафедры с Галлером, Залеманом, Корелкиным, что Срезневский сказал, что если кто хочет составлять записки, может брать у него материалы. Залеман сказал тотчас и довольно резко, что этого не должно делать, потому что это он хочет узнать, кто составляет. Я совершенно согласен, что не должно. — Пришёл домой, читал «Débats». Ныне обедали без меня. В 6 час. или раньше пришёл Ив. Вас., посидел до 8½, говорил ужасно скучно и утомительно. Я проводил его в намерении зайти к В. П., хоть это должно было быть в 9 час., потому что он не был ныне у меня, когда обещался; но их не застал дома, т. е. в окнах не было света. Решительно так прошёл весь день; о В. П. несколько думал и с некоторой тоской, особенно тоской ума.
12 сент., 11 час. вечера. — Утром всё читал «Débats». Получив повестку из квартала по делу, пошёл на часть с намерением после зайти к В. П. В части Федот Матв. сказал, что это должно быть из квартала. Я пошёл к В. П., хотя думал, что, может быть, он заставит просидеть до Залемана, и это попрепятствует быть в квартале. Пришёл совсем не вовремя: стряпня была в полном разгаре. H. Е. была не одета, почему и не выходила; я тотчас ушёл, и он не удерживал. Оттуда в квартал, где высокий чиновник с завязанным глазом принял меня весьма хорошо. Бумага пришла и требует, из какого я состояния, между тем как должно требовать, какого я происхождения. Во всяком случае, я так думаю, и вероятно, когда они ответят, а они сказали, что иначе отвечать не могут, как на этот вопрос, то те снова пришлют к ним и выйдет проволочка, и я должен буду заплатить деньги. [114]
К Федоту Матв. вечером не пошёл, а сказал это Ив. Гр., который был у них; он говорит тоже.
Весь день читал всё «Débats». Странно, как я стал человеком крайней партии; мне кажутся глуповаты и странны и смешны, но главное — жалки и пагубны для страны все эти мнения и речи господ приверженцев большинства в настоящем Собрании. Прочитал все, которые напечатаны там, dépositions[116] и решительно увидел, что нельзя требовать отдачи под суд гг. Коссидьера и Луи Блана[117]. Но вместе с этим я убедился, кажется, что — хоть в слабейшей, чем у нас, степени — и там тоже преследование за мнения, которые сами собою подразумеваются,— напр., что [народ] выше представителей и т. д., что поэтому народ может сменить своё Собрание, если оно делает не то. Конечно, это принцип, который сам собою разумеется, как же вы боитесь его высказать, когда сами в него верите? Должно бояться не принципа, а ложных приложений, а ложные приложения делаются возможны и успешны только тогда, когда не освещён вопрос. Одно дело возмущение и распущение Национального Собрания буйною, пьяною толпою; другое дело, когда страна видит, что нет ей спасения от этих людей и она должна переменить их. — Господа, господа! все вы пусты и робки и так глупы и тупы, что думаете, что будет иметь какое-нибудь другое следствие, кроме обнаружения вашей мелкости и робости, то, что вы преследуете за то, чего нельзя не думать.
Кроме того, какое пренебрежение к низшему классу! Теперь буржуазия, как я увидел, решительно снова берёт верх, но и то хорошо, что она берёт верх, как хищница, а не — как раньше — по закону: конечно, хищение легче разрушить, чем закон. И вот печатают в обвинение Луи Блана бумаги демократического общества, в которых ровно ничего нет, решительно ничего, и эти бумаги схвачены у правителя! И, кроме того, тут говорится как о деле естественном, отчего производился обыск у министра Флокона во время его отсутствия из дома! О, господа! вот как уже далеко [зашли] вы! allez, allez toujours[118].
Когда я лежал после обеда на диване в зале и читал, Терсинские играли в карты и шутили. Ив. Гр. весьма мило пошутил: «свинья ты, свинья!» весьма мило; мне показалось и жаль, и смешно: жаль потому, что я не мог предположить, чтобы, если не теперь, то после, это не огорчило сестру; смешно потому, что это было сказано с таким добрым и невинным намерением пошутить, а с её стороны было отвечено на это милыми тож вопросами: «ах, друг, кого это ты так называешь?» или: «как ты меня обижаешь», и т. п.,— и оба стали смеяться и целоваться,— прелесть! В. П. истинно великий человек. Велик по сердцу, может быть, ещё более, чем по уму,— это по случаю того, что я застал его в полном разгаре приготовления кушанья. [115]
13-го [сентября], 12 час. — Пошёл в 10 час., чтобы зайти к Ол. Як. и занести Каткову посылку, которую так долго задержал у себя. Ол. Як-ча встретил на дороге и, идя, шутил с ним довольно резко, как и он со мною. Занёс к Каткову, его не было, я отдал сторожу. Оттуда в Казанский, где достоял обедню, после смотрел иконы, между прочим, Марии Магдалины, которую называл красавицею Ив. Гр., в том приделе, который дальше от входа; напротив, мне не понравилась. Особенного ничего не чувствовал в церкви, хотя шёл и думал, что с усердием помолюсь. Когда смотрел у Юнкера, несколько пошевеливала мужской член какая-то картина; да, спит или полуспит брюнетка. Должно сказать, что я постоянно сравниваю всех — и картины, и живых — с Над. Ег.
В университет пришёл В. П., я сказал ему,— что он не приходит? — Говорит: «Она скучает». — «Верно, говорю, не то». — «Ну, так я могу наскучить и буду тяжёл». — Воронин сказал: «Приходите вечером». — «С удовольствием», сказал я. (В. П. обещался прийти после обеда.) Я, конечно, почти наверное знал, что [звали] затем, чтобы предложить уроки. В. П. пришёл, посидел час, мы смеялись над всеми, особенно профессорами, много над Фрейтагом и Грефе; и Куторга и Никитенко не ушли. Любиньке и Ив. Гр., я думаю, было неприятно. Пошли; он проводил меня до Мещанской. Дорогою сначала говорили о вздоре, после этого он стал говорить, как ему надоедает и вчера вечером особенно надоел тесть,— а она всё даёт им. «Чёрт знает, я трус,— сказал он, переходя Семёновский мост,— да, трус: вчера мчалась бешеная тройка, только поставить бы ногу и тотчас же в одну минуту был бы измят и без шуму; и думал, но просто струсил, а между тем тут-то и можно было не струсить, потому что времени сообразить не было — одна минута». Всё это не сделало на меня особенного впечатления на сердце, которое не билось, а на голову, которая, однако, признаюсь, тоже не была сильно взволнована, а находилась как бы в сонном состоянии.
Пришёл к Воронину, он сказал — «пожалуйте туда». Я сказал: «Вы верно хотите сказать мне, чтоб я снова давал уроки братцам? нет, мне было бы приятнее, если бы вместо меня давал их один молодой человек, которого вы видели у Устрялова на лекции».— «Да отчего же вы не хотите?» — «Напротив, я буду с удовольствием, если вы не согласны, чтоб давал он, но мне было бы приятнее, если бы стал давать он, а не я». — «Кто он?» — «Кончил курс в Харьковском университете, а теперь слушает некоторые лекции здесь. Это было бы мне весьма приятно». — Он пошёл к гувернёру и минут пять там побыл. Гувернёр, кажется, сначала не согласился. Когда я говорил и после, когда дожидался, я был совершенно спокоен и сердце нисколько не билось, и нисколько не сконфузился, как это обыкновенно бывает, когда дело идёт о предметах, по моему мнению, вообще справедливых, и когда он был у гувернёра, сердце тоже было совершенно спокойно, хотя довольно с любопытством ожидал, что будет, и почти уверился, [116] что не согласится гувернёр, и это было мне неприятно. Он воротился. — «Так пусть он пожалует сюда завтра». — «Когда?» — «В два часа». — Я хотел уйти, поблагодаривши, но он оставил пить чай. Я был совершенно хладнокровен, совершенно, как только могу быть, и ни радости, ничего не было, решительно как бы этого не случилось, а я только думаю об этом, и то ещё думаю, не разгорячаясь мыслью. Я несколько раз сказал раньше Воронину, что это мне весьма приятно. Когда он подходил к своей комнате, я перекрестился, кажется, так, по «авось, это так и следует перекреститься», чем по непоколебимому убеждению. Раньше я думал, что если должен буду давать теперь сам Ворониным уроки, то это я уже могу взять себе. Ныне, идя из университета, решил, что нет. Оттуда к В. П., хотя должен был прийти туда в 9 часов. Они пили чай и мне не удалось взглянуть хорошенько на Над. Ег.
Я всего более, идя к нему, да и раньше, думая об этом, затруднялся, как В. П. примет это, и что не захочет. Сидел совершенно хладнокровно. Над. Ег., кажется, мой приход был неприятен. «Вы проводите меня?» сказал я (если б не хотел, мог бы у ворот); он сказал: «Пойдёмте»,— верно потому, что уж ждал чего-нибудь в том роде, как я ему должен был сказать. Вышли. Я без всякого замешательства сказал: «Воронин предлагает мне снова давать уроки, но как я не могу, то сказал — скажу вам, и вы пожалуйте туда в два часа». Он не показал внешним образом никакого удивления, как бы это совершенно так. Я продолжал: «Он спросил, кто же это? — я сказал: тот молодой человек, которого вы видели со мною у Устрялова, он кончил курс в Харьковском университете». — «Зачем вы это сказали? Просто сказали бы, что был в Харьковском университете» (не годилось мне так сказать, может быть, это расстроило бы дело). Он проводил меня до моста, после я его до квартиры; говорили о том, где Воронина дом, о том, чему учить: алгебра и геометрия его пугают. Я говорю: «Вздор; если хотите, будем приготовляться вместе». Он против последнего ничего, против первого говорил, но ничего, согласился, что ничего, но сказал: «А вы?» Я сказал весьма спокойно и обыкновенным своим, несколько ироническим, тоном: «Я не мог, что же, нужно мне было сказать о Корелкине, а не о вас? Если вы не согласитесь, конечно, я скажу о Корелкине». — «Нет, в таком случае, конечно, раньше Корелкина уж буду я».
Таким образом, чего мы боимся, того не бывает: я боялся препятствий от него, их не было. Его должно быть хорошо настроили прежние мои, не без намерения говоренные слова о том, что я думаю, не бросить ли уроки у Ворониных, потому что слишком много времени тратится, о том, что едва ли мы не разойдёмся, потому что я, кажется, нехорошо себя у них поставил. Когда он был у нас, сказал, что Залеман слишком хорошо обо мне отзывается: «Это, говорит, человек необыкновенно скромный, он знает более всех наших профессоров, но не хочет этого показать». — Вот уж в чём не виноват! [117]
Когда я шёл от него, расположение духа было совершенно как бы ничего не было, решительно пустое расположение духа, даже и не пелось и не думалось хорошенько об этом поступке, никакого довольства и радости на сердце, хотя в уме есть несколько, но и то слабо. Дорогою своротил два лещадных камня с крыльчиков у лавки, выходящей на улицу по линии у казарм и по проспекту. Пришёл домой ничего, читал и несколько спал, потому что ноги устали страшно и несколько ломило и теперь несколько ломит под коленями, т. е. верхнюю часть икры.
Итак, решительно ничего, как бы ничего не было; довольство в уме есть некоторое, в сердце никакого. Купил Фукидида — 90 коп. сер., 10 коп. сер. сургуч и 10 за повестку.
14 сентября, 10 ч. 40 м. — Весь день решительно ничего не делал, только почитал несколько Гизо. Утром писал письмо, где ничего; после несколько читал Гизо; в 1½ пошёл в канцелярию обер-полицмейстера, там узнал, что должен раньше справиться во второй части, куда перешла бумага. Когда пришёл, был уже Ал. Фёд., который обедал и просидел до 6 часов, говорили о всём. — Он сказал, когда говорил, чтобы мне быть завтра у него. «Мне некогда», сказал я, когда тоже жаловался, что я мало сижу у него. «Я знаю, да меня не то огорчает, а то, что вы у других просиживаете по 5 часов, [а] когда у меня, дорожите каждой минутой». Взял «Débats», обещая взять новых.
Когда он ушёл, я пошёл тотчас к В. П., который был утром здесь, когда шёл к Ворониным (при уходе его я перекрестил его вслед). Он сказал, что просили завтра, потому что отца не было дома. День ныне был веселее других,— может быть, оттого, что услужил или во всяком случае хотел услужить Вас. Петр. Однако, как и всегда, находил, что поступаю глупо: во-первых, не следовало так говорить Ал. Степановичу, как я сказал: «Это мне доставит весьма большое удовольствие». — Но тогда, может быть, он и не согласился бы уговаривать гувернёра, который, кажется, был против этого. Во-вторых, следовало сделать не так, а когда сказал Воронин, чтобы я пришёл, сказать Вас. Петр.: «Я не могу; если вы хотите, я скажу про вас, если нет — про Корелкина». Но ведь я хорошо не знал, что именно затем, чтобы возобновить уроки, говорил он.
В Над. Ег. мне показалось ныне разительное сходство с сестрою, Александрою Ег.; это если смотреть прямо и немного сверху, т. е. когда она нагнет голову. Не знаю, я начинаю думать и несколько бояться при этом, не соглашусь ли я вполне с Вас. Петр. в мнении о ней, наконец. Ведь, напр., он гораздо лучше меня определил Воронина, сказавши, что это ужасный человек, как он назвал старшего Залемана, и вообще он лучше замечает и его более мучают пошлость и глупость других, чем меня. Он, кажется, понимает, что я лгу, что сам не могу у Ворониных давать уроки. Над. Егоровне я скучен, это видно,— и это мало огорчает меня, хотя, конечно, неприятно,— она зевает, да и вообще как-то видно. [118]
Ложусь читать «Современник», который принёс Вас. Петр.
Да, ругал себя вчера и ныне, как это не отдал до сих пор 3 руб. сер. Василию Петровичу: взял с собою, да снова позабыл.
15 сентября. — Читал вчера и третьего дня «Современник» сентябрьскую книжку. «Том Джонс» хорош; Петушков[119] навёл на чрезвычайно грустные мнения о прогрессе и о достоинстве нового нашего поколения в литературе, особенно если сравнивать с выписками из Москвы Загоскина[120] — последние можно читать без неудовольствия, между тем как первый и ещё Чумбуров (в Смеси)[121] есть жалчайшая пародия на «Мёртвые души», до того гадкая и отвратительная, что нет мочи, внушает омерзение.
Утром сходил в почтамт, купил бумаги две дести на 70 коп. сер., которая гладка. В университете лекция Никитенки понравилась довольно, Фишерова тоже. Сказали, чтоб я сказал Срезневскому, чтоб он не читал так скоро и оставил бы своё намерение спрашивать нас переводить. Я совершенно согласен и даже хочу в пятницу или субботу сказать, чтоб поддержали меня, когда я буду говорить и за первый курс, чтоб он бросил там спрашивать лекции. Воротился, принёс письмо из Аткарска с 10 р. сер.[122] Любиньке, которые, думал раньше, присланы мне.
Читал Беккера о религиозной стороне царствования Людовика XIV, Порт Рояле и проч. довольно с большим интересом, как раньше читывал. После пришёл Ал. Фёд., ушёл к нему, взял газеты 28 августа—9 сентября, теперь просмотрел несколько и решительно против Кавеньяка: как это suspendre[123] «Constitutionnel»![124] — Выписанное в «Débats» решение его издателей мне чрезвычайно понравилось: «Мы будем продолжать, но сделали свои распоряжения, чтобы если запретят, то мы кончим выдавать и не станем издавать под новым названием, а пригласим всех взять следуемые им ещё по расчёту подписные деньги».
В. П. не был, я ходил к нему, на дороге вспомнил, что должно быть в театре, как вчера сказал, но всё-таки дошёл и увидел, что в самом деле нет дома. Так как всё читал, то некогда волноваться; это всё-таки весьма, весьма занимательно, как подумаю. — 10 час. 30 мин., ложусь.
16 сентября. — Утром ходил раньше в квартал,— там ещё не отослана бумага; нехорошо, верно не успею получить свидетельство, должно попросить снова хозяина. В университете у Грефе не мог писать здесь, потому что не было чернил. Куторги не было, и я пошёл домой в час; после до 4½ читал «Débats» и сильно, кажется, увлёкся Р. Leroux в № 31 авг. После был у В. П., где просидел до 8¼, 3 с лишком часа, собственно для того, чтоб узнать, что с Ворониным, он говорил, что не видел, потому что в первый раз, раньше 6 часов, когда он должен был быть, они обедали, как ему сказали; во второй раз он ушёл гулять и просил оставить адрес. — Это нехорошо, по-моему. Он мне ныне ничего не сказал, следова[119]тельно, думаю, что примет В. П. или не хочет принять и меня,— но неделикатно, и меня раздосадовало. Завтра объяснюсь.
Мне кажется, что я согласился теперь с В. П. о Над. Ег., во всяком случае как-то ореола нет, но всё-таки нет, она не то, что Любинька или, ещё хуже, дочь нашего домовладельца. Говорила о театре, в котором она вчера была со своими хозяевами, он через них хочет в театр. Когда она ушла к своим, он сказал, что она только ныне помирилась с ним, а то была в ссоре, как было несколько дней с того дня, как она при мне читала книгу. Я сказал, что в самом деле я тогда что-то заметил, что могло её оскорбить, но что теперь я не могу вспомнить, что именно. Он сказал, что у меня есть проницательность, чего он раньше не думал, но что я часто ошибаюсь в том, чем другой может оскорбиться. Я отдал 3 руб. сер., он ничего не сказал — хорошо,— ни слова решительно. После читал «Débats».
17 сентября. — Утром читал «Débats», в 10½ пошёл поздравить Над. Ег. с ангелом. У угла казарм, когда перейдёшь железную дорогу, встретил В. П., он шёл со своей хозяйкою. — «Её,— говорит он,— нет дома, верно уж теперь в церкви, ушла к матери, чтоб взять Алекс. Ег.». — «Пойдём, зайдём в церковь». — «Хорошо», сказал он. Пошли, но её там не было. — «Пойдёмте к ним», т. е. к её родным, сказал он. Я сказал было несколько слов, но вспомнил, что мне нельзя говорить против этого, да и не было противоречия в душе, поэтому пошёл. Когда входили, встретили их, т. е. Над. Ег. и Ал. Ег., на лестнице. Я сказал: «честь имею…», она сказала просто, непринуждённо: «покорно вас благодарю», и мы пошли проводить их до канала (они шли в церковь), сами пошли по каналу в университет.
Я пропустил Фрейтага, как давно думал, чтоб поздравить вòвремя. У Устрялова Воронин, который взошёл в аудиторию вместе с Устряловым, не подходил к нам. Куторги не было, поэтому мы не виделись, и это было мне несколько странно, что так долго не объясняется это дело. Воронин, по моему понятию, не вправе отказать мне в этом, потому что я даром занимался с ним славянскими наречиями и вообще всегда показывал себя готовым помочь ему, напр., и в латыни. Пошли к Залеману, после я проводил Вас. Петр. к углу парада; после в 3 часа пришёл домой; после обеда всё читал, когда пришли хозяева и после Ал. Фёд. Бумага моя отослана, и хозяин дал номер. Мне прислано 60 руб. сер. — это головою мне приятно,— я думаю, что на одежду. Конечно, вместо того должно Вас. Петр., но должно будет дать и Терсинским? Это меня несколько занимает, что я им не плачу до этого времени, но весьма мало, и даже почти не конфузит перед ними.
Когда мы шли в университет, идя по каналу, В. П. спросил, обидчив ли я. Я ответил, что весьма в том, что считаю обидою. Когда шли по бульвару, он стал говорить, что Над. Ег. его рассердила тем, что невнимательно отвечала мне (между тем как он эту внимательность ко мне ставит, кажется, весьма высоко). Я от[120]вечал, что она сказала совершенно так, что это именно так и должно делать, а это внимание по большей части бывает нелепо, и глупо, и приторно, и он превратно в этом случае понимает вещи и не должен бы позволять ей провожать меня за двери, и проч. — Он не согласился, что мне неприятно; или он в это не верит — истинности моих слов, или чего, но только нехорошо, что я служу поводом к неудовольствию на Над. Ег. Сейчас пришла мысль, что после этого должно мне избегать видаться с нею.
18 числа сентября, у Фрейтага на лекции. — О внутренней жизни. Главная часть принадлежит Вас. Петр., а через него много думаю и о ней. После следуют мысли о человечестве, о религии, социализме и пр., особенно о Франции. Россию уважаю весьма мало и даже почти не думаю о ней.
(Сейчас Фрейтаг спросил, кто будет переводить; никого не было желающих; мне, как всегда, было несколько совестно, что я не начинаю, но я не стал, и начал Лыткин.)
Теперь постараюсь сказать несколько о моих политических мнениях.
Я начинаю думать, что республика есть настоящее, единственное достойное человека взрослого правление и что, конечно, это последняя форма государства. Это мнение взято у французов; но к этому присоединяется моё прежнее, старинное, коренное мнение, что нет ничего пагубнее для низшего класса и вообще для низших классов, как господство одного класса над другим; ненависть по принципу (большинство должно всегда преобладать, и меньшинство должно существовать для большинства, а не большинство для меньшинства) к аристократии всякого рода, к сущности этого рода правления, а не форме и господству его — теперь моё коренное убеждение, которое подтверждено ещё более, может быть, красноречивыми словами Луи Блана и социалистов: вы хотите равенства, но будет ли равенство между человеком слабым и сильным; между тем, у кого есть состояние, и у кого нет; между тем, у кого развит ум, и у кого не развит? Нет, если вы допустили борьбу между ними, конечно, слабый, неимущий, невежда станет рабом. Итак, я думаю, что единственная и возможно лучшая форма правления есть диктатура или лучше наследственная неограниченная монархия, но которая понимает своё назначение,— что она должна стоять выше всех классов и собственно создана для покровительства утесняемых, а утесняемые — это низший класс, земледельцы и работники, и поэтому монархия должна искренно стоять за них, поставить себя главою их и защитницею их интересов. И это должна делать от души, по убеждению, и должна, конечно, знать, что её роль временная, что назначение её двоякое: во-первых, для того, чтобы в настоящем покровительствовать, быть предводительницею низшего класса, т. е. не в том смысле, чтобы пренебрегать другими, а в том, что всем должно оказывать равное решительно покровительство, но в нём нуждается более всего, несравненно более всех, низший класс и относительно налогов и судов, и отношений жизни, [121] и общественных, т. е. чтобы уважали их как можно более, не менее других сословий и не называли sieur, между тем как других называют monsieur, чтò меня также несколько бесит, и относительно всего, одним словом. Во-вторых, её обязанность состоит в том, чтобы всеми силами приготовлять и содействовать будущему равенству — не формальному, а действительному равенству — этого сословия с другими высшими классами, равенству и по развитию, и по средствам жить, и по всему,— так, чтобы поднять это сословие до высших сословий. Вот обязанности и настоящее назначение неограниченного правительства, и поэтому и я теперь приверженец этого образа правления в той форме, как я его понимаю; но, к сожалению, редко и немногие понимают это назначение и то, кажется, только по инстинкту, и эта идея ещё не вошла в число общеизвестных, хоть не общепонимаемых истин. Так действовал, например, Пётр Великий, по моему мнению. Но эта власть должна понимать, что она временная, что она средство, а не цель, и благородно и велико будет её достоинство и значение в истории, если она поймёт это и будет стремиться к развитию человечества, хотя это должно привести её уничтожение; поняв, [что] она для человечества, а не человечество для неё, и что, противясь вечному ходу вещей, действительно можно, может быть, затруднить его, но может быть, нельзя даже и замедлить: беременная женщина не может не родить, но можно облегчить и затруднить её роды, и то, что должно пасть с развитием человечества, то падёт, только падёт, сопровождаемое благословением человечества, если само сознается, что время пасть, и само передаст своему переросшему его воспитаннику имение, или падёт с кровью и проклятием, которые заставят позабывать и о заслугах его, если захочет пережить своё время. Конечно, долго ещё, мне кажется, жить должно безусловной монархии, потому что не в один век пересоздать общественные отношения и общественные понятия и привычки, и ввести равенство на земле, и ввести рай на земле[125].
Мне кажется, что я стал по убеждениям в конечной цели человечества решительно партизаном социалистов и коммунистов и крайних республиканцев, монтаньяр решительно, но мне кажется, что противники этих господ нисколько в сущности их не понимают и обезображивают и клевещут на них, как я убедился. Это бывает и всегда, когда мы осуждаем человека за его мнение, мы осуждаем потому, что человек не может высказать в одно время, а если бы и мог высказать, то не мог бы обнять сам в одно время свои мысли во всех составляющих её элементах и отношениях и выставляет только главный элемент её, а главный элемент обыкновенно кажется, да и бывает тот, который новый, и между тем как мысль его уважает все принципы прежние, но только прибавляет к ним новый,— часто и он сам, увлеченный противоречием ей господ староверов, забывает о других элементах, кроме собственно ему принадлежащего и собственно им выставленного, а другие ещё чаще забывают об этом и хватают его мысль в совершенной её одно[122]сторонности, которая собственно никогда ей не принадлежит в действительности, а только в воображении этих господ, и пугаются ею сами, и пугают ею других.
10 час вечера. — После лекций, чего я несколько и ждал, подошёл ко мне Воронин и сказал, чего я не ожидал: «Папенька, когда я ему сказал, что вы говорили, велел мне узнать, угодно ли вам давать уроки, или нет». — «А если не угодно?» — «Я ничего не знаю». — «В таком случае стану я». — Пошёл в почтамт и там узнал, что мне 10 руб. сер., а 50 Терсинским. Очень мало впечатления это сделало, хотя я глупо и не ожидал этого. Пошёл в 6¼ к Ворониным, как условился, переговорить, и когда шёл, придумал новую причину,— что думаю, что В. П. принесёт более пользы. Там увидел, что если я откажусь, на это будет отвечено так: «О, не хочешь,— как хочешь, мы найдём и без тебя и не по твоей рекомендации», что место будет потеряно для Вас. Петр., что ещё яснее, если можно, увидел из слов гувернёра, который, когда мы говорили, вошёл и сказал: «Скажите, что мы не хотели бы, чтобы он давал уроки из милости, а может, так может, а не может, так не может». Это меня даже не взбесило, а я просто отвечал, но не таким презрительным тоном, как следовало: «Я и сам это весьма хорошо знаю, и объяснять мне это нет нужды». После, когда шёл оттуда, несколько было неудовольствия сердцем на себя, но мало: зачем так говорил, что мне это приятно? просто должен был сказать, что не могу, и кончено, а тогда, может быть, и спросили бы мнения моего о заместителе, это бы лучше всего; всегда я делаю глупо. — Папенька услышал о ссоре с профессорами и пишет,— это [сделало] мало впечатления, но хорошо то, что напомнило, что должно смотреть на то, как всякое столкновение взволнует их, а то я мало стал об этом думать и готов был на многое.
19 [сентября]. — Утром и весь день тосковал и ругал себя за глупое поведение, которое оставило без места В. П., так что давно не чувствовал такой тоски, она даже мешала несколько писать. Ходил к обер-полицмейстеру — там никого не застал. Вечером был Алекс. Фёд., принёс [«Débats»] 10—12 сентября. С 4 часов я говорил с Любинькою до 6, потому что, кажется, ей было скучно, а главное — завязался разговор, так совестно было отстать. После Ал. Ф. сидел до 9. После читал газеты и едва было не лёг спать, не записавши сюда ничего. Начал перечитывать «Мери» для разбора характера Грушницкого и прочитал 4 листа. Списал польские гимны и только.
20 сентября. — Утром читал «Débats», которые дочитал, и «Мери»; после пошёл в университет. У Устрялова не было Вас. Петр.; я решился отдать деньги ему и поэтому разменял, чтобы за вычетом 3 руб. сер. Ал. Фед-чу 7 руб. сер. отдать ему. Когда его не будет, должно будет идти к нему. Срезневский читал с большим жаром и резкостью, и мне понравилась его живость и одушевление. Залеман сказал, что придёт поговорить что-то об его лекциях, чтоб я ему объяснил; поэтому, когда я [123] пошёл к Вас. Петр., имел намерение тотчас воротиться. Над. Ег. дома не застал. Он писал что-то или переводил из Гёте, мне не показал и не сказал, что. Я ему помешал, и поэтому он меня, кажется, не удерживал сильно. Ив. Вас. пришёл вчера к нему и принёс от себя же письмо, в котором просит достать «Обыкновенную историю»: славная манера и весьма остро. — Теперь я жду Залемана. На похороны не пойду, вероятно, хотя, может быть, и буду об этом жалеть.
В. П-чу сказал только, что Воронин сказал, что отцу хотелось непременно, чтоб был учитель из университета. Он при этом не выказал никакого удивления, потому что этого ждал, и сказал: «Вы порекомендуйте Тушева». Я сказал: «Да, конечно, он, к счастью, теперь приехал». Он не думал, что я его обманывал. Жаль, очень жаль, что я тогда не решился порисковать решительно и не сказал решительно, что я не могу учить у них. Тогда Воронин верно спросил бы моего совета, кого пригласить; тогда можно было сделать ни себе, ни ему, но зато — если не ему, то уж и не себе, не быть пустым человеком в своих глазах.
Корелкин после лекции долго стоял с Срезневским; о чём говорил, я ещё не знаю. Думаю, должно серьёзно заняться сначала сочинением Никитенке, после лекциями для Срезневского, после словарем Нестора и летописей.
21 [сентября]. — Утром писал письма, между прочим папеньке по-латыни, что ничего не было между мною и профессорами. Понёс с намерением после быть у Никитенки, после пойти в канцелярию обер-полицмейстера, где должно было быть, сказали мне, в 2 часа. Дошёл в почтамт, увидел, что потерял двугривенный, и у меня денег не оставалось, по отдаче 3 руб. сер. Ал. Фёд., на 90 коп. лист, и я решил воротиться домой, взять деньги и от обер-полицмейстера [идти] к Вольфу. Так и сделал. Бумага отправлена в инспекторский департамент военного министерства, по глупости чиновников. Я не дожидался справки и ушёл, как увидел это, когда раскрывали книгу для того, чтоб справиться для другого. У Вольфа просидел более часу; «Отеч. записки», которые попались, почти не читал; во Франции Кавеньяк принужден, говорят, сблизиться с демократами или падёт — хорошо; Сенар выйдет, и вместо него будет Марра или даже Флокон,— и это хорошо, и выбрали Распайля,— и это хорошо. После обеда читал Гизо; пришёл Вас. Петр. и сели играть в преферанс. После Н. П. Корелкин, который рассказывал о похоронах И. Я. Соколова, на которые я не пошёл, между тем как другие почти все были. Вас. Петр. посидел 2½ часа; после я пошёл проводить Н. П. и зайти к Олимпу попросить, нет ли кого в канцелярии обер-полицмейстера, чтоб повели дело как должно.
Деньги, верно, должен буду заплатить. Весь день ничего не писал. — 11 час. с половиной.
Да, вчера ведь, после того, как я писал, пришёл Залеман [124] и просидел до 9½, 2½ часа, и тут я убедился, что глупые действительно глупы, т. е. не понимают вещей, как должно. Он чрезвычайно смешно подмечал непоследовательности у Срезневского, между тем как ничего не бывало, и весьма хорошо сказал, что если есть что у Куторги хорошего, то это его система (где он её видел, бог знает), и тон, которым говорит, чрезвычайно уморителен. — Читаю я Гизо первый том и теперь ложусь читать 7 лекцию, о германском элементе; мне хотелось прочитать предыдущие лекции Ив. Гр., и я читал некоторые отрывки об управлении церкви и споре о бестелесности души.
22 [сентября]. — Утром был у Олимпа; не сказал, однако, ему, а хотел раньше узнать номер, теперь, думаю, не нужно; скажу завтра утром, чтоб не показать, что был у него только за этим. В университете ничего особенного. После пошёл в 6½ к Вас. Петр., у которого до 9. После читал Гизо и говорил с Ив. Гр. У них играли в карты, говорили мало и без большой важности. День спокойный, хотя не совершенно, потому что несколько досадно, что должно будет вместо Вас. Петр. отдать деньги в университет.
23 сентября, у Грефе на лекции. — Заходил к Олимпу, но не застал его — родилось подозрение не…[126] ли у него была. Так как оставалось ещё ¾ часа, то зашёл к Вольфу; там читал, только ничего не понял почти о событиях берлинских и франкфуртских, потому что не знал предыдущего: что это за Frebel, какое возмущение было во Франкфурте[127], почему теперь было. Во Франции Распайль, выбранный в представители, удержан в Венсенской тюрьме. Мне кажется, что должно было бы, после того как он выбран, Собранию велеть его выпустить, и после уже генерал-прокурору требовать autorisation des poursuites[128] против него, и тогда Собрание разрешило бы или нет. Из Journal de St.-Petersbourg[129] узнал, что Распайль выбран 66 тысячами, Кабе и другой кто-то 64 тысячами, и из этого видно, что социалисты организованы и подают голоса на одних кандидатов, действуют единодушно, как действовали монтаньяры; там сказано, что часть народа la plus éclairée, qui demandait ou à qui était promis droit du travail[130] их выбрала,— итак, весь лучший класс, кроме буржуазии, социалисты,— хорошо. И по выборам ясно, что не они выбирали Луи Наполеона, а собственно чернь, которая ничего не знает, кроме пустых имен.
Сейчас Грефе спросил — что значит δσια[131] в 52-й главе Фукидида; я сказал, когда другой сказал, что это profana[132]; он отвечал: hoc non minus absurdum est[133], и некоторые засмеялись добродушно, посмотрев на меня; не знаю, так ли я сказал; [125] кажется, что и в самом деле ошибся, однако, это никакого впечатления на меня не произвело.
Когда шёл от Вольфа, догнал на дороге Маркова и Райковского; говорили довольно с радушием со мною, а Райковский сказал, что одно дурно между моими добродетелями, что я позволял попечителю. В университете Воронин сказал, чтобы я был у них в 6 часов завтра. Ныне я жду к себе Раева и — едва ли, однако, придёт — В. П. Дома писал и написал 3/2 страницы Срезневского — о Радогасте и Святовиде. Снова писал с охотою.
Переводит теперь Орлов и как нерешительно, так и с остановками, то Грефе иногда говорит очень громко. У Тушева не было книги, и я подал ему свой листик.
Читаю я последние дни только Гизо, и иногда мне начинает казаться, что, может быть, некоторые мысли и не решительно вполне опираются на фактах, а иногда и a priori образованы, и после этого множество фактов, в которых выражаются эти идеи, подмечены, а другие, в которых выражаются не эти идеи, пропущены Гизо. Но это мнение моё весьма слабо и почти не имеет никакого основания по моему мнению.
Ныне утром, когда я лежал ещё, вздумалось мне, по какой кафедре держать на магистра? Может быть, кроме славянского и истории, я буду колебаться между философиею и русской словесностью,— эти последние, особенно философия, пришли мне ныне с давнего времени в первый раз на мысль.
Когда я разменивал 10 руб. сер. в лавочке (на Гороховой где-то), стояла у прилавка и покупала кофе какая-то девушка около 15—17 лет, маленького роста, с толстым лицом, кожа вся в подкожных крупинках, поэтому мне показалось, что она, должно быть, не из хорошего дома. Когда мне сдали, я оставил было, как обыкновенно в рассеянности, двугривенный. Она без всякой ложной интонации подала мне его, сказавши: «Вы позабыли». Я сказал: «Покорно благодарю». Это доказывает, что в каждом человеке, напр., и в ней, гораздо более хорошего и честного, чем сам человек думает и чем другой видит в нём.
К нынешней лекции я приготовился и наверно каждый раз буду приготовляться.
Теперь у меня нет денег, а между тем одежда начинает изнашиваться, а главное — грозит ненастье, а у меня одни сапоги, и к тем нет калош, и мне как-то не то что страшно, а немного неприятно думать о том, что скоро понадобится всё это, а я не думаю, чтоб мне скоро сделать это всё, тем более, что мне хотелось бы всё, что можно, передавать Вас. Петр., и теперь я несколько понимаю, что должны чувствовать бедные при приближении зимы, и т. п.
Как чернильницы кругом не было, то я попросил Лыткина поставить свою чернильницу назад, и это писано из неё.
В. П., бывши у нас третьего дня, сказал мне, что я грубиян, за то, что я называю Терсинского отсталым в глаза. В самом деле, ему кажется, что это может быть оскорбительно. Я на это [126] не согласен, но сам давно вижу, что вообще слишком резок в своих выражениях и легко могу оскорбить того, с кем говорю, если не уважаю его, а уважаю я немногих, а если безразличен к нему, то легко могу оскорбить.
Если писать откровенно о том, что я думаю о себе,— не знаю, ведь это странно,— мне кажется, что мне суждено, может быть, быть одним из тех, которым суждено внести славянский элемент в умственный, поэтому и нравственный и практический мир, или просто двинуть вперёд человечество по дороге несколько новой. Лермонтов и Гоголь, которых произведения мне кажутся совершенно самостоятельны, которых произведения мне кажутся, может быть, самыми высшими, что произвели последние годы в европейской литературе, доказывают для меня, у которого утвердилось мнение, заимствованное из «Отеч. записок» (я вычитал его в статьях о Державине[134]), что только жизнь народа, степень его развития определяет значение поэта для человечества, и если народ ещё не достиг мирового, общечеловеческого значения, не будет в нём и писателей, которые должны быть общечеловеческими, имели бы общечеловеческое достоинство. Итак, Лермонтов и Гоголь доказывают, что пришло России время действовать на умственном поприще, как действовали раньше её Франция, Германия, Англия, Италия.
Я думаю, что нахожу в себе некоторые новые начала, которые не нахожу ясно и развито и сознательно выраженными в теперешней науке и теперешнем взгляде на мир и которые теперь, конечно, весьма неясны, или не то, что не ясны, а главное — которые ещё не получили твёрдости, общеприменимости, которые в своих приложениях ещё не твёрды, а часто управляются минутною прочитанною мыслью и новым узнанным фактом. Должен сказать, что такое мнение о себе утвердилось во мне с того времени, как я почел себя изобретателем машины для произведения вечного непрерывного движения, и только несколько переменилось в объёме (тогда я считал себя одним из величайших орудий бога для сотворения блага человечеству, а теперь нужды нет, я не заспорю, хоть был бы равен Гизо или Гегелю или чему-нибудь подобному) и в предмете.
Да, о машине: я не могу сказать, чтобы я убедился, что это невозможно; мне, напротив, кажется противное, но только как недостаёт средств начать исследования на деле, то я и сижу и молчу, и поэтому мои мысли затеснены в глубь души, на мои ежедневные чувствования и действия не производят никакого влияния. Может быть, они действуют зато вообще, на всё направление моё в целости, но и этого я не могу сказать по фактам, а только a priori предполагать. Но если б я получил 20 000 руб. сер., я тотчас принялся бы за пробы: мне кажется во всяком случае так, и решительно увлёкся бы.
Итак, должно сказать, что я довольно твёрдо считаю себя человеком не совершенно дюжинным, а в душе которого есть семена, [127] которые если разовьются, то могут несколько двинуть вперёд человечество в деле воззрения на жизнь. И если я хочу думать о себе честно, то, конечно, я не придаю себе бог знает какого величия, но просто считаю себя одним из таких людей, как, напр., Грим, Гизо и проч. или Гумбольдты; но если спросить моё самолюбие, то я может отвечу себе: бог знает, может быть, из меня и выйдет что-нибудь вроде Гегеля или Платона, или Коперника, одним словом, человека, который придаёт решительно новое направление, которое никогда не погибнет; который один откроет столько, что нужны сотни талантов или гениев, чтоб идеи, выраженные этим великим человеком, переложить на всё, к чему могут быть они приложены, в котором выражается цивилизация нескольких предшествующих веков, как огромная посылка, из которой он извлекает умозаключение, которое задаст работы целым векам, составит начало нового направления человечества.
Однако, должно сказать, что меня эти мысли теперь мало волнуют, потому что жизнь моя поглощена или ничтожностью, или praeoccupata est[135] мыслью и заботами житейскими, главным образом, заботами о Вас. Петр., и вообще у меня теперь довольно давно уже нет ничего лихорадочного в этих мыслях, что бы заставляло меня действовать неутомимо, так, чтобы горела голова и глаза, и я пожирал всё, что попадается в мои руки, чтобы переварить это и извлечь из этого новое; напротив, по этому отношению моя жизнь течёт в болоте, и даже мелкие планы и надежды, напр., сблизиться с Никитенкою или попасть в журнал, или написать словарь к летописям, по крайней мере, к самым главным, и т. п., более меня занимают и по времени и по интенсивности.
Но если я спрошу свои сомнения, которым, я не знаю, более или менее верю, чем своим надеждам, то я предполагаю, что всё это вздор, что ведь так думают о себе все почти люди; но мне кажется, что те думают об этом так, что сами эти думы ручаются за пустоту их, т. е. думают глупым образом, а что, напротив, я думаю об этом не как тупая голова, а как фантазёр, которого фантазии доказывают его ум. Эти сомнения теперь (т. е., по крайней мере, с нового года) также не мучают меня, даже почти нельзя сказать, чтоб делали мне сильное неудовольствие; конечно, лучше быть хорошим человеком, чем дурным, т. е. ничего не стоящим для человечества и даром живущим на свете, но, однако, всё равно почти, потому что я в сущности теперь о всём мало думаю, а поэтому и думы мои не интенсивны.
11¼ — Когда пришёл из университета, читал, пока пришёл Славинский, которого я звал. Принёс три номера «СПБ ведомостей»[136] и мы говорили более о политике; взял первый том «Цивилизации во Франции», принёс «Революцию в Англии», I том. — Я понял, что в самом деле одни люди умнее других, напр., он Залемана и Ал. Фёд. — Вас. Петр. не был; Ал. Ф. пришёл и принёс [128] газеты 13—18 сентября; теперь я их прочитал бегло, ложусь. Славинский сидел часа два. Деньги забыл отдать Ал. Ф. У Олимпа хотел быть вечером, да как-то так устроилось, что решился не идти, отчасти потому, что какая-то лень, отчасти потому, что думаю, что всё равно теперь уже было бы поздно,— он уедет в Гатчину, ничего не успевши сделать.
24 сентября. — Утром принесли мне повестку из квартала; пошёл туда: пришла из канцелярии бумага, и мне там сказали, чтобы я написал, кто мой отец, они удостоверят сами без всяких подписей в несостоятельности. Я когда туда шёл, спросил у дворника, откуда приходил солдат — из части или квартала; он, отвечая на это, сказал, что Федот Матв. велел сказать ему, как буду в квартале, и сказал, что тогда он сам этим займётся. Теперь, может быть, успею получить [свидетельство о несостоятельности] и не заплатить денег.
Славинскому отнёс газеты русские, французских несколько принесу завтра.
Должен я сказать, что третьего дня вечером прочитал у Гизо, когда он говорит о законах германцев и опровергает взгляд немцев на их древнее устройство как на образец государственного устройства, прочитал мысли, которые ясным довольно образом начинались у меня тогда, когда прочитал в апреле, кажется, в «Débats» о Франции, что вот два месяца, как народ сам собою управляет без всякого правительства; но теперь, после Гизо, это приняло решительную ясность и вполне перешло в убеждение.
Вот история народа: сначала все свободны, но нет общества, это замечают и ищут средства выйти из этого состояния; зло само в себе носит противоядия против себя, и являются два противоядия естественным образом — [1] неравенство между лицами развивается, является аристократия, 2) является власть — так является общество. По одному тому уже, что люди живут в обществе, они развиваются под множеством влияний и столкновений, и, развившись, замечают, что власть и неравенство слишком много отнимают свободы и равенства, что общество могло бы существовать, не стоя так дорого частным volontés[137] — и начинается стремление, противоположное тому, которое было раньше: раньше развивались власть и неравенство, теперь стремление diminuer[138] их — конечно, это цель общества, оно стремится к тому, чтобы, наконец, каждый мог делать всё, что хочет, если только с этим может существовать общество; только, говорит он, позабывают, что хотя первое и последнее состояние общества сходно, несходны нисколько лица, составляющие единственные êtres réels[139] там они делают, что хотят, и нет общества, здесь общество есть, и они до того развились, volonté их reglée[140], что хотя они могут делать всё,— не делают [129] ничего, что могло бы разрушить общество (т. е. я здесь несколько изменяю в конце мысль Гизо и говорю о последнем состоянии или, может быть, утончённом состоянии общества, между тем как он говорит только о стремлении). Я так и думал, что чем больше будет развиваться, тем меньше нужно будет стеснять его, тем меньше нужно будет власти общественной для того, чтобы порядок не был нарушен, и благо целого не было вредимо частными волями.
Как удивительно мелочен, какой педант, т. е. глупый человек, Фрейтаг: теперь переводим 10 главу Светония, и он велит слово Бибула переводить на прямую речь, как делает всегда — и как ему это не скучно!
Я хотел поступить кандидатом на педагогические лекции к Куторге и говорил об этом про себя Воронину и так, мимоходом, Лыткину; вчера выбирали новых кандидатов, и я не знал об этом ничего, и меня не выбрали; я хотел это для того, чтобы через Куторгу со временем получить что-нибудь, но это теперь мне не вышло, и я мало об этом думаю, потому что думаю (хоть думаю, что это не удастся во-время сделать, как обыкновенно всё, что предполагаю), что во время, когда ещё буду в университете, смогу написать и напечатать в каком-нибудь журнале историческую статью, которой бы обратил на себя внимание, и поэтому ничего не потеряю, что не буду идти обыкновенною детскою дорогою, как Ведров и Захаров. Однако, кроме этого, я думаю ещё и о том, что, может быть, будет случай сблизиться с Куторгою, вроде того, как замечание о Прудоне или что-нибудь такое; кроме этого думаю о Никитенке.
Тушев ныне подошёл ко мне и весьма дружелюбно, как я ему обыкновенно, так он мне, подал руку. Поэтому сомнения мои относительно того, что меня считают подлецом в университете, возбуждённые переданными через Залемана Вас. Петровичу словами Лыткина о моих отношениях к Срезневскому, может быть, несправедливы; однако, я остаюсь при прежнем мнении, что хоть меня не чуждаются, но, однако, всё-таки считают это нехорошим. Не знаю, хорошо ли я сделал, что не пишу на медаль,— теперь шутя скажут, что мог бы и писать, и ничего бы не сказали против того, если бы я получил медаль, а если бы написал и получил, шутя бы восстали против этого и сказали бы, что это приобретено подлостями и угодливостью и тем, что Срезневский рассказал мне всё, что нужно для того, чтобы писать. Корелкин, может быть, и не совершенно от души, говорит мне всегда, чтобы я писал,— нет, отчасти от души, может быть, и совершенно от души, вот что значит, что человек ещё молод — всё-таки не всегда смотрит на свой интерес или, по крайней мере, не всегда видит, что противно его интересу.
Ныне уходя сказал, что, может быть, не ворочусь к обеду и чтобы меня не дожидались: это с две недели как я думаю, что так как ходить домой слишком далеко, то может, когда я буду [130] бывать у Ворониных, время между окончанием лекций и тем, когда должен идти туда, я буду проводить у Вольфа. Не знаю, едва ли это будет исполняться в действительности, но сначала это доставляло мне удовольствие, но теперь, когда я рассудил, что решительно хорошо читать там нельзя, что «Débats» я имею от Ал. Фёд., что, если я отстаю неделею, это ничего, потому что я не подвержен неудовольствию выставлять, что я не знаю, о чём говорят другие, и что в университете по политике ничего уже не говорят,— не так, как около начала марта, когда об этом говорили, что особенно поддерживалось тем моряком, который ходил к Куторге.
Что у меня вчера был Славинский — это хорошо, и мне понравилась его внимательность, и мне кажется, что прежние отношения, решительно дружелюбные, теперь восстановились, да, может быть, и не прерывались, а только мне так казалось по делу Срезневского и потому, что я вообще в университете говорю резко о профессорах, говорю несколько похабным языком, поэтому, бог знает, может быть, он и в самом деле по своему смирному характеру не имел такого интереса сближаться со мною.
Перед лекцией Фрейтага Залеману говорит Галлер о profana-δσια, что было мною переведено вчера. После окончания лекции он ведь вчера сказал Грефе, что можно переводить profana. Я Залеману привёл пример, как один, которому было сказано Грефе absurdum, вышел из аудитории и Грефе у него на другой день просил извинения.
Вечером шёл из университета и думал — к Вольфу или домой идти. Пошёл домой, особенно потому, что не знал ещё, буду ли у Воронина: так мне гадко показалось идти в тёплой шинели, которая связывает ноги и которую должно поддерживать, по дождю. Что у меня нет калош, между тем, как уже грязь,— это наполняло довольно сильным и постоянным неудовольствием меня. Пришёл домой, совершенно нечаянно попались под глаза калоши старые; я примерил — о чудо! надеваются! Это меня утешило. Повестки ещё нет, нет и письма. — Пошёл в холодной шинели к Ворониным, к Алексею,— он не просит садиться, думая, что я на одну минуту. Я постоял несколько времени и, как самому никак не хотелось первому заговорить, то сказал: «Прощайте».— Он сказал: «Что, вы идёте к ним?» — «А я этого и не знал». Сел; ныне был первый урок, только ещё теперь три Константину в неделю, но я мало о том думаю, что мало; во-первых, потому что думаю, что прибавится, во-вторых, потому что теперь мало забочусь об этом. Когда шёл оттуда, почувствовал у Садовой усталость, которая, по рынку идя, усилилась весьма. Пришедши домой, лёг читать и уснул. Теперь 10 час. с 20 мин., я ложусь и скоро, должно быть, усну. Что возобновились уроки, не сделало почти никакого впечатления, как я это думал раньше; а сидел за уроком я — как бы вчера же был у них.
25 [сентября]. — Снова у Фрейтага на лекции. Писал Корел[131]кин — и хуже Залемана, переводит Галлер. — Я, уставши от вчерашней ходьбы, уснул так крепко тотчас как лёг, что проснулся, когда было уже четверть 9-го. Тотчас пошёл посмотреть, готов ли самовар,— нет. Я стал одеваться, решив, что не буду пить чаю и поем чёрного хлеба; пока одевался, самовар почти поспел и я думал, чтоб избежать после удивления и расстройства, почему не пил, наложить чаю, после идти, чтоб думали, что я пил; но ушёл так, и только когда выходил, Марья догнала и сказала, что готово; я сказал, что некогда, и ушёл. Взял 3 номера (13 — 15 сентября) «Débats» для Славинского и отдал ему, потому что встретился с ним на дороге.
Напишу что-нибудь о моих религиозных убеждениях. Я должен сказать, что я, в сущности, решительно христианин, если под этим должно понимать верование в божественное достоинство Иисуса Христа, т. е. как это веруют православные в то, что он был бог и пострадал, и воскрес, и творил чудеса, вообще, во всё это я верю. Но с этим соединяется, что понятие христианства должно со временем усовершенствоваться, и поэтому я нисколько не отвергаю неологов и рационалистов и проч., и, напр., Р. Leroux и проч., только мне кажется, что они сражаются только против настоящего понятия христианства, а не против христианства, которое устоит и которое даже развивают они, как развивали философию все философы, и Паскаль, и все; что они восстают против несовременного понятия христианства, против того, что церковь и её отношения к обществу не так устроены, как требуют того отношения современные и современные нужды, и что христианство только может приобрести от их усилий, хотя, может быть (я этого не могу сказать, верно ли, потому что сам не читал их, а обвинениям, что они враги христианства вообще, я не верю нисколько, как, напр., и обвинениям против Прудона и тем более Луи Блана), они и смешивают временную, устарелую форму с сущностью. Мне кажется, что главная мысль христианства есть любовь и что эта идея вечная и что теперь далеко ещё не вполне поняли и развили и приложили её в теории даже к частным наукам и вопросам, а не то, что в практике,— в практике, конечно, усовершенствование в этом, как и [во] всех отношениях, бесконечно, а через это бесконечное усовершенствование и в теории, потому что теория, совершенствуясь, совершенствует практику, и наоборот.
Что касается до другого, по моему мнению, коренного догмата христианства — помощи божьей, сверхъестественного освящения, что и составляет собственно то, что есть сверхъестественного в христианской религии (хотя, однако, и догмат любви, и «ты должен не делать другому того, чего не хочешь, чтобы он делал тебе», в котором я решительно убеждён, также, по моему мнению, не мог быть провозглашён Иисусом Христом в такой ясности, в такой силе, не мог быть положен так ясно им в основание своего учения об обязанностях человека, если бы он был просто естественный че[132]ловек, потому что и теперь ещё, через 1850 лет, нам трудно ещё понять его и особенно трудно убедиться в том, чтоб человечество могло быть устроено по этому закону, а не [по] закону хитрости и своекорыстия, и особенно трудно нам убедиться в том, что можно жить и действовать в своей частной, личной жизни по этому началу истины, правды, добра, любви,— всё это показывает такую зрелость и величие и вместе такое отсутствие всякой мечтательности, от которой не может удержаться естественный человек, одарённый такими благородными убеждениями, что нельзя не видеть в человеке, который так говорит, человека неестественного); так, что касается до этого догмата благодати, освящающей человека, я решительно нисколько не отвергаю его и готов даже по теории защищать его, но сам по опыту я не убеждён в этом так твёрдо, как в других вещах, т. е. я говорю по внутреннему опыту, по которому знаю, напр., господство и достоинство и божественное назначение любви и ценю ближнего наравне с собою. Итак, об этом втором догмате я ничего хорошо не знаю, т. е. ничего определённого, точного,— что это такое, как это бывает, должно ли это понимать в сверхъестественном смысле, в каком понимают его наши богословы, или это что-нибудь более обыкновенное и естественное, т. е. не такое отчуждённое от остальных явлений в жизни человека и не имеющее аналогии в других сферах человеческой внутренней деятельности, кроме этой нравственной области. И поэтому, не имея об этом никакого опыта,— по крайней мере, не имея знания о таких действиях ни во мне самом, ни в других людях, я мало об этом думаю, как это обыкновенно бывает, что что мало связано с жизнью остальною, то плохо клеится в наших мыслях и мало имеет влияния на нашу внутреннюю и внешнюю жизнь (Гёте, записки о своей жизни, о причащения таинстве); но по теории я скорее убеждён в этом, чем сомневаюсь, и иногда даже замечаю за собою поступки, которые объясняются только верованием в сверхъестественную помощь божества.
Когда шёл домой, сделалась довольно сильная тяжесть в желудке, так что было весьма нехорошо, поэтому пришёл и тотчас же должен был бежать куда следует. Любинька в эту минуту по обыкновению стала говорить шутливым тоном: «Я должна тебя выбранить», и я прервал её довольно нехорошо, сказал: «Матушка, нельзя было, я проспал»,— и ушёл. Теперь несколько недоволен тем, что в самом деле моё сожительство с ними или лучше теснота квартиры мешает заниматься, так [что] проходит время. Теперь, придя домой в 1⅓ (потому что Срезневского не было), я до сих пор ничего не сделал, кроме того, что прочитал три последние номера «Débats» и страниц 30 «Истории Английской революции», да написал Русвита Срезневского. В самом деле, время проходит так и этому должно как-нибудь помочь. Сходить не знаю как, огорчит и наших, и их, и как-то неловко, что мало заплатил, т. е. ничего не заплатил, и не хочется начинать говорить об этом. — 11 часов. [133]
26 [сентября], воскресенье. — Хотел делать дело и ничего не сделал. Хотел быть у В. П. и не был. Дела не делал утром потому, что было лень, т. е. собственно хотелось делать не дело, а читать Гизо «Английскую революцию», это так, но глупость вместо этого дала читать путешествие Греча[141], которое принёс Ив. Гр., и я пробежал всё до обеда; после обеда пришёл Пелопидов и принёс письмо от Промптова,— пишу ему верно в субботу, может быть, и после завтра; вместе спрашиваю его о том, как писать Палимпсестову. Был и Ал. Ф. Когда сидел Пелопидов, я ужинал; скука мне казалось ещё более с ним, чем с Ал. Ф., и в самом деле скучал. С Ал. Ф-чем скучал тоже. Денег отдать не успел, отдам завтра, когда отнесу газеты. Ал. Фёд. просидел до 9 час. После писал Срезневского и написал до конца Триглава, т. е. листик. Думал писать что-нибудь и Фрейтагу, ничего не написал. Никитенке тоже.
27 [сентября]. — Утром писал Срезневского, пришедши из университета тоже, написал места поклонения в скалах. Срезневского не было, как и в субботу. От Ворониных, у которых гувернёр показал мне ныне внимательность некоторую, пошёл к В. П., где просидел до 10 час. Над. Ег. показалась похожа на сестру, и нос по бокам показался не так, как должен был бы быть. Я думаю, это ошибка с моей стороны; думаю и то, что если так ещё много пройдёт времени, и она так станет загрубевать,— это нехорошо. С ним говорил о Гёте и проч. У него болит нога, от которой он давно довольно хромал несколько, теперь, говорит, нарывает, и что будет? что, если в больницу должно будет? что тогда? Весь день почти не думал почти от сердца, головою, конечно, о нём и о его положении. Завтра хотел быть у Никитенки. — 11¼. Желудок был несколько расстроен вчерашним пирогом с начинкою, т. е. луком. У нас был, когда меня не было, Ив. Вас.,— и хорошо что был, когда меня не было.
28 [сентября]. — Сейчас написал письмо домой и за чаем читал Гизо «Hist. de Révol. d’Angl.» середину второй книги, где говорится о том, каково было состояние умов во время деспотизма и через открытие тех последних парламентов, о религиозном состоянии и утвердилась и блеснула мысль, что всё это — бурные, идущие далее, чем пошла реформа в Германии и Швейцарии и Англии, секты родились оттого, что правительство и духовенство высшее, которые должны были бы руководить этим восстанием, этою реформою, лицемерно, нерешительно соединились с реформою, приняли её вполовину, повели и не довели, а стали удерживать на половине дороги; вот и начались эти секты, которые пошли сами sans et malgré lui[142]. Итак, это новый великий пример, утверждающий в мысли, что правительство должно идти впереди.
28 [сентября]. — Пришёл и думал переводить, но стал переводить Лыткин, а я этому был даже рад, потому что обыкновенная [134] нерешительность. Теперь осталось только 20 минут, потому что раньше чернильницы не было, и попросил Залемана переставить к себе назад. Напишу что-нибудь. Хоть о том, что думал сделать для Никитенки — сначала Грушницкого характеристику писать, теперь едва ли, не знаю, как обыкновенно; верно выйдет, что не буду писать, пока Никитенко не скажет сам что-нибудь. Утром был у хозяина, он сказал, что справится и позаботится. Утром писал письмо своим.
Напишу о Вас. Петр. что-нибудь. Мне после вчерашнего пришли в голову мысли, которые, бог знает, может быть, и утвердятся, что в самом деле она не может составить его счастья, т. е. главным образом то, что много уже прошло времени и всё ещё проходит, а он ничего не делает, кажется, ещё для её образования, потому что невозможно употреблять на это внимания, которое занято возможностью жить. Теперь мне кажется, что я не могу ему по чистой совести сказать, что считаю её существом высшего разряда, что не вижу в ней обыкновенной женщины её класса по рождению и воспитанию, т. е. обыкновенной простой женщины. Но когда я сравниваю её с Любинькою, которая всё-таки лучше большей части своих одноклассниц, то мне кажется, что там решительно такая же разница, как, напр., между ним и Ив. Гр. или Ив. Вас. Что касается до него, я думаю, что я ещё решительно вполне не могу оценить его ума, потому что сам не развился до этого, и что теперешнее моё мнение о нём более инстинкт, принимающий форму радостной уверенности, чем выведенное из фактов заключение; точно так же, напр., как я не уверен, что я сам, а не предрассудок заставляет меня считать великими многих из тех, кто считается великими, напр., Шекспира или т. п.
Но верно то, что когда я говорю с ним, то я опасаюсь за себя и сознаю, что ниже его, и главное то, [что] я следую ему в мнениях, как, напр., следую Гёте. Напр., он говорит, что «Мёртвые души» выше «Ревизора» и драматических сцен, так что видно, как Гоголь растёт с каждым годом, и я был убеждён в этом и думал, что точно, это можно заметить. Вчера он сказал, что вот он читал повести Гоголя (где «Шинель» и проч., тот том), и говорит: «Вот ведь, так же хорошо, как „Мёртвые души“, почти никакой разницы нет, а между тем ведь до „Мёртвых душ“ не ставили ещё Гоголя так высоко». Он сказал это, и я убедился и увидел, что в самом деле между повестями и «Мёртвыми душами» нет разницы,— признаюсь, что я и раньше так почти думал, но когда он сказал противное, то и я подумал противное. Итак, это и вместе то, что когда я говорю с ним, то постоянно думаю: «Как-то я говорю, не то ли я говорю, что говорит Адамова голова и младший Залеман, и не кажется ли это ему так же глупо»; одним словом, я чувствую, что я перед судьею, который может судить и который по праву судья надо мной, а когда я говорю со всеми другими, я чувствую как-то, что я господствую над ними и что мне нет дела до их мнения обо мне. Так-то я думаю. [135]
10 час. вечера. — В университете со мною сидел у Грефе и Никитенки Герасим Покровский — он что-то внушает мне нелюбовь к себе. У Никитенки читал Главинский, я защищал несколько его против Корелкина, но раз и посмеялся также над ним, когда он сказал, что воину необходимо знать греческий. Когда шёл из университета, утвердилось мнение о том, чтобы постоянно защищать тех, кто будет читать,— так и сделаю. Это, во-первых, несколько в моём духе: какое право вы имеете говорить, что это глупость, если сами в ответ на неё говорите новую глупость, и во-вторых,— можно приобрести этих господ.
Вечером ничего не делал, только читал несколько Гизо; пришёл Вас. Петр., мы смеялись над Ив. Яковл. и над Главинским, который поместил в «Полицейской газете»[143] его биографию, в которой очень хвалил его как профессора. Я пошёл проводить Вас. Петр., он сказал, как обыкновенно говорит, что, кажется, это не нравится Терсинскому, что мы смеёмся. После несколько поговорил о Над. Ег. (я ему сказал за несколько дней, когда он говорил: «Только не противна мне, а решительно равнодушен, а что не противна, это так». — «Да это важное дело, что не противна, это весьма много уже, потому что, что касается, например, до меня, то немного людей, которые бы не опротивели мне, когда б я жил с ними вместе»),— что он подумывал о том, каких женщин знал, и раздумывал, что все они ему страшно бы опротивели, а Над. Ег. ничего, нисколько, потому что в ней нет кокетства, жеманства, принуждённости, натянутости. Ныне у меня не билось сердце, когда он говорил о ней. Вообще кажется, тут, что он начал ставить как бы в заслугу ей и достоинство пред другими, что она не опротивела, было моё влияние. — Вечером думал о том, что писать Фрейтагу: думал о своём семинарском рассказе о Милоне[144],— он написан дурно и почти всё должно исправить; о переводе «Княжны Мери» — и даже начал было писать и проч.; кажется, буду писать Milo.
29 [сентября]. — В университете несколько говорил с Фишером о цели, освящающей средства. Он сказал, что так говорили,— говорят,— иезуиты, хоть, может быть, и не говорили они этого. Как кончилась лекция, Залеман закричал, что это он говорит потому, что сам иезуит; я стал говорить против этого. — Несколько говорил с Лыткиным, стоя у кафедры у Куторги. Приходил к Куторге к концу попечитель; я совершенно владел выражением своего лица, но внутри несколько волновался или, собственно, злился на него,— я его враг, это так. Вечером несколько спал, несколько читал «Hist. de Rév. d’Angl.», большую часть времени писал Срезневского и почти дописал, хочу утром завтра кончить,— дописал до гаданий и остаётся одна только страница. Теперь 11½. Вас. Петр. хотел зайти, если пойдёт к Залеману, я и ждал, и нет, потому что было довольно сыро, а он говорит, что у него нет калош.
30 [сентября]. — Утром писал Срезневскому, которого вечером [136] дописал перед тем, как пошёл к Славинскому. Грефе не было, и я пошёл к Вольфу. 20 к. сер. за кофе. Вечером был у Славинского,— собственно, за газетами, говорил о философии и политике, кажется, по прежнему довольно хорошо. Оттуда, просидевши 2½ часа, к Ал. Фёд., где просидел также около 2 часов и взял 19—22 сент. «Débats». День довольно хороший, т. е. занимательный, но ничего не сделал, кроме того, что дописал Срезневского. Читал Ив. Гр. процесс Стратфорда из «Révol. d’Anlg.».
[Октябрь 1848].
1 окт., 11 час. — Написал Фрейтагу перевод из книги Срезневского о гаданиях, просидел не так много, как раньше, гораздо менее, всего часа 3½ с перепискою. Потом читал всё «Débats», где, однако, ничего особенного нет; только разве речь Монталамбера, которая хороша, где нападки на университет, и дурна, где предлагает свои средства. Ал. Ф. обедал у нас и просидел до 6 часов; играли в преферанс и я играл с охотою, так что даже хотел бы ещё поиграть час. Денег не мог отдать, потому что они спрятаны у Любиньки и взять у неё при нём — подать возможность ей и Ив. Гр-чу заметить это. Читал Вентворта (№ 1, приложение к Гизо) Ив. Гр-чу, и он начал несколько читать «Историю англ. революции»,— может быть, понравилось в самом деле через мои чтения. С Ал. Ф. ни о чём не говорил. Вас. Петр. не был; я думал, но без сердца, только головою, о нём и о ней, как это довольно уже давно. В церкви не был. Да, третьего дня, как давно хотел, проходя мимо лавочки, которая за Пятью углами против дерева, купил на 7 к. сер. белого хлеба, который по виду казался лучше, чем какой покупает Марья, потому что печён не с такою коркою, а твёрдою, и поэтому выходит как московская сайка. После этого стал покупать там.
2 октября. — моё сочинение прочитал и ничего не нашёл, кроме praedicens и narrans[145], вместо которых предложил другие слова, да и apud Slavos divinatio[146]. Когда я шёл, и раньше того, когда писал, то не то трусил, а в этом роде, как обыкновенно бывает, напр., перед экзаменами, но когда читал и много не разбирал или не понимал Фрейтаг, я отвечал совершенно равнодушно, не как обыкновенно, так что сердце нисколько не билось, и отвечал голосом твёрдым решительно и громким, а не таким, как делал раньше. Итак, я думаю, что постепенно всё исцеляюсь от своей способности смущаться и конфузиться или не в этом роде, а, как бы сказать, волноваться. Когда писал, то думал, что слишком стараться не должно, потому что ведь сам Фрейтаг не бог знает как много знает. Теперь переводит Воронин. [137]
Должно сказать, что я ещё не удосужился сказать [В. П-чу] о том, что [даю] у них теперь уроки. Однако, не потому, что совестно,— правда, совестно, но перед собою более, чем перед ним,— а потому, что позабывал, или потому, что нельзя было, потому что были другие при этом.
Напишу что-нибудь о моём суждении о чрезвычайных людях, напр., о Гоголе, Гизо и проч. Я, признаться, не совершенно сам независимо могу, кажется, видеть, что в самом деле они безмерно выше других; во-первых, потому что я ценю более отдельные части, чем целое, потому что (по крайней мере так я думаю) не достиг ещё степени развития, необходимой для того, чтобы вполне обнимать целое. Правда, однако, что я стал понимать части более обширные, чем раньше, но, напр., в романе не могу ещё хорошо и вполне с первого раза проследить развитие характера, а более смотрю на отдельные сцены,— это придёт, я надеюсь, со временем; — итак, везде я более в состоянии ценить части, чем целое, а части могут быть украдены, т. е. заимствованы, конечно, из известного писателя, которого ещё не читал, и поэтому мне они покажутся своими, между тем как не принадлежат тому, которого читаю; и потом только в целом является истинное величие. Поэтому, признаюсь, между скелетом трагедии и самою трагедиею, между трагедией и лирическим стихотворением я не могу заметить большой разницы в значении, и, напр., в трагедии мне обыкновенно нравятся отдельные монологи и сцены. Во-вторых, мне кажется, этому много противодействует то, что я везде, где нахожу что-нибудь хорошее, склонен ценить того, кто сказал его, за умного человека и не понимаю хорошо, какое огромное различие между умною мыслью, высказанною умным человеком, и между умною тою же самою мыслью, высказанною дураком; и, напр., что у Греча в «Поездке в Германию» всё глупость и пошлость, это так, но, напр., Мстиславцев, когда влюбился, смотрит в лица всем девушкам (однако, здесь, если снова смотреть предубеждёнными глазами, т. е. так: великий человек — всё, что говорит, если знаешь — должен принимать, если не знаешь — должен верить и стараться отыскать в своей жизни что-нибудь подобное; а невеликий, обыкновенный человек говорит,— что знаешь сам, так; что не знаешь или хоть чуть знаешь по опыту противное,— критикуй), то можно и здесь отыскать пошлость, т. е. неверность сердцу. Он смотрит затем, чтоб отыскать черты, что не должен надеяться (слишком влюблён), а не затем, как я делал, когда был взволнован Над. Ег., чтоб сравнивать всех с нею со страхом, что, может быть, которая-нибудь сравнится с ней, но более с гордостью некоторой, что нет и не будет встречена ей равная. — Я открыл в себе подобное, что и теперь, но особенно раньше, смотрел в лицо всем, чтобы сказать, как говорит Валентин у Гёте: «Вот и хвали каждый свою, я спокойно сижу и скажу, наконец: — а где есть такая, как моя Маргарита? — и все замолчат». — Так точно и в науке — не решительно хорошо я могу, напр., оценить «Историю Англ. революции» Гизо и, [138] напр., сам по себе не заметил бы в ней необыкновенной разницы с «Историей Фронды» Сент Олера, и если бы я не был предубеждён в пользу Гизо, то, может быть, и сказал бы, что одною этою историею нельзя удовольствоваться, потому что ни по всестороннему и обширному, полному изложению фактов, ни по изложению идей она не решительно удовлетворительна и принуждает обратиться к источникам, чтобы узнать действователей и цели и образ действия их. Так-то я ещё молод и слаб умственною силою. А Луи Блан почти в моё время уже выступил главою партии и стал одним из первых людей; Гёте тоже,— это для меня неприятно.
11 час. — Отдал Срезневскому балтийских славян и, из университета когда шёл, был весьма недоволен собою,— как-то мне кажется, что другие почитают это подлостью. Вечером был у Вас. Петр., у которого не остался сидеть, не хотелось оставаться и чай пить, но было неловко: он, кажется, осердился, что я ушёл. Над. Ег. лицом снова понравилась больше, чем давно (с самого того воскресенья, когда я застал её неодетою). Когда пришёл домой, сшивал тетради, чтобы дописать Срезневского, и после читал Ив. Гр-чу процесс Карла I из Беккера. У В. П. ничего особенного не говорили.
3 октября. — Утром сходил к Корелкину за Шафариком, его не застал дома, дожидался Попова, который был у обедни, посидел с полчаса. Попов мне показался не так хорош, как раньше, и лицо несколько странно. Я слушал рассеянно и говорил тоже; после писал Срезневского. Пришёл Ал. Фёд., просидел три часа, говорил всё решительно вздор. Я написал до местоположения городищ. Алекс. Фёд. говорил с Ив. Гр. об Иринархе и всё почти насмешливо; рассказывал, как подлец Ионовский уведомил его отца о том, что сын его обокрал церковь, с тем сделался удар. Это меня раздражало несколько, потому что подобное было недавно с папенькою. Писал Промптову. Вчера, когда шёл от Вас. Петр., вздумал, и теперь решительно думаю, в этом письме написать папеньке: огорчит их или нет, если я перейду от Терсинских. Главная причина — по крайней мере мне так кажется,— Вас. Петр.; больше через это расстраивается знакомство с ним. Если напишут, что ничего, то я скажу, чтобы, если угодно, переменили квартиру и взяли такую, чтобы мне была особая решительно комната, так, чтобы ни мне, ни от меня не было беспокойств. Между тем о В. П. думаю мало. — 11 часов. Писал, совершенно не читал.
4 октября. — Утром писал Срезневского, написал городища. В университете прочитал объявление, что кто нынешний день не заплатит, будет уволен. Ничего особенного не почувствовал, только завтра побываю у хозяина и проч., чтоб справиться, не готово ли уже. Не беспокоюсь об этом, потому что ждал, что не успею получить свидетельство, а эта угроза вздор. Просидел у Вольфа обед, выпил кофе и до самого того времени, как в 9¼ час. воротился домой, ничего не чувствовал, только несколько усталости в ногах. У Вольфа газеты читал мало, более читал «Отеч. записки», кото[139]рые мне подал мальчик, что меня утешило: значит, знает уже. От Ворониных пришёл к Вас. Петр., потому что думал, что он рассержен, что я третьего дня ушёл так скоро. Посидел с час почти и ушёл, потому что был не во-время. Дома съел хлеба, после уснул, теперь поужинал; но всё ещё как-то несколько как бы пусто на желудке, хоть не голодно, а в этом роде. Пошёл к Вольфу вместо дома, более чтоб испытать, могу ли так делать или нет, чем потому, чтоб хотелось много быть там. Купил Светония за 35 коп. сер. у Эггерса и подлых конвертов, продававшихся у колонны в Гостином дворе, 25 за 15 коп. сер.; в кондитерской 30 коп. сер., получил 10 коп. сдачи, отдал мальчику — итак 80 коп. сер.
5 октября. — Был у хозяина, он хотел ныне узнать, но ничего не сказал. До того самого времени, как пришёл Вас. Петр. (6 часов), тосковал от мысли о деньгах, которые в университет, и проч., и объявлении, что кто 4-го не получил свидетельства, будет уволен; хоть знаю, что это вздор, всё-таки тоскую, потому что знаю, что всякий вздор может иметь последствия и никогда нельзя надеяться, что дело кончится как следует, а между прочим и по природной трусости. Пришёл по обещанию Вас. Петр., сидели все вместе и говорили о вздоре, только Ив. Гр. повторял, что проповеди трудно писать. Я стал говорить об этом несколько много, он, конечно, замолчал. После проводил Вас. Петр. и пошёл к Ал. Фёд., где взял [«Débats»] 23—25 сент. Написал домой о том, могу ли, не вводя их в сомнение, сойти от Ив. Гр., хотя ещё вставши был почти уверен, что не решусь написать[147]. Ныне, когда вставал, особенно тосковал и тоже третьего или четвёртого дня, так что показалось, как бы пословица: «утро вечера мудренее», имеет и то основание, что утром человек более расположен к критике и неудовольствию на себя.
У Никитенки читал Корелкин; я всё молчал, но когда думал, что он спросит, кто будет далее писать, то думал сказать, что я; и хотел писать о Гёте и обвинениях его в эгоизме и холодности. Некоторым поводом к этому было то, что было сказано Никитенкой и Корелкиным несколько неуважительных слов о Гоголе; Никитенко сказал: «Гоголь — поэт и писатель и Гоголь — не поэт и не писатель — два совершенно различные человека» и проч. Корелкин читал слово в слово Никитенкины лекции, и мне пришло в голову, что в самом деле это так, что и дурак усваивает умные мысли, хотя и сам не понимает их. Меня всегда волнует то, когда говорят, как о нехороших людях, о великих людях, и слова Гизо «никогда великое событие не совершается по незаконным побуждениям» я перелагаю и так: «Никогда великое событие не совершается, никогда ничего великого не производится через человека, который бы не сделал чести человечеству и тогда, если бы не был действователем в истории и не играл такой важной роли в обществе или умственном мире, а был бы известен в тиши». 11 часов, ложусь. Когда же я буду писать Никитенке? В следующий раз будет читать Корелкин и снова Главинский; после будут исто[140]рические темы, которые, верно, я не возьму, потому что, напр., о «Слове о полку Игореве» я не хочу писать.
6 [октября]. — Когда ныне встал, то не был так тосклив, как вчера. У Фишера сидел, другие говорили и я хотел говорить и ужасно волновался перед этим в последней половине лекции, так что дрожал, как в лихорадке. Когда воротился домой, не хотелось сидеть одному до завтра,— что будет, когда решится, так или нет (т. е. нет, конечно), потому что принесли повестку в квартал. Пошёл поэтому к Славинскому, где его сначала не было; сидел поэтому с отцом, после с ним, после пошёл к Ол. Як., где были гости, с которыми играл несколько за него в карты. Когда к нему пришёл ещё посторонний гость,— ничего, не конфузился. Славинскому отнёс номера «Débats» и взял у него 2-ю часть «Истории революции». Ночью делал попытку пойти в кухню, но разбудил Ив. Гр-ча и поэтому, конечно, воротился. — Подлец. —
[7 октября]. — Утром встал покойно, хотя почти был уверен, что дело продлится так долго, что должно будет отдать деньги; но там показали мне чистый отказ, которого я решительно не ожидал, а всегда думал о противном. Это мне показало, что необходимо для того, чтобы выиграть дело, иметь своих людей между теми, которые производят его или через деньги, или через знакомства, а теперь вздумал я ещё, что кроме того я сам неискусно вёл дело и мог бы представить обер-полицмейстеру при его просьбе уже готовое свидетельство. Отказ, можно сказать, нисколько не возмутил меня. Просидел полчаса в квартале, пока писали расписку в слышании, которую я должен был подписать; после по дороге разменял серию у менялы, так как купцы не хотели (Любинька истратила деньги, которые я отдал беречь ей, и когда я спросил их, то велела разменять серию), и дал промена 25 коп. сер., о которых не сказал Ив. Гр-чу, а отдал свои. Шёл в университет почти решительно спокоен, что всё пойдёт хорошо и деньги примут и свидетельство выдадут. Казначей точно принял без всякого особого внимания или рассуждений, потому [что] ещё не поздно и многие ещё вносят, [так] что я не исключение, а правило. Потом отдал квитанцию и свидетельство, которое должно переменить, Грейсону, который также ничего, принял, как бы я не первый и не последний,— это хорошо. Пошёл в библиотеку и там читал Revue de deux Mondes, сначала политические обзоры за 1840 г., из которых не узнал ничего кроме того, что Гизо тогда был посланник в Англии, после Лерминье о Парламентской истории Buchez et Roux-Lavergne Бюше, главный издатель его сборника, чтò мне было весьма любопытно узнать, исповедует евангелие и основывает на нём систему якобинцев, которых тоже поддерживает. Это хорошо и поднимает его в моём мнении, хотя против этого и говорит Лерминье.
У Куторги сидел попечитель[148], я ничего, только был суров и глядел иногда на него мрачно,— я его враг, но уже не волнуюсь при виде его. Вчера, когда я давал Куторге подписывать Мюнха, [141] он сказал, что это не слишком хорошо написано, и говорил, чтò лучше. Я образовал проект подавать ему беспрестанно по два новых билета для подписки, что, конечно, отчасти будет исполнено. Отдал Лыткину его Светония. Когда пришёл домой, читал Гизо и почти дочитал первый том. Пришёл Ал. Фёд., принёс 26—30 сентября, которые я уже просмотрел, главное о Франции; просидел до 8 час. После я читал «Débats» и поэтому и ныне, как прежние дни, ничего не делал, т. е. ничего не писал для Срезневского. Герасим Покровский ныне в аудитории не подходил уже ко мне, что мне, конечно, приятнее. Когда шёл из университета, захотелось сильно на двор за большою нуждою, и я зашёл на Гороховой в дом в третьем проулке, т. е. дом, который перед Красным мостом, там сходил; но когда застегивался, какая-то девушка в красном платье отворила дверь и, увидев мою руку, которую я протянул, чтобы удержать дверь, вскрикнула, как это бывает обыкновенно; я не почувствовал при этом никакого движения и даже не полюбопытствовал, хороша ли она. Когда Ал. Фёд. стал говорить о Софье Никифоровне или, как он говорит, Соничке и других красавицах, я, поддерживая довольно вяло этот разговор о красавицах, довольно живо волновался, конечно, думая о Над. Ег. — Теперь 10 час. 40 мин. Ложусь читать «Débats».
8 [октября]. — Напишу о моих отношениях к Вас. Петр. Не знаю, как это сказать: верно оттого, что теперь редко с ним вижусь, теперь почти никогда и почти ничего не говорю о его состоянии и как-то мало волнуюсь его положением; мысль о нём почти постоянно у меня и почти всегда я о нём думаю точно так же, если не более как о себе, т. е. implicite[149]; кажется, думаешь о другом, а господствующая мысль всё та же. Это всё равно, как то же, напр., когда я иду и считаю шаги — думаю о другом, кажется, и вовсе не считаю, вдруг, как вспомню, говорю — 235 или в этом роде, или всё равно почти как о себе; прекрасно, не знаю, откуда взял это сравнение Греч: «В канатах английского флота по всей длине всегда идёт в середине красная ниточка».
(Сейчас Фрейтаг кончил перевод, и должно было делать парафраз, никто не хотел и я тоже; наконец, Лыткин сказал — ego[150]. Тогда Фрейтаг сказал inter vos non convenit, egо ipse ordinem constituam[151], и, начиная с Лыткина, учредил порядок, в котором мы и пишем — это мне нравится отчасти, хотя это противно libertati[152], поэтому не нравится отчасти),
…незаметная для того, кто смотрит снаружи, но вечно идущая — так и эта мысль. Но всё-таки, как бы то ни было, я думаю головою, а не сердцем, и без особого волнения или тоски; иногда бывает и это, но редко и не в такой сильной степени, как раньше, когда я ежедневно говорил с ним. моё мнение о его достоинстве и [142] уме и сердце остаётся прежнее, т. е. самое высшее, какое только имел я о каком человеке мне знакомом — конечно, моё слабое доверие к своей оценке препятствует мне сравнивать его с теми людьми, которые увенчаны авторитетом в моих глазах, напр., Гоголь, или Гизо, или Луи Блан, или кто-нибудь в этом роде, но, напр., ни с кем из наших я его никогда не сравниваю. О ней я хорошенько не могу ничего сказать. Кажется, я теперь должен сказать, что я очень высоко или, лучше сказать, довольно высоко её ценю, но собственно отрицательно, а не положительно приписываю ей большое достоинство, т. е. почти ничего не нахожу в ней (кроме некоторого тона, которым она произносит названия своих кошек, или названий, которыми называет их) такового, что меня так отвращает, напр., от Любиньки или от других, которые мне, если ближе всмотреться и отбросить чисто физические влечения и снисхождения, то внушают отвращение.
Если что писать о Срезневском, то я должен также сказать, что так как слишком давно не говорил ничего с ним, а читать он не читает ничего особенного, то я теперь мало думаю о нём и почти не одушевляюсь им. Другие люди, т. е., главным образом, французы, теперь действующие или недавно действовавшие, история, особенно новейшая, и политическая экономия заняли мои мысли, и русские всё как-то исчезают. Но, конечно, я и раньше его не сравнивал с великими действователями Запада, но мало о них думал, поэтому более места оставалось для него.
Должен я сказать, что я довольно лениво читаю всё, что у меня есть, т. е. собственно Гизо, который теперь один у меня, потому что жажду узнать новейшую историю и теперь думаю, что мне должно будет удовлетворить этому желанию, и тогда я мог бы снова с рвением обратиться к истории до 1789 г., а то это заслоняет от меня теперешнюю — как, в самом деле, не знать, что и кто теперь действует на свете и что думать, и за кого бояться, кому сочувствовать, чего надеяться, что эти люди, которые теперь действуют. «Débats» читаю почти всё, хотя не соглашаюсь с ними во взгляде на предметы совершенно,— для них равенство слишком далеко зашло, а по-моему оно глупо и отстало и речь Deville, которую он сказал по случаю выбора Raspail в представители, то что говорит Corne и проч., мне кажется вздором и вздором опасным, который постоянно делает то, что правительство находится в противоречии с обществом, между тем как собственно должно идти впереди его. Общество говорит то, правительство говорит другое и, главное, боится высказать те начала, на которых основывается и оно само, и вообще общество.
11 час. — Взял Мюнха и лежал, читал, пока пошёл к Ворониным. Оттуда к Вас. Петр. У него были Самбурские; Ольга Егоровна мне лицом снова теперь решительно понравилась, но движениями, голосом и всем — какое сравнение с другой! Верно это происходит оттого, что не испорчены заученным гримасничаньем они. Играли в карты — мельники, а после короли,— я старался сделать [143] так, чтоб [королем] был кто-нибудь — Ольга Ег. или Над. Ег. — Просидел полтора часа и просидел с удовольствием, хотя, правда, не живым, но с удовольствием и как бы в семейном кругу, чего не чувствую, когда бываю с Терсинскими,— может быть, оттого, что живу с ними и поэтому пошлое в них уже надоело и через то кажется вдвое пошлее — но, кажется, нет — здесь не так много пошлости. Вас. Петр. ничего не говорил решительно, всё сидел молча. Николай Самойлович поссорился с Над. Ег. за взятки в короли. Над. Ег. мне показалась действительно весьма хороша, хотя я особенно пристально смотреть не чувствовал стремления и не находил при этом в себе волнения.
9 [октября]. — Говорили о том, что должно сказать Фрейтагу, чтобы он перестал употреблять этот строгий глупый тон и обращаться так, как до сих пор: напр., вчера сказал Залеману грозным гувернёрским голосом: «Non est confabulandum!»[153]. Конечно, отчасти это говорилось не в уверенности, что что-нибудь выйдет из этого, но всё-таки. Притом сами студенты отчасти виноваты в том, что так с ними обращаются. Тут было несколько человек, они согласились, чтоб сказать. — Вчера, собственно, должно было, кажется, переводить мне, но не хотел, потому что не готовился и потому что не хотел иметь дела с Фрейтагом, как и теперь не хочу, потому что сильно не люблю его. Таким образом я отчасти виноват в том, что Фрейтаг учредил этот порядок, и мне вчера сказал это Славинский. Ныне подавал Тихомиров и наделал много ошибок, и Фрейтаг несколько раз поводил глазами по студентам, чтобы увидеть улыбку, одобряющую его придирки, но, к счастью, студенты довольно хорошо себя держали и никто не засмеялся; только раз, когда Фрейтаг спросил, что это за вещь pisces testaceae[154], что написал Тихомиров, который писал о пище римлян из лекций Шлиттера, то Лыткин, улыбаясь, сказал, что это вместо testudines[155], конечно, но Фрейтаг в этот миг смотрел в другую сторону.
Вчера отнёс Баранта; когда возвращался из университета, вздумал, что пора перестать говорить с Корелкиным о борделях и проч., потому что это неприлично и глупо и может на меня набросить мантию сквернословца. Итак, бросаю решительно, а вздумал это по поводу разговора, который имел у Куторги перед лекциею. Вместе с этим решился я сам не вмешиваться в разговоры и не подходить ни к кому, чтоб восстановить свою репутацию, потому что, может быть, меня считают навязчивым человеком, и, главное, для меня неприятно то, что со мною постоянно говорят больше Вологодские, т. е. дурная партия, а, напр., Тушев, Лыткин и даже сам Славинский и также Воронин ничего (да это и нечего говорить, и я не хочу этого, а так только), почти также ничего.
Когда вчера сидел у Куторги попечитель, я смотрел на него, ко[144]нечно, с враждою, но вместе и с некоторым не то что сожалением или презрением или,— ну, а как это сказать, сам не знаю: сидит старик, и губы и всё это кажется опустилось, как обыкновенно бывает у стариков: и это развалина — это возбуждает некоторое чувство сожаления; но эта развалина поставлена управлять и стеснять движение живых сил (т. е., пожалуй, и не сил живых, но всё-таки выказывающих некоторые признаки, что не совершенно гнилы), и эта же развалина принимает грозный и глупый тон и кричала, между тем как право должно бы молиться богу да сидеть в вольтеровских креслах. И что за радость везде совать старых дураков, которых должно бы давно уже отпустить на покой. А между тем, всё-таки старик,— и я при этом вспомнил о бабеньке, у которой лицо так же опустилось. И жаль, что старик этот так странен, или, как это сказать,— жаль, что он явился в таком положении, а между тем, смотря на него среди молодежи, и нельзя не вспомнить мысли несколько грустной о старости. А чувство, внушаемое идеею, переносится несколько и на неделимое, в котором выражается идея.
Когда в эти дни погляжу на Галлера и вижу глупость или что-то в этом роде, вообще что-то нелепое, как говорит Вас. Петр., написанное на его лице, и вспомню, что это говорил с самого начала Михайлов, то думаю, что у меня недостаток проницательности и что я узнаю человека в год, между тем как другой узнает в одну минуту.
Вчера, когда ходил к Ворониным, нисколько не устал, не так, как в первый раз, и теперь, кажется, почти постоянно буду приходить домой. У Мюнха[156] ничего почти нет; но только я узнал, что Гизо издавал «Temps»,— имя, которое меня поразило — весьма нехорошо: что это за перевод с английского «Times»?[157] — мне неприятно видеть англоманию. И по нему выходит, что главным образом во время июльской революции действовал Arm. Carrel, а Гизо был только второй после редакторов «National»[158], Каррель тогда собственно был главным революционером, и там снова выставляется Al de la Borde главным действователем из Палаты депутатов.
То письмо, которое я получил вчера, говорит: «на боку лежать не должно»,— в ответ на мои слова, что я здесь обыкновенно лежу на боку. Во-первых, что я за дурак, что сколько раз уже видел, что писать подобных ругательных вещей о себе не должно, и всё пишу; во-вторых, это заставило меня задуматься несколько, не обязан ли я заниматься не чем хочу, как, напр., новейшей историей, а чем должно и что нужно для экзаменов и по мнению людей другого мнения, чем я.
10½. — Читал всё Мюнха. С 6 до 8 сидел Вас. Петр., после я его проводил, дорогою смеялся над Терсинским и проч.; он сказал, что Ольга Ег. теперь ему менее нравится, чем раньше, и он видит, что в тысячу [раз] она не так понятлива, как Над. Ег. Он переводит стихами «Коринфскую невесту»[159] и хочет переводить, кажется, «Фауста» — это всё хорошо. 9-е число. [145]
10 [октября]. — Читал Мюнха, «Débats» и статьи, которые списаны в некоторого рода сборнике, который взял на несколько дней Ив. Гр. у своего приятеля дьякона,— «О новой и древней России», Карамзина[160]: весьма умный и добросовестный человек, весьма много хорошего и дельного, но есть много и устарелых негодных понятий, напр., восстает против централизации, министров, хочет усиления власти губернаторов; хочет, чтоб известные места давались только дворянам, вообще который очень любит, чтобы дворянство раздавалось с большой осторожностью; говорит против Сперанского; во всяком случае, мне так кажется,— ученик Монтескье, только несколько отсталый от тех, которые через него хотели англ. Verfassung[161]. Письмо Сперанского государю, которое читал и раньше, очень хорошо, и видно, что весьма умный человек, об Александре составил мнение, что должно быть был весьма хороший человек, когда ему так писали.
В 6 час. пришёл Вас. Петр., Любинька скоро ушла к хозяевам, но пришёл Ив. Гр., который ходил к своему приятелю, но воротился и сказал, что пойдёт к хозяевам, однако, просидел целых два часа дома, сначала за чаем, а после чёрт знает зачем, и ужасно надоел мне: чего сидит человек и нейдет туда? Себе никакого удовольствия, а другим мешает. Наконец, в 8 час. ушёл. Посидели до 9 час. с Вас. Петр., он думает, как бы перевести Гизо и пр., но знает, что денег нельзя за это получить. Теперь 11 часов. Утром был Ал. Фёд., взял «Débats» и переписывал здесь на моей бумаге завещание Розенберг, я ему для этого должен [был] устроить транспарант в лист. День прошёл так, не то что без пользы, не то что с нею.
11 [октября]. — От Ворониных зашёл к Ал. Фёд. и зашёл после к Олимпу Як., чтобы показать письмо. От Ал. Фёд. ему «Débats» возьму завтра, когда пойду из университета. Устал довольно и поэтому, когда пришёл, всё спал и теперь тотчас ложусь. Отнёс Пшеленскому лекции Срезневского 2 курса Корелкина, которые просил он ещё в пятницу.
12 число, 11 час. — Пошёл на вторую лекцию, но Грефе читал первую, и вторая была свободна; я этому был весьма рад и просидел в библиотеке; прочитал в 1841 «[Revue] de deux Mondes»[162], которые теперь в библиотеке читаю, статью Carné, который говорит вместе о новых сочинениях Ламне, Прудона и Луи Блана. ещё не кончил, но меня поразила сила мысли этих господ, и, признаюсь, я решительно их последователь, и мне остаётся только читать их в подлиннике и только,— я совершенно предан им и уважаю их.
Славинский предложил ходить к Грефе и записывать замечания поочередно — хорошо. У Никитенки читал Главинский об отношении поэзии к действительности также. Я снова, как и в прошлый раз, не сказал ни слова; после Славинский говорит мне, что Главинский [146] сказал, что пишет для того, чтоб иметь хоть кого-нибудь покровителем,— это так, и теперь я готов всегда его защищать. Из университета пошёл к Ал. Фёд. за «Débats» — его и их нет; после к Ол. Як., которого просил о Гражданском судопроизводстве,— Попов хотел дать,— после к Вас. Петр., от которого должен был скоро воротиться, потому что звал к себе Славинский, а между тем как обещался, то не мог не быть. Да, у Олимпа Як. обедал; Терсинские ждали меня и за обедом сказали, что Зуров, у которого по Яхонтову Ив. Гр. будет давать уроки, предлагает ему у себя в доме квартиру по самой сходной цене,— это хорошо, потому что верно будет удобнее. У Вас. Петр. пришла при мне Самбурская; она мне весьма понравилась, села в короли играть, и мы сначала спорили шутя, после она рассорилась с ним, и он сказал ей: «Свинья, замолчи, а то утру нос»; она встала и ушла домой. Эта сцена сделала на меня довольно сильное впечатление в том смысле, что доказывает необходимость и благодетельность образования даже и светского, поверхностного, и доказала прогресс. — После читал и спал. Читал всё Дон-Кихота,— весьма хорошо, хоть это перевод Шаплета,— весьма умно, и Дон-Кихот говорит преумно, превосходно всё, что он говорит и даже о рыцарстве, но только здесь он не разбирает обстоятельств. Получил посылку, которая подписана была на 15 руб. сер.
13 [окт.]. — Взял Michelet Geschichte der n. Systeme der Philosophie; дорогою из университета, как стал несколько времени назад, читал введение его, и оно меня радостно и сильным образом всего взволновало,— это признание прогресса всеобщего, это мнение о новейшей истории Франции, эти мощные ответы тем, с которыми он не согласен, это оживлённое и мирное воззвание к Шеллингу о соединении: — «Мы, говорит, одни, одни призваны решить и уяснить», этот мощный язык глубокого убеждения,— как это прекрасно, и это почитание великого человека, которого он последователь,— как хорошо он называет его и других ему подобных Heros. Люди силы! Пришёл, читал немного его, но мешали Терсинские, которые играли в карты подле, и ему, и мне было досадно. Пришёл Ал. Фёд., просидел до 9¾, принёс 1–7 «Débats»,— хорошо; я читал ему 7 октября, речь Ламартина, но сбивался при переводе и читал вяло, говорил ему о социализме и проч. Теперь пробежал первые страницы их и буду читать Мишле.
Мне кажется, что я почти решительно принадлежу Гегелю, которого почти, конечно, не знаю, конечно, общих мыслей о развитии и значении лица только как проявления, но это так и вся история так говорит и так во всяком случае объясняется,— да, это правда, «мы все говорим одно», и есть места у него, которые как бы списаны у Гизо, например, стремление этого времени согласить принцип и факт — у него в предисловии, у Гизо первая лекция «Цивилизации во Франции». Но вместе меня обнимает и некоторый благоговейнейший трепет, когда подумаю, какое великое дело я решаю, присоединяясь к нему, т. е. великое для моего я, а я пред[147]чувствую, что увлекусь Гегелем. Твоя воля, боже, да будет! — и будет она.
Да, вчера, не знаю, сказать как это, но только Над. Ег. сидела без платка, миссионер[163] был, конечно, немного разрезан спереди и было видно некоторую часть пониже шеи,— признаюсь, я смотрел с наслаждением некоторым, решительно целомудренным, но не знаю, стал бы я смотреть на эту часть её, если бы это видел в первые дни после свадьбы, не знаю, может быть, нет. У неё на щеках был румянец и это было хорошо, к ней идёт и хорошо, хорошо, а это последнее я пишу чисто от головы. А сердце хотя слабо, но несколько бьётся при мысли о ней со вчерашнего, как это бывало, только в большей степени, в первое время после свадьбы.
Кажется, для меня снова начинается жизнь, которая на несколько времени прекращалась или засыпала, и сердце как-то чудно бьётся,— несколько, правда, а не слишком, вместе от первых страниц Мишле, от взглядов Гизо, от теории и языка социалистов, от мысли о Над. Ег. и всё это вместе! Половина двенадцатого, теперь ложусь читать Мишле.
14 [октября]. — Вот и доканчиваю эту тетрадь. Утром читал «Débats» и Мишле до места, где подробный разбор Канта (50 стр.). После пошёл в университет в 11 часов, потому что к Грефе не хотел, потому что Славинский предложил бывать поочередно и записывать поочередно также. Хорошо. Читал в библиотеке «Revue d. d. Mondes» и записал за 1842 год. Квитанцию за Мюнха вчера позабыл, и ныне Лерхе сам напомнил и отдал. Записал Salvandy о революции 30 года[164] — решительно меня тянет к современной истории, политике и политической экономии, поэтому прочитал полкаталога по политической экономии и всё хорошее выписал и хочу перечитать. Из университета когда пришёл, читал снова « Débats»; в 7 час. к Вас. Петр. Над. Ег. сидела в открытом платье, а не миссионере, поэтому плечи были открыты, но был платок и только середина груди была видна; я смотрел, чего, конечно, раньше не сделал бы, смотрел, должно сказать, решительно с братским чувством и собственно в надежде и желании убедиться, что Вас. Петр. должен быть очарован этим, особенно когда она будет образована. Но всё-таки смотрел, а раньше не стал бы,— благоговение исчезает; мне кажется, в этом много отчасти виноват Вас. Петр. Она сидела и шила и поэтому должна была ставить ногу на стул, чтобы прилипало шитво к коленке, и я — чего, кажется, ещё никогда не думал и при ней, мельком стал представлять положение между ног. Это меня оскорбило и огорчило. Правда, что я представлял это так не по охоте и без всякого желания и волнения, решительно без волнения, но всё-таки представлял,— чтò я за подлец! подлец! Раньше, когда я благоговел, я этого б не стал представлять себе. Вас. Петр. сказал, что имеет сообщить мне некоторые новости, а когда я уходил, сказал, что ничего нет — а меня было это порадовало: вот, может быть, что-нибудь хорошее! Он го[148]ворил, как ему надоел Ив. Вас., который был у него и ныне и почти каждый день бывает; после сказал, что статья из «Débats» о речи Ламартина об избрании президента глупа: — она переведена в наших газетах — и я увидел, что точно глупа: так покоряюсь ему, и мне как-то совестно перед собою, что я сам не вижу. Очевидно, что я много моложе его в отношении том, что не различаю так хорошо, как он, глупость от ума. Над. Ег. снова понравилась лицом — да более, чем в прежний раз, когда понравилась более, чем в предыдущий. Но меня беспокоит то, что прежнее моё наслаждение было чисто духовное, нравственное, и всё ослабевало, теперь начинается снова усиление наслаждения, но боюсь, что, увеличиваясь, оно делается всё более материальным, физическим. Боже, сохрани их. Дай счастья. — 11 час. 10 мин.
15 октября 1848 года. — Утром дочитал «Débats» для того, чтоб [за] 6 и 7 отнести Славянскому. Речь Ламартина мало понравилась, в этом много виноват и Вас. Петр. В 11 час. пошёл; когда шёл, скорбел о вчерашнем материализме относительно Над. Ег. У Устрялова попросил незнакомого студента переставить свою чернильницу на задний стол, где сидел я и Залеман. После читал Мишле, был у Ворониных, несколько устал и поэтому когда пришёл, почти всё спал. Хотя слабая, но есть потребность видеться, как раньше, с Вас. Петр. — Salvandy не выдают; я посмотрю в библиотеке и теперь довольно много бываю там и буду бывать. У Мишле многого не понимаю.
16 [октября]. — Когда шёл в университет, догнал меня Лерхе и пошли вместе; говорили о Фрейтаге, с которым был удар, и Прейсе. В университете досмотрел Supplément II и каталог [по] политической экономии, а в третью лекцию просмотрел Salvandy весьма бегло: он против июльского движения, защищает Бурбонов и аристократию, и у него больше рассуждения, чем ясно означенные факты, так что я из него многого не могу знать. Несколько почитал «Revue d. d. Mondes» 1842. Обещался быть у Славинского завтра. Более ничего, только после обеда вздумалось снова начать и как можно скорее кончить Срезневского в надежде, что из этого что-нибудь будет (т. е. завяжется разговор и можно будет обратить [его] на Вас. Петр.). Дома читал Мишле и Куторгину брошюру[165], которую дал Славинский; в ней тоже можно видеть, хотя в меньшей степени, чем на лекциях, беспрестанные повторения и проч. характеристичные черты.
Ныне явился снова на Куторгины лекции морской офицер, который слушал прошлый год; я первый увидел его и подошёл к нему, после и другие; мне было довольно приятно видеть его и говорить с ним. Корелкин надоел своими подражаньями; кажется мне, напр., когда говорил с ним, что решительно некстати,— напр., говорил о Бурачке и «Маяке»[166], он сказал: «И я хотел издавать журнал, да не пропустила цензура». — Я сказал: «И хорошо сделала, потому что верно было бы дурно»,— потому что мне было несколько досадно, что острит человек совершенно не у места. У Мишле [149] многое кажется непонятным. Дочитал несколько страниц, которые оставались в первом томе Гизо Rév. d’Angleterre. Возьму его политические сочинения и, если можно, L. Reybaud.
17 окт., воскресенье. — В час просыпался и вздумал нагишом побежать на двор, куда хотелось; сходил — мало; когда оттуда ворочался, увидел, что лампада ещё не погасла в людской и что Аннушка лежала, заворотив платье; пришла охота ближе подойти; я пошёл в двери, которые из коридора, и когда стал на пол, заскрипело, Анна проснулась было; я нагнулся за шкапом, так, чтоб меня не было видно, и несколько секунд — с минуту — дожидался; когда снова улеглась, тогда вышел. Что за глупая странность! Это, конечно, чтоб я не гордился, попускает меня это делать бог.
Когда встал, читал Мишле, и когда встали Терсинские, я сел в прихожей и меня бесило, что мешают. Ушёл в 11½ к Славинскому, там просидел до 4½, обедал; за обедом отец показался тоже весьма ограниченным, и я слушал его с нетерпением. Оттуда пошёл к Вас. Петр. Сначала один он был дома, сказал, что у них нашёл крови много в нужнике и что верно это кто-нибудь родил и бросил туда, что это их очень обеспокоило, и вчера [тесть] у них ночевал и, дурак — говорит — ещё стращает. После пришла она, после Залеман. Мы с нею играли в карты и в то же время говорили с Залеманом о Корелкине и отношениях его к Срезневскому: «он, говорит, подлец». Я оправдывал. Оттуда в 6½ пошли вместе и дорогою говорили тоже. Вас. Петр. говорит, что был в четверг (когда я был у них) утром у Сосницкого и Каратыгина 2-го. — «Весьма умные люди, особенно первый; говорили, что если хочу, то должно об этом хлопотать у директора, иначе ничего не будет». Он хочет. Это меня порадовало. Деньги, которые получу от Ворониных, отдам, конечно, ему. С Славинским сидел скучно, и я заметил, что когда я распространяюсь о социалистах, не слушает, т. е. рассеянно слушает, и стал писать катехизис, вроде: «верую в прогресс» — но, конечно, не написал; он просил, чтобы я написал и принёс завтра, но я, конечно, ничего с ним не сделаю. Теперь я начал было писать, да тотчас бросил.
18 [октября] — Читал L. Reybaud в «Revue d. d. Mondes» 1842 г. о социалистах. У Устрялова Корелкин сказал, что не написал к завтра, и поэтому нет ли чего у меня. Я сказал, что нет; он сказал: «Напишите что-нибудь», а потом сказал Никитенке, что ни у него, ни у кого нет ничего, чтобы читать,— потому что мой ответ был неопределённый. Я тотчас вздумал писать о Гёте, которого отношу к Гоголю и его так называемому лицемерию, и когда пришёл, сначала не писал, после стал писать в 8 час., а раньше просидел так, говорил с Терсинскими, играл с ними в бостон и даже несколько времени решительно не хотел писать, потому что хотелось написать лучше, чем можно в один вечер, и потому, что снова уже сказал, что не будет ничего написано, и Никитенко хотел говорить о критике[167]. Всё-таки написал несколько, завтра почитаю и напишу ещё; теперь не знаю ещё, буду ли читать. [150]
19 [октября]. — Утром встал в 6½ часов, прочитал раз свою статью, несколько приписал и пошёл в 9 часов. Не хотел быть у Грефе, да и не знал хорошенько, что первая лекция, просидел в библиотеке. У Никитенки, когда он входил, было волнение некоторое; когда он спросил, будет ли кто читать, я сказал: «Если позволите, то я» — и начал читать. Никитенко обращал внимание на то, что более нападали на Гёте за то, что он не участвовал в движении против Наполеона, а не [на] его частную жизнь. Я много говорил с ним; он говорит, что нет, не во всех сферах человек одинаков,— я говорил против этого. Когда звонок был, меня прервал он на середине повести о Лили; он похвалил очерки характеров отца Гёте и его матери. Уходя, он ничего не сказал в том роде, что «буду иметь удовольствие дослушать в следующую лекцию». Он показал, что довольно много существенного знает, и вообще возвысил моё о себе мнение; а как ничего не сказал, то мне было несколько неприятно, и я теперь не знаю, придётся ли мне дочитывать мою статью, которая, кажется, получила несколько более обширный размер, потому что нужно будет говорить о том, что человек всегда и во всех сферах деятельности одинаков. Когда шёл из университета, думал об этом, хотя без большого напряжения и почти в забытьи, но всё думал, теперь перестал, конечно. Как Ив. Гр. ныне именинник и ждал хозяек, то я ушёл к Вас. Петр., у которого застал отца,— не слушал, что тот говорил, скоро ушёл; мы играли в карты с Над. Ег.; она мне решительно как раньше; у него болели зубы. Пришёл — у нас сидит хозяйки дочь, такая гадость и пошлость по лицу и натуре, что смерть, и, признаюсь, жених её даёт весьма невыгодное понятие о себе: мне кажется странно, что такие невесты находят женихов! Я не хочу её сравнивать и с сестрою, а не то что с Над. Ег. или Ольгою Ег. Мне смешно было, как она хвалила Любиньку, излагая свои понятия о замужестве: что она не будет хозяйничать, ездить только по вечерам и с визитами. Пришло в голову и то: к чему ведёт цивилизация, если даёт этакие плоды — глупость и пошлость чрезвычайные. «Да,— она говорила Любиньке,— вы золото жена», и пр. в этом тоне. Мне было смешно, потому что я сравнивал эту сцену, когда Любинька слушает, и ей приятно, с тою, когда, напр., Вас. Петр. меня хвалил, и я слушаю, и мне приятно: ведь это когда другому говорят, видишь, что пошло и тривиально, а как дело дошло до тебя, то и развесил уши.
Должно сказать, что когда читал я, то, кажется, голосом твёрдым, очень порядочным, в котором не выказывалось волнения, а разве одушевление, да и то едва ли: голова не кружилась, был решительно спокоен, когда говорил с Никитенкою, т. е. против его мнений, и только, как говорили, щёки разгорелись.
20 [октября]. — У Ворониных, чего я не ожидал ещё, отдали 15 р. сер. Конечно, я, как раньше думал, 5 оставлю себе, главным образом, на шляпу, которая решительно изнашивается, а 10 само собою должно Вас. Петровичу. И вчера думал купить ему поль[151]ские [булки] и принести, но не сделал, потому что это наделало бы толков о моей доброте. Ныне купил [булки] и отнёс ему и 10 р. сер. Он ни слова не сказал, только несколько, да и то мало, пожал руку. О Никитенке думал мало, более о Вас. Петр. и том, как его дела и что будет и как тут должно делать мне — ничего не выдумал особенного. Потерял ключ, и поправка стоит 60 к. сер., я думал, что всего 15 — гадость. У Вас. Петр. посидел только 20 минут. Как пришёл, пришёл и Ив. Вас. и просидел более 3 часов, говорил всё о Клейнмихеле и себе; нетерпенья у меня не было, но слушать я его почти не слушал — бестолково, это правда. Почти ничего не сделал, прочитал только несколько страниц из Hist. de Rév. d’Angl и Мишле — всё ещё о Канте — и написал несколько строк Срезневского, т. е. дописал тексты из Иорнанда и Прокопия о старожитности. — Что ключ потерял, сначала несколько огорчило, теперь ничего решительно, так как, что делать, 60 к. сер. потерял.
21 [октября]. — Чувствовал вчера вечером и утром ныне некоторый озноб, но более усталость в боках, как перед лихорадкою, и теперь тоже, хотя менее. У Грефе не писал ничего — не было чернильницы. Потерял ключик от часов. Хочу взять 3–5 [т. т.] Oeuvres politiques Гизо (о смертной казни, о заговорах и политическом правосудии, о средствах управления и оппозиции и истории Франции 1814–1820), не знаю только, не должно ли будет возвратить раньше Мишле. Досадовал, что долго не подавали огня, а когда прислуга спрашивала, не давать ли, говорят: нет ещё. Я просидел полчаса и ужасно, т. е. хладнокровно думал, что это гадко. После пришёл Ал. Фёд., принёс [за] 8–15 «Débats», теперь читаю. Утром написал Срезневского страницу, теперь не пишу ничего — бока болят.
22 [октября]. — Утром Анна нашла ключик от часов, и поэтому 30 к. сер. остались целы, это хорошо, я их отдал вечером хозяйскому мальчику, который принёс газеты из трактира, чтобы он приносил каждый день. Утром и почти до самого чая вечернего досадовал на помехи; после обеда затворился в маленькой комнате, чтобы писать для Никитенки, но ничего не написал, потому что был не в духе; дочитал [про] Канта, половину «Débats» прочитал. Вечером расположение было ничего, потому что прохладился как-то и потому что принесли газеты, и я теперь буду читать их каждый день, а также и потому, что читал «Путеводитель в пустыне»[168], который принёс Горизонтов; прочитал теперь 117 страниц — хорошо и пусто, так что ничего не остаётся, никакой пользы, кроме разве местных красок. Вечером сидела Катерина Федот. и показалась самым пошлым, гадким, надутым существом в самом гадком роде; наконец, дошла до того, что заговорила, как один молодой человек, брат жены её брата, влюбился в неё и как был исключён из университета; настоящая гоголевская дама. Этот рассказ её стоит того, чтобы быть записану; пустое, гадкое, самолюбивое, мерзкое, с своими притязаниями на светскость, грациозность, любезность и красоту существо; мне стало прискорбно думать, что эта [152] женщина читает что-нибудь порядочное и хвалит: ведь её похвала — оскорбление, и неприятно думать о том, что порядочный человек может ей понравиться и она может избрать его предметом своих бесед и похвал и представлять себя влюблённою в него, а его в себя. Мерзость. — Писал несколько о Гёте, ничего, однако, не написал; написал страницу Срезневского. Расстройство здоровья, кажется, прошло,— ел не так много.
23 [октября]. — Вчера читал речь Roux-Lavergne об избрании президента, и меня поразили слова, которые приводит он из евангелия: «Ищите раньше царствия божия и правды его и сия вся приложатся вам»: эта мысль решительно прилагается к миру и управляет его судьбами, это так убедительно, и с этого времени, благодаря R.-Lav., который напомнил мне её, она занимает в моём уме и понятиях такое же место, как «возлюбите друг друга», и «если меня изгнали, то и вас выгонят» и проч.; может быть, даже более места, чем эти мысли, потому что это в самом деле основная мысль, которая должна управлять всеми действиями и идеями человека, призванного действовать в государстве, и человека частного; которая, конечно, обоим трудна, но должна прилагаться, несмотря на то, что кругом их не признают её,— эта мысль одна из существенных в христианстве.
Несколько думал вчера о своём тезисе, о котором спорил с Никитенкою,— что человек всегда и везде во всё продолжение своей жизни и во всех кругах своей деятельности, во всех поступках своих решительно одинаков и что нет в нём противоположных свойств, т. е. какие элементы в его уме и характере оказались господствующими в одном случае (должно только смотреть хорошенько и осторожно и принимать случай, факт не иначе как с величайшей осторожностью относительно того, что выражается в этом факте), но как скоро мы знаем, что выразилось в этом факте, то я утверждаю, что мы всегда во всех других фактах жизни этого человека найдём вслед то же самое. Конечно, между многими принципами, которые управляют понятиями и деятельностью человека, много разнообразности, и в данных случаях выражается то один, то другой, но мы говорим, что все эти принципы проистекают из одного общего начала, поэтому относятся между собою, как части одной системы, и никогда не могут не только противоречить друг другу, а даже быть в сущности различными друг от друга, и что в каждом факте, если рассмотреть внимательнее и глубже, чем, может быть, возможно для нас, мы найдём везде следствие всего человека (как в каждой части материального мира отражается весь мир, и каждое событие в ней производится всем миром и всем существующим в нём, но для нас ближайшая по времени и месту причина заслоняет все другие), так что вся натура человека выражается вполне в каждом его поступке, только некоторые элементы, конечно, ближе и действительнее и более господствующим образом, чем другие,— напр., в еде выражается всегда весь человек, но, конечно, физическая сторона яснее для нас, чем духовная. [153]
Когда я стал хорошо это обдумывать, то мне показалось слишком трудно приложить это правило везде и всегда к действительности (особенно, например, я не умею согласовать своего платонического увлечения и благоговения перед Над. Ег. и своих ночных похождений, да иногда и дневных). Что же теперь: доказывает ли это, что я не так силён, чтобы увидеть, что противоречие только видимое и здесь и что в основании единства лежат принципы, которые допускают равно и то, и другое при данных обстоятельствах, или в самом деле (как и скорее может быть) моё мнение слишком односторонне и априорично, так что действительность противоречит в самом деле ему и отвергает его? И у меня родились две противоположные мысли о себе: что я поверхностная и мечтательная голова, которая слепо, наобум, с бухту барахту, вдруг болтнёт и вздумает быть убеждена в том, что чёрт знает отчего взойдёт в мысли решительно случайным образом, что так скоро сам вижу свои ошибки,— и это скорее, может быть; или у меня так много не то чтоб проницательности и не то чтоб глубокомыслия, а способности что ли выводить следствия из начал и прилагать быстро начала к фактам и осматривать их с различных сторон, что необходимо тотчас мне представляются противоречия действительности с известным мне началом или этого начала с другим? Это, кажется, я выразил что-то не так, как думаю, но одним словом, открываю ли я противоречия в своих мыслях и так скоро начинаю сомневаться в них, оттого ли, что мысли в самом деле пусты и слишком неосновательны, или потому, что голова слишком крепка, и трудно убеждению выдержать напор этой головы и её критику? — моё мнение, о котором я говорил, состоит в том, что если, напр., человек устроен так, что он смотрит на цель, он всегда смотрит на цель (человек с сильною головою), если ставит средства вместо цели (тупая голова, не понимающая дела), он всегда будет думать так везде и обо всём, педант — во всём педант, человек, самоотвергающийся из разумных целей, всегда пожертвует собою для разумной цели (для разумной, это должно прибавить, потому что из-за вздора он и раньше не жертвовал и не хотел жертвовать собою).
Вчера ждал Вас. Петр., и Любинька сказала, что его давно не было. Я сказал: главным образом давно не был он потому, что много дела. Ныне вздумал, что получу, может быть, с нынешним письмом деньги и их хочу отдать уж Терсинским, а не Вас. Петровичу, потому что совестно, что так давно живу у них и ничего не давал им.
Вчера мне понравилось моё сравнение, которое я сказал, когда ушла хозяйская дочь, Терсинскому,— она говорила, что она обратила какого-то развратника: «как свиньи обратили блудного сына»,— это мне показалось остроумно. Ныне утром читал снова Купера, хотя вздор решительно относительно пользы и анализа души человеческой,— ничего нет, ни характеров, ничего, разве только местные типы тех мест и того времени, так что это род [154] исторического или лучше — этнографического романа, а между тем я так ещё не развит, что легче читается этот вздор, чем Гизо или Мишле. — Это всё писал у Фрейтага.
Когда пришёл из университета, читал «Débats», чтоб отнести Ал. Фёд. Когда дочитал, отнёс ему. Конечно, не застал, как и хотелось, а взял [за] 16—19 октября. Потом читал и спал, и хотя теперь половина десятого только, ложусь по предложению Любиньки, чтобы встать раньше завтра.
24 [октября]. — День прошёл занимательно довольно и без неприятности, хотя без пользы почти (т. е. для письменного дела) и с некоторым сожалением и тяжестью, что я не пишу Никитенке на всякий случай. После обеда принимался, да не делалось[169], я и оставил до завтра. Любинька снова спрашивала, что я давно не был у Вас. Петр., я сказал, что ныне жду его, и если не придёт, пойду вечером. Конечно, это говорится так же, как я сказал это Ив. Гр. о Горизонтове, так, по учтивости дружбы, но всё-таки мне весьма приятно. Читал и прочел «Débats», списал имена подавших за и против министерства Дюфора 16 октября. После немного конец 12-й части Беккера о переходе терроризма в Директорию (это вечером решительно) и теперь буду читать Мишле. Купера дочитал,— патетические места весьма у него напоминают Любинькину улыбку: знаешь, что чувство выражается доброе, а приторно и кисло (при этом, конечно, вспомнил В. П. и Н. Ег., у которых этого нет), говорят действующие лица так красноречиво, как не следует говорить. — 10 ч. 35 м.
25 [октября]. — В библиотеке ещё не было вынуто «Revue», и я читал Гизо предисловие к «О теперешнем положении истории Франции» — прекрасно, так что увлекаюсь, и видно, что писатель велик, как и мыслитель велик,— итак, до того времени, т. е. до 1820 г., он был уже членом королевского совета, т. е. министром или товарищем министра! Этого я не знал. Когда вышел от Срезневского, он остановил меня и сказал: «Правда ли, что вы начинали дело, но оставили?» — «Да, оставил»,— сказал я спокойным голосом, между тем как думал, что скажу взволнованно и, как обыкновенно, чрезвычайно мягко, почти рабски. — «Решительно оставили? а это жаль». — «Покорно вас благодарю, но так вышло, что я должен был оставить». — «Да что мне в вашей благодарности, а лучше бы вы дали нам дело, с вашею аккуратностью (которую он мне приписывает, что хорошо, и кроме которой, кажется, ничего не приписывает, что, конечно, не так хорошо, хотя решительно так, справедливо) вы бы сделали хорошо». — «Покорно вас благодарю».
Когда пришёл, пришёл Мотинька, после Ал. Фёд., принёс [за] 20—21 октября; газет мальчик снова не принёс; просидел до 8 часов. Мотинька просил (он приходил прощаться) проводить его в четверг в 6 час. в почтовой карете; я сказал, что буду и верно [155] посижу у Вольфа. Он, мне и теперь показалось, смотрел на меня с любовью, а я ему не отвечаю — что делать, человек ленив, это один из главных его пороков и причина большей части неприятности и горя. После писал Никитенке; после письмо; после вот это, теперь ложусь читать. 12 часов. Завтра у Грефе не буду. Деньги получил и отдал Любиньке, она стала говорить: «За что? Я стану теперь считать себя тебе должной». Я, как обыкновенно, промычал, что нет.
26 [октября]. — Встал в 6 часов, прочитал раз Никитенку, это до 9 вышло; после в 10 ч. пошёл в университет,— читал Гизо, Историю Франции после 1814 г. Никитенко, когда вошёл, спросил Корелкина и Главинского: «Вы будете читать?» — «Нет,— говорят,— Чернышевский». — «Очень хорошо,— сказал он мне,— я хотел тоже ныне говорить о критике. Извольте начинать, или начну я, как угодно». — «Если вам угодно говорить,— сказал я,— то я буду читать после, потому что ныне я верно не успею кончить». — Не знаю, заговорился ли он, или понял меня не так, а что я сказал, что буду лучше читать в следующий уж раз, но читал всю лекцию, и я ничего не читал. Волновался я несколько перед его приходом, думал и теперь несколько думаю, что, может быть, это и оттого, что он не хотел слушать меня, потому что дрянь и скучно и некстати ему показалось тогда же, в первый раз, и так и останется, может быть, недочитанным.
Вечером хотел быть Корелкин, и поэтому я стал ждать его; пришёл с Поповым, просидели 1½ часа, в 7 ушли. Я тотчас к В. П., где просидел до 9½; играли в карты, я шутил и смеялся относительно Над. Ег., т. е. то притворялся, что плутую, то что-нибудь другое. Она смеялась этому, но, может быть, также и показалось ей это, наконец, некстати, что с ней шутят. Вас. Петровичу обещает похлопотать о месте, которое приносит 2 000, брат тех, которые живут у Невского и у которых он раньше давал уроки. Теперь сплю. Куторга отказался подписать Гизо.
27 [октября]. — Прислугу отвёз Ив. Гр. в Калинкину больницу. Был Вас. Петр., говорил, что чувствует, что с ним чахотка. Тотчас у меня зародились мысли: как же это? что будет с Над. Ег.? что буду обязан делать после него я? должен поддерживать её? как должен? Раньше у меня в этом случае выходило в мысль жениться на ней, теперь нет — разочаровался почти и вижу в ней, конечно, не то, что Любиньку, какое сравнение, а так, только весьма хорошую в сравнении с другими женщину. Это известие мне было неожиданно и горько и как [бы] оглушающе, но сердце теперь у меня не болит,— хоть горько, но голове, а не сердцу, которое не волнуется, но всё-таки это что-то поразительное и приводящее в недоумение, думать, что он умрёт. Пришло в голову тотчас просить Срезневского о месте в журнале ему; после вздумалось: пускай кончится то дело раньше, что хотели ему похлопотать о месте письмоводителя, где мало работы, жалованья 2 000 и награды. Жалкая, горькая участь человека, такого как он! [156] — Написал о племени сербов Срезневского, тотчас как Вас. Петр. ушёл. Утром чувствовал в голове не хорошо и вздумал, не от боли ли это в…
28 [октября]. — Это пишу у Фрейтага. Утром вместо Грефе был в библиотеке, читал 1843 г. «Revue d. d. Mondes» и ничего нового не прочитал. Из университета был у Вольфа, просидел до 5 час., читал несколько «Отеч. записки», прочитал «Illustr. Zeitung» за 21 окт., там бранят Вену; узнал, что она взята[170]. В 5 час. пошёл проводить Мотиньку; после пришёл Олимп. Мне несколько приятно было, что я увижусь с ним; проводить у меня ровно никакого чувства не было, ровно ничего, ни хорошо, ни худо. После воротился домой, поел хлеба, после чаю уснул, и мне показалось, что так утомился, что не стал писать вчера вечером это (это в первый раз не пишу вечером), а оставил до утра, так и сделал. Какие мысли были вчера, ничего не могу хорошенько сказать, только думал о Вас. Петр. и его чахотке.
29 [октября]. — Теперь буду писать более об этом. Думал, как быть с тем, чтоб он не умер? Что будет, когда он умрёт? Тут моя мечтательность открывает себе широкое поле и прогуливается по нём. Я давно уже об этом думаю (всё равно, как, напр., о том, как отомстить попечителю): вот он говорит, что умрёт, что убьёт себя или что-нибудь этакое — что тут будет? Какие будут мои отношения к Над. Ег.? Конечно, я должен поддерживать её; может быть, должен жениться на ней и т. д. в самом целомудренном духе, конечно, в самом тихом и грустном, конечно, и теперь думаю так: она останется без всякой помощи,— у отца жить мученье, потому что пошлый человек, дурная будет жизнь, в том роде, как обыкновенно изображается жизнь сироты и воспитанницы в повестях, или как, напр., жизнь Александры Григорьевны у своего отца (Клиентова). Я, конечно, как человек, который любил Вас. Петр. как никто, конечно, во всяком случае, как я никого не любил, как его брат, должен употребить всю свою жизнь для неё, должен жениться на ней, потому что так ведь нельзя жить молодой женщине и принимать помощь от человека вроде меня, тоже молодого. — Итак, вот роман, как он представляется в моей голове: человек, какие редко бывают на земле, пропадает; у него остаются жена и друг; я, пока в университете, должен употребить все усилия (для этого прибегаю тотчас к Срезневскому, чтобы достал место в журнале; если не удастся — к Никитенке; если нет — сам снова к Краевскому; если нет — в «Современник»; если нет — даже к папеньке, которому объясняю положение), чтобы она не могла терпеть ни в чём недостатка, даже должен всеми силами стараться о том, чтобы она жила в довольстве. Я бываю у неё редко, потому что бывать часто нехорошо для её репутации, и потому что и сам я не должен подавать никому повода догадываться о наших отношениях и о романтической привязанности к покойному, а если я буду часто бывать, это нельзя будет скрыть (где я бываю) от своих, от Ал. Фёд. и Ив. Вас. Когда он умирает, я ничего никому [157] не говорю, не показываю ровно никакого признака, никто кроме меня не должен из нашего круга знать об этом; итак, я редко у неё бываю, ничего не говорю ей о наших отношениях,— если можно, она не должна знать и о том, чьи это деньги, и должно стараться об этом. Жить должно ей одной, взяв к себе какую-нибудь старуху, или что-нибудь в этом роде. Когда я кончу курс, устраиваю все свои дела, решаюсь на бракосочетание. Должен сказать, что я об этом думаю так, без особенного волнения, и подобные мысли не только в этом одном деле, а и везде и всегда и во всём всегда бродят у меня в голове, т. е. что я мечтаю или, лучше, думаю, как Манилов, о том, как «и вот они с Павлом Ив. в прекрасных каретах, и как слух об их дружбе распространяется везде, как даже высшее начальство узнает об их дружбе и пожалует их за это генералами». То, что вообще я никогда не могу оставаться в границах мечты сколько-нибудь рассудительной, а всегда зайду чёрт знает куда и думаю чёрт знает что о себе и приключениях со мною. — напр., хоть постоянные мечты о том, как я отомщу этому гадкому попечителю, и раньше, напр., о том, как император, призвавши меня к себе, говорит: «Вот ты изобрел машину, которая превращает вид шара земного, избавляет всех от работы телесной и лишений, которые терпит человек в мире физическом,— что тебе надобно?» — «Переведите сюда в Сергиевский собор моего отца» и проч. в этом роде. Я давно уже мечтаю в этом роде, точно так же, напр., о том, как Вас. Петр. будет жить роскошно; о том, напр. (в августе или, собственно, в июне), как во время именин Над. Ег. они будут иметь уже, конечно, хорошую квартиру, и я туда с радостью в сердце являюсь поздравлять Над. Ег., или, напр., о своей свадьбе и проч., да и вообще я всегда заношусь куда вовсе не следовало и не было никакого повода заноситься. Но когда я раньше об этом думал, не входило в мои мысли двух элементов, которые вошли ныне утром: во-первых, её согласие? Как могу я так легкомысленно думать, что это будет зависеть от моего предложения, а что она, конечно, согласится? Разве я не знаю, что хорошего во мне мало? Потом — каково будет это принято папенькою и маменькою? Но в этом отношении едва ли будет сопротивление, а если и будет, то ведь только отрицательное, и я скажу: «Если вы не хотите, конечно, я не женюсь на ней, но само собою, я не могу жениться и ни на ком другом,— как угодно». Кроме этого, я должен сказать, что если б это было за три месяца, я стал бы думать о том времени, когда буду её мужем, с наслаждением, потому что такой женщины никогда, казалось, трудно найти в мире, т. е. я был уверен, что буду решительно счастлив с нею, а теперь думаю о том, буду ли счастлив: её необразованность смущает меня; то, как она обходится с кошками, т. е. её голос, как она говорит: Микишечка (так она называет котёнка,— уже и самое имя это мне не нравится), мне кажется не совершенно хорошим. Когда она начинает ласкаться к Вас. Петр., мне тоже кажется, что некоторые движения не со[158]вершенно грациозны и т. д., так что у меня рождается сомнение, буду ли доволен я этим, т. е. буду ли смотреть на неё, как на существо высшего разряда.
Странно сказать: серьёзно ли у меня бродят в голове все эти мысли или нет, или я их просто считаю за сон, бред, роман — этого нельзя сказать, этого я не могу решить; кажется, это принадлежит к тому же разряду, как, напр., мои мысли о коммунизме и решительном господстве этой системы; не могу сказать, что это только мечта, а спросите: «Да неужели вы думаете, что это что-нибудь такое положительное в будущем, как, напр., то, что вы кончите хорошо курс, или что человечество, конечно, достигнет многого, что теперь кажется невозможным для достижения?» — конечно, я должен отвечать: «Нет», а между тем, эти мысли хотя и не волнуют меня, а всё-таки странно — ведь толпятся в голове, и нельзя сказать, чтобы мало занимали; конечно, занимают не бог знает как, а ведь думаю о них. Какой странный я человек, преуморительный.
30 [октября]. — Утром писано о вчерашнем дне, т. е. о 29 окт. — Был у Ворониных, как обыкновенно. Залеман принёс 14-ю часть Беккера, о которой я говорил ему несколько времени назад (когда он был у меня), и я читал её. Итак, Гизо всегда был последователем одной и той же партии, исповедывал одни и те же начала — хорошо, я его уважаю — един всегда был в теории и практике.
30 [октября]. — Как Антон не подал самовар во-время, то я не успел к Фрейтагу. Взял письмо на почте; после в библиотеке сел читать «Revue d. d. Mondes» и позабыл было о письме; вспомнил, и когда стал распечатывать,— сердце билось: в этом, письме должен был быть ответ на моё письмо, в котором говорю о неудобстве квартиры. Хорошо,— отвечали так, что меня обрадовало. Теперь жду случая сказать об этом им; так, я имею доверие от папеньки и маменьки. Третью лекцию также читал в библиотеке. Перед четвёртой, с Корелкиным когда остался в аудитории, как это обыкновенно теперь бывает (я не выхожу в коридор, потому что мне смерть не хочется встречаться ни с кем, ни с Алекс. Иван., ни с кем из суб-инспекторов, так, по какой-то всегдашней моей антипатии видеть тех, кто имеет право сказать что-нибудь мне), в аудитории никого обыкновенно не остаётся на несколько секунд, раньше всех приходят назад обыкновенно Корелкин и Соколов,— так я с Корелкиным стали выжимать губку, которая была уже сухо выжата: он не мог выжать воды обеими руками, я два раза, раньше и после его пробы, выжимал одною. Это мне было приятно — так, в самом деле, странен человек: я весьма рад своей телесной силе, весьма рад и доволен ею и случаями выказать её.
У Срезневского сели мы с ним, и у нас не было чернил, так что должны были пересесть — я к Тушеву, он к другому месту. Несколько дней у меня явилась мысль о том, что я слишком много говорю в аудитории с Корелкиным, и это мешает моему сближе[159]нию с другими студентами, и я как-то стал от него отстраняться, т. е. первый не стал заговаривать с ним, да и пошлым мне он стал казаться, хотя хорош тем, что я всегда господствую над ним своими мнениями и имею свободу говорить их. — Когда пришёл, хотел идти к Вас. Петр., но дожидался чаю, а его подал Антон только в 7½ час., поэтому не пошёл. Читал 14-ю [часть] Беккера и писал Срезневского; дописал до собственных имён, как доказательства родства между славянами и немцами. Теперь половина 12-го. Купил почтовой бумаги в магазине подле Юнкера (у Косковского[171] в доме) и конвертов на 50 коп. сер.
31 [октября]. — Вчера день прошёл ровно без всякой пользы. Ничего не думал. Только слегка головою чувствовал досаду, что мешают. Весь день читал сначала «Сын отечества»[172], после роман Купера «Последний из могикан». Всё это хорошо, если угодно, но ничего нет, ни характеров, т. е. типов, ничего, а только чудаки и герои в различных формах. Это не то, что Гоголь, и читать его можно только раз (это писано поутру). Ходил к Вас. Петр. и не застал обоих и был отчасти доволен этим. Пойду ныне.
Ноябрь
1 [ноября]. — (Это пишу снова поутру на другой день.) В университете виделся с Вас. Петр., который сказал, что получил приглашение явиться в театр и пойдёт завтра, т. е. нынешний день. Дай бог успеха. Вечером был у них. Застал Ив. Вас. и в 8 час. пошёл к нему. Он был мил, а я сначала несколько обрезывал его, так что Над. Ег. смеялась (за то, как мог приходить в пальто). Вас. Петр. сказал ещё, что то место, которое предлагают, зависит от того, получит ли сам тот, который предлагает, то место, о котором теперь хлопочет, потому что это право его — тогда будет место письмоводителя. У Устрялова вчера, во второй раз уже, не писал ничего — не было чернил — и теперь решился носить их к нему, однако, что нельзя будет писать — не догадывался.
2 [ноября]. — Написал домой два письма: одно вложил Ив. Гр. со своим и сам отнёс; другое, в котором я написал ответ на доверенность ко мне и что теперь обстоятельства изменились и сами верно Терсинские перейдут с квартиры, отнёс я сам. — Никитенки не было. Я дочитал историю (3 том) Гизо в университете — великий человек, он переменил несколько мои мнения и, как сам думает, что souveraineté[173] принадлежит не народу, a au droit, à la justice[174], и решительно убедил меня в своих мнениях, которые излагает там,— человек гениальный решительно, что за светлость ума и взгляда, что за сила в мыслях, что за логика в доказательствах! И он решительно приверженец новой Франции, как называет её там,— и между прочим после этого для меня ещё тем[160]нее, как мог он ошибиться и пасть — рок увлёк этого человека! Но я верю в совершенную чистоту его.
Дал Куторге подписать Droysen Alexander der Grosse, чтобы вместо этого взять Гизо IV и V томы. После был в бане, где было весьма много народа, так что мне было неприятно, шум, крик, воды не дождёшься, и поэтому я, кажется, плохо вымылся. После писал Срезневского. (Да, я ему, как и думал, сказал, что вчера он говорил, читая Паннона житие Кирилла, что Амвросий волхв (он говорит: верно эмир) и что ответ Кирилла: «Я внук изгнанного царедворца» — должно понимать в богословском смысле,— что «я внук падшего Адама». Он сказал, что это уже думали, но что это не так и что здесь в самом деле пропущено несколько строк в ответе, где Кирилл говорит о достоинстве своего отца. Кажется, я слишком настаивал на своём мнении в последнем случае, так что показался ему долбоголовым, но говорю решительно без всякого ощущения и предзанятия и думы об этом: это хорошо, новый шаг к устранению робости и глупости.) Дописал до литовских слов в славянском для Срезневского.
Прочитал 10-ю статью о Пушкине Белинского («Борис Годунов»), которую взял вчера у Ив. Вас.: в самом деле, снова хорошо писано, и мне кажется, что взгляд во многом весьма отличается верностью и большими сведениями в истории человека вообще — во всём, может быть, верно, разве только замечание «Борис не гений, а талант, а на его месте мог удержаться только гений» несколько преувеличено или, как это, переходит в декламацию мысли; в самом деле, Белинский был тогда не то, что в последних своих статьях, где пошлым образом говорил о романтизме и проч.
3 [ноября]. — (Это всё писано 5 числа утром в 10¼ час.) — У Никитенки: он предложил взять списать свою программу с тем, чтобы, кто возьмёт, тот бы и отвечал за целость. Залеман, который сидел ближе, взял и после лекции сказал: «Господа, я вам дам список, а подлинник возвращу, чтобы он не был замаран, потому что я за это отвечаю». Другие стали говорить, что нет. Он сказал, что не может отдать другим, потому что отвечает за это. Я сказал высоким своим голосом, как обыкновенно говорю, напр., вздор, т. е. пронзительно и высоко: «Если вы не хотели давать другим, так зачем же вы и брали? Взял бы другой и передал бы другим». — «Ну, если угодно, я и отдам». После пошёл я в библиотеку и получил от самого Лерхе Гизо, замарав Droysen IV и V томы, а боялся, что не получу, потому что много книг у меня и потому что замаран билет (это последнее, однако, знал, что ничего). Вечером читал «О смертной казни» Гизо — превосходно, превосходно, свидетельствует о глубоком уме. Почти дочитал.
4 [ноября]. — Утром читал Гизо, дочитал о смертной казни (конец V тома) и прочитал 40 страниц IV тома: о средствах управления и оппозиции — превосходно. После пошёл в университет в [161] библиотеку, а не к Грефе. — Мост разводили, и я зашёл к Вольфу на полчаса, пробежал газеты, ничего не брал, а хочу зайти завтра почитать газеты и «Современник» и «Отеч. записки». Оттуда зашёл к Алекс. Фёд. взять и взял «Débats» 22–28 окт. и до этого времени читаю их. Вечером был у Вас. Петр., пил чай; у Над. Ег. узнал, что болит голова, она хотела ложиться, и поэтому ушёл в 6¾. Вас. Петр. сказал, что ещё не было испытания, а будет ныне (т. е. 5-го, в пятницу утром). Признаюсь, что я как-то мало волнуюсь этим и им вообще, хотя думаю по прежнему,— вот что значит: без поддержки огонь затухает, и остаются только искры в пепле. Стало досадно, как это охладевает наша связь, и я ничего не делаю, т. е. не делаю ничего для того, чтобы она могла возобновиться, т. е. для перемены квартиры, или чтобы разойтись с Терсинскими, и решил говорить как можно скорее, т. е. во-первых, узнав, что его дело кончилось хорошо, потому что я тогда могу располагать деньгами.
5 [ноября]. — Утром были Ив. Вас. и Вас. Петр., который сказал, что ничего ещё нет, но завтра будет решено. Над Ив. Вас. смеялся и много колол глаза ему графом[175] и дорогами. Просидел с час, ушёл. Мне стало несколько досадно, что вот прекратились наши беседы с Вас. Петр., а всё от моей глупости. Дочитал «Débats». После обеда не хотели зажигать огня; хотя было весьма досадно, что не зажигают, так и просидел 1½ часа в потемках, а зажигать сам не стал. Когда уходил к Ворониным, Любинька сказала: «Ну, зажги же мне огню»,— это патриархальность. Занёс «Débats» Ал. Фёд.; он толковал, как обыкновенно, о своих делах, как и Ив. Вас., и мне было довольно скучно; однако к скуке я привык, так что, если можно так сказать, она мне уже не скучна. Перед уходом к Ворониным, да и после прихода, бесился головою на себя и свои глупости, которые довели меня вот до того, что чёрт знает, в каком отношении к Терсинским, да не имею свободного времени, нельзя ни читать, ни писать, не могу выпить чашки чаю. — Дурак!
Хотел сказать, но останавливает Любинькина болезнь, а что останавливает? ведь предложи Зуров квартиру, конечно, болезнь не помешает переехать.
11 часов. — Срезневского дописал до Новгорода[176]. Завтра хотел идти к Вольфу, теперь не хотелось идти, но завтра, может быть, будет досадно сидеть дома, а после чаю побываю у Вас. Петр. узнать. Гизо произвёл некоторое впечатление, так что я теперь как бы колеблюсь говорить, что должно бы дать suffrage universel[177] теперь, может быть ещё рано, потому что ещё не воспитана большая часть народонаселения. Но как бы то ни было (прибавлю свои старые мнения), это отвратительно, что одна часть населения господствует над другой. [162]
6 [ноября], суббота. — Утром в 12 час. был Вас. Петр.,— итак, я весьма хорошо сделал, что не пошёл к Вольфу, а не пошёл потому, что думал, что должен буду быть у Ворониных в понедельник, а лекций не будет, так поэтому и просижу у них; нет, мосты есть, в понедельник праздник. Вас. Петр. смеялся над Ив. Вас. (Ив. Гр. не было) с Любинькою и говорил довольно много, как Ив. Вас. невежлив с ним и с Над. Ег. Это мне не понравилось: к чему говорить о себе, что кто-нибудь не уважает его? — Сказал, что снова ничего не было, а будет завтра, т. е. в воскресенье, потому что ныне не было русского режиссёра. Посмотрим, будет успех или не будет ничего. Хотел быть завтра. «Если не успех,— говорит,— не дай бог, если не успех». Я опасаюсь за него, если он не успеет. Говорит, что грудь болит жестоко, днём ничего, а ночью; кровь не идёт.
Я весь день писал Срезневского и написал всего Нестора, так что теперь остаётся всего, пожалуй, 4 листка; завтра думаю написать два (едва ли напишу, однако), однако, должен буду кончить к субботе, чтобы отдать Срезневскому. Под вечер была несколько тяжела грудь. Читал о средствах управления около 30 страниц, теперь на 110-й странице. Ложусь. Половина 11-го.
7 [ноября], воскресенье. — Утром, как встал, стал писать Срезневского. Писал почти весь день. Утром был Вас. Петр., сказал, что началась генеральная репетиция и что ему велели в 1 час приходить. Вечером был Ал. Фёд. и другие гости у Ив. Гр.; я был ничего, ни в хорошем, ни в дурном расположении. Завтра вечером буду у Василия Петр., утром, если не будет лекций — у Вольфа. [Из] Срезневского написал Константина Порфирородного, Александра и начал писать Анонима Баварского,— итак, почти сделал, что хотел сделать, и теперь остаётся только два листка, и кончу это во вторник. — Читал Гизо и дочитал до 190-й стр. — Ив. Гр. от Зурова принёс «Les femmes de la Bible», я смотрел, сравнивал с Над. Ег. и ища красавицы — ни одного лица, кроме разве Аталии, где есть выражение, и матери Макавеев, т. е. пожилых женщин, и это полные госпожи — ничего решительно и портрет Над. Ег., конечно, не уступит ни одной из них.
8 [ноября]. — Начало дня было проведено в хорошем расположении духа. Проснулся рано, дописал текст Анонима Баварского и, взяв с собою чернильницу и целковый, пошёл к Ворониным, чтобы оттуда в университет. Думал, у Ворониных будет праздник и пропадёт урок,— нет. Когда шёл в университет, туда через мостки, мостки начали опускаться в воду, и у меня явилось не беспокойство, нисколько, а так, обыкновенные мои забегающие вперёд мысли о том, что могу утонуть. У Вольфа прочитал в «Отеч. записках» № 11 Даля, «Маруся»[178], понравилось (где упырь) и думал, что хорошо такие вещи, которые резко характеризуют наши поверья, но вместе и жизнь простого народа, перевести, напр., на французский. — Записки Шатобриана[179] также, и живость и естественность тех сцен его детства, которые он рассказывает, весьма [163] понравились; это что-то вроде «Wahrheit und Dichtung» Гёте, и хорошо, что он подписывает числа, когда писано, весьма хорошо, но слишком как-то есть туманность в расположении и порядке всего, как-будто теряет беспрестанно нить; может быть, это показалось только потому, что читал я в кондитерской, где, однако, было весьма тихо и нисколько не мешали.
В Берлине от 12-го и 13-го числа известия в «SPB Zeitung» весьма меня взволновали приятным образом: «Мы уступаем силе, не будем призывать к войне,— говорят депутаты,— а спросим наших избирателей: если они скажут, что мы действовали так, мы будем продолжать действовать, если нет,— нет; а восстания, вооружённого сопротивления в Берлине мы не хотим, потому что не один Берлин должен интересоваться нами, и если мы справедливы, восстать за нас, а всё государство, всё 16 миллионов»[180]. — Весьма хорошо! весьма хорошо. Я тогда сказал — молодцы! и дорогою несколько раз сказал — молодцы!
За обедом говорил несколько об «Отеч. записках» Ив. Гр., хотя давно стараюсь приучить себя ничего не говорить, особенно о том, что несколько относится ко мне и к моим чувствованиям и впечатлениям (однако я это так записал, а не потому, чтобы мне было неприятно, что я говорил ныне, потому что говорю весьма вообще и весьма мало). Ив. Гр. сказал, что Ив. Гр. Виноградов просил сказать Ал. Фёд., чтоб увиделся с ним. Я взял это на себя, потому что должен был идти за газетами. У Вас. Петр. встретил Ив. Вас. в халате,— это уже слишком по-свински,— а он так глупо-добродушно ещё говорит: «А я нынче вот как». Хорошо, что не было дома Над. Ег. Я принял свой тон, каким читаю ему проповеди, только посерьёзнее обыкновенного, и сказал: «А что же, разве это хорошо?» — «Ну, вы всё хотите заковать в форму». — «А учтиво было бы с моей стороны идти к вам этак?» — Он переменил разговор и сказал: «Вот вам записка, прочитайте». — «Да ведь вы здесь, так скажите сами, зачем же записку?» — «Да прочитайте». — «Не стану читать: зачем, когда вы сами здесь?» — «Ну, я говорю». — «А я не прочитаю». — Взял записку, не развертывая, повернул её спинкою, после развернул, оторвал полулист, на котором было написано, и, держа к себе задом, зажёг на свече (я сидел на диване к окну, Вас. Петр. к другой комнате, Ив. Вас. подле меня у окна на стуле). — «Жаль,— сказал он,— было написано весьма интересное». — «Тем хуже для меня». Мне хотелось так поругаться над ним в глаза,— может быть, и догадается, что мне такая его невежливость кажется глупой. — «А моя хозяйка»… — «Да что? вы хотите жаловаться на то, что не уважает вас? Да делайте сами то, что требуете от других, ведь вот вы никого не бьёте, и вас не бьют; уважайте других, и вас будут уважать»… — «Ну, вы, кажется, хотите читать мне самому проповеди вроде тех, как вот видел я книжку, в которой собраны изречения греческих мудрецов, так что в 10–12 фразах вся его философия вроде — [164]
И за малые дары Господа благодари.
— «Что ж такое? Извините, что я вам скажу это в глаза — ведь вы и этого не выдумаете». — Чтобы не пришла Над. Ег. и не застала его в его белом тулупчике, я встал и взял шляпу. Ему должно было встать, чтобы пропустить меня, а может быть, он и сам встал, для того, чтобы тоже идти, мне было всё равно. — «Вы тоже идёте?» — «Иду». — И пошли. Как вышли, я спросил: «Вам, я думаю, холодно в этом тулупчике?» (Мне хотелось узнать; не надет ли по крайней мере под ним сюртук, хотя я знал, что нет, но в эту минуту мне пришло сомнение.) — «Нет, не холодно, ведь вот — распахнул — это (т. е. его красный плюшевый халат) греет не хуже шинели». Ах, какой скот! идти так! к даме!
Я был несколько доволен, что так его отделал, хотя он этого нисколько не понял и принял за пустую шутку, нисколько не относящуюся к его настоящему состоянию. — У Вас. Петр. ещё ничего; завтра должно решиться. Я сказал, что зайду; после пошёл к Ал. Фёд., поджидал его там, всё ничего, был в очень порядочном расположении духа; как вышел вместе с ним (он принёс 29–4 ноября мне), меня разобрала досада на свинство Ивана Вас., и я тут же сказал, что во мне вдруг взорвало сердце на Ив. Вас., и весь вечер после этого было гадко. Я когда пришёл домой, стал досадовать на Терсинских и на себя. У Вольфа пил кофе, сдачи 85, итак взяли 15. Мне приятно, что мальчик тотчас подаёт журнал, когда я ему скажу.
9 [ноября]. — 10 час. утра, наливаю чай. Я не знаю, пойду ли в университет, если будут лекции. Меня сильно интересует Никитенко,— скажет ли мне он что-нибудь о моём Гёте, или нет; но есть другие стороны: почти наверное знаю, что моста нет, потому что сильная оттепель и вчера не было моста и, кроме того, может быть, зайдёт Вас. Петр. из театра и, кроме того, хочется ныне дописать, а если можно, [то] и кончить корректуру Срезневского. Утром ныне дописал мнение об Анониме Баварском и дописал до Адама Бременского, который и Гельмольд остаются только одни.
5¼. — Кончил Срезневского и помолился, однако, холодно. Думаю теперь отнести на дом к нему, чтоб иметь случай поговорить с ним — или о медали и почему я не писал, или о том, не достанет ли нам с Вас. Петр., если можно обоим, а если нельзя, так хоть одному ему, места в журнале, если понадобится ему, т. е. если он не успеет здесь в театре. На этом несколько основываются мои планы, хотя должно сказать, что я не верю в их осуществление, а знаю, что это пройдёт так. Если успею прочитать, отнесу завтра, если нет — в четверг, если не будет моста.
6 час. 10 мин. — Я сшиваю тетради Срезневского. Марья воротилась из аптеки и рассказала, как она ошиблась и прошла мимо своей улицы, когда шла назад,— и я вздумал: это её занимает,— так всякий ничтожный, т. е. не имеющий никакого отношения ни к какой идее случай, чисто минутный случай, интересует человека, [165] стоящего на самой низшей ступени развития; чем больше развивается он, тем более его мысли и внимание обращаются к общему, к постоянным интересам, к постоянным мыслям, напр., хоть о своём возвышении или приобретении чего-нибудь, тем более приобретает для него важности всё, что относится к этому, и тем менее важным, менее занимательным, более ничтожным становится всё, не имеющее к этим постоянно занимающим его мыслям отношения; так всё идёт к идее и всё полнее и постояннее и глубже проникается ею и сознанием её, и всё более и более теряется из глаз развивающегося существа частное, индивидуальное, и если имеет какую-нибудь цену, то что имеет отношение только к идее. И вот вам в опыте доказательство, или, лучше, не доказательство, а пример, или не пример, а, как это сказать (ну, я говорю, что на дереве есть листья, и показываю на дерево тому, кто спрашивает у меня доказательство), частный случай из общего правила, что всё из идеи, что идея развивается сама из себя, производит всё и из индивидуальностей возвращается сама в себе: развитие идеи по Гегелю.
10 час. 40 мин. — После чаю пошёл к Вас. Петр.; пришёл туда в 8 час., просидел почти 1½ часа; он был один дома; смеялись над Ив. Вас. и Терсинским. Над Ив. Вас. я довольно злобно, над Терсинским с некоторым участием; он сказал, что Любинька что-то весьма плоха,— кажется, как будто не будет долго жить, что лицо как будто мёртвое и уши жёлтые, а я этого ничего не замечал. Это на меня ничего не произвело. У него ничего ещё нет, сказал об этом своему хозяину, потому что он помощник режиссёра и от него уже нельзя будет скрыть, а после этого должно будет сказать и Над. Ег., которая, думает он, не скажет своим, потому что отец говорит, что актёры прокляты. Хозяин сказал, что это все проводят его, и должно просить директора, который иногда и сам берётся за эти дела и живо ведёт их.
Я говорил ему, чтоб он прочитал мне, что писал, потому что кажется, что когда я пришёл, он писал; он не хотел, сказал, что не писал. — «Да писали». — «Ну, [а] вы пишете?» — спросил он меня. — «Как же, пишу и уже 3-ю часть романа теперь пишу». — «Ну, прочитайте мне». — «Тогда и вы прочитаете? » (У меня родилась мысль написать и прочитать что-нибудь, всё равно, хорошо или нет напишется, чтобы он прочитал также, потому что мне хочется узнать, как он пишет; если, как я думаю, весьма хорошо, то этим можно воспользоваться.) — «Конечно». — «Ну, так, конечно, я прочитаю, только что? С начала или самые лучшие места? мне кажется, что лучше самые лучшие места?» — «Ну, как хотите»,— сказал он шутя, а я не шутил, чтоб только он прочитал, и когда шёл, дорогою вздумал писать рассказ о Лили и Гёте, который ввёл в то, что читал Никитенке, только в обширном размере романа. Напишу — так напишу, не будет писаться далее, так напишу только начало, чтобы прочитать Вас. Петр., и меня нисколько не оскорбит, если будет дурно, потому что я не сомневаюсь, что, [166] может быть, я не одарён этою способностью или ещё слишком молод и неопытен; но может быть будет и хорошо (в этом подкрепляет меня отзыв Никитенки об очерке характеров отца Гёте и матери его). Итак, верно буду писать. Прочитал перед уходом к нему и после, сейчас 2½ листа и завтра вечером, может быть, отнесу. Ныне открыл утром новую манеру писать набело, как написаны последние страницы Срезневского,— весьма мелко, так, чтоб буквы были в вышину немного более того, чем теперь писано здесь и выходит гораздо красивее, чем прежний, довольно крупный почерк; кажется, теперь буду держаться этого мелкого письма набело.
10 [ноября]. — От Ворониных зашёл на несколько минут к Вольфу, оставаться было некогда, потому что должно было дочитать Срезневского. Ничего нового не прочитал. В 4 час. 20 мин. кончил корректуру Срезневского, и Любинька, когда заметила, что я хотел идти, сказала, не хочу ли выпить раньше чаю; я сказал, что очень хорошо, и в 5 час. 20 мин. вышел. Срезневский несколько секунд заставил меня подождать, потому что дописывал мысль в программе, которую готовит по требованию министра для представления ему и которую просил меня переписать. Я сказал, что хорошо,— подобострастие, если угодно, но я думаю, что это не то, а как что-то в другом роде, и когда он сказал, что недурно было бы иметь ему на то время, когда составляет программу, тетрадки славянской литературы, которые я видел у Залемана, но что их нельзя достать, потому что верно они в университете, я сказал, что может быть достану, и оттуда заходил к Залеману, чтобы взять, если у него [они]. Его не застал. После к Олимпу — тоже нет. У Срезневского пробыл две-три минуты, потому что ему было некогда. Теперь 10 час. 10 мин. и я ложусь.
11 [ноября]. — Утром дочитал «Débats»; около 10 часов, когда уходил Ив. Гр., я стал разбирать письма, чтоб уложить их по нескольку в один конверт, чтобы таким образом они не топырились так и уложились в меньшем объёме. Как только начал складывать, пришло в голову складывать в один конверт письма за каждый месяц и надписывать на конверте, какие номера, за какой месяц и сколько прислано было в них денег. Таким образом перебрал все письма 2-го и 3-го курса и последней половины 1-го курса, и первую тоже постарался сложить поуютнее, и в самом деле, наконец, успел так, что вышло только две такие пачки, которые укладываются в ящик. Разбирал также несколько бумаги; в этом дело прошло до 2 часов. Был одержим и теперь одержим желанием поскорее побывать у Срезневского, чтоб скорее кончилось всё это дело чем-нибудь. Только сомнение: что, если придёт Вас. Петр. в то время, когда меня не будет дома? А если придёт, то, конечно, в это время, между 4 и 5½, когда я думаю воротиться.
Вчера были Ив. Гр.[181] и Ив. Вас. — Любинька, когда я перебирал письма, сказала, чтоб я написал, чтоб не присылали мне так много денег. Хозяева присылали за деньгами, потому что, говорят, спит Наталья Ивановна, а нужно провизии. Любинька дала 2½ р. [167] сер. Ив. Гр., когда узнал, рассердился на хозяев очень и сказал: «Если б не была ты больна, через неделю же перешли бы; что за бессовестность — дано ещё за 1½ месяца вперёд, а они требуют, когда сами колотимся». — Это мне показалось хорошо для моих целей: значит, как Любинька выздоровеет, можно будет перейти.
11 часов с половиной. — Зашёл к Залеману в 3¾, они обедали, значит, я им помешал. Взял у него листки, пошёл к Срезневскому и в Гостином Дворе придумал купить себе стальных перьев дюжину, по той линии, которая идёт по Садовой. Вот, думал, когда писал Срезневскому программу, что будут толсты и для лекции понадобится покупать другие,— нет, превосходны и гораздо лучше моих прежних, которые так же дороги; это меня радует. Заплатил 20 коп. сер. за дюжину. — Срезневский пил кофе с своей женою, когда я взошёл и высматривал было его, взглянувши и на жену, как это обыкновенно со мною бывает (между тем и её не знаю до сих пор и теперь не видел хорошенько её лица); но он сам встал. Хотел давать почтовой бумаги,— я сказал, что лучше бы большой, обыкновенной; он говорит: «У меня другой нет». — «Ну, всё равно,— сказал я,— у меня есть». — «Да что вам всё убытки». — «Ну уж эти расчёты слишком»… (вот и позабыл, какое слово употребил: не деликатны и не тонки, а что-то вроде того и другого вместе) и ушёл, постоявши только несколько минут: у него готово было всё, а я, когда шёл, думал, не купить ли самой хорошей бумаги; но, между прочим, помешало то, что я думал, нужно будет ½ дести, а у меня было только 30 коп. сер. Когда пришёл домой, было 5 час. 20 мин., до чаю не хотелось начинать ничего, не стоило. После чаю до 8 часов провозился всё с транспарантом, потому что прежние не были прямы для этой бумаги. Теперь написано по-своему 41 страница, у Срезневского 3½ листика, почти ¼ всего, и завтра надеюсь отнести ему, когда пойду к Ворониным.
О Вас. Петр, думал, т. е. беспокоился, мало; конечно, в мыслях постоянно был, но нисколько не беспокоился,— отчего это? Конечно, оттого, что с глаз долой и из памяти вон, долго не видел и не говорил как должно, вот и охладел; и, конечно, не от симпатии, по которой чувствую, что решительно ещё ничего нет, хотя он вчера хотел быть у директора.
12 числа [ноября], 11 часов. — Весь день писал Срезневского и всё-таки не успел дописать. Я думаю, что кончу завтрак к 12 час. и в таком случае отнесу до обеда, если нет — после обеда, в 4 понесу, что и скорее. — Вас. Петр. был поутру на несколько минут, говорит: «Было испытание ныне утром, но так холодно, невнимательно, и слушает, и сам твердит к репетиции, и проч. и проч., послушает 3 минуты — «вас зовут» — и бежит, а меня оставляет; не знаю, будет ли мне, говорит он, какой толк из этого; в субботу или понедельник узнать можно». — «Дай бог, говорю я теперь, чтобы был успех».
Отнёс Ал. Фёд. «Débats» и к счастью не застал его дома. Читал в промежутках Гизо и почти дочитал «О средствах управ[168]ления и оппозиции». — Великий человек, великий ум и практический, совершенно практический, ничем не ослепляющийся, хоть и увлекающийся тем, что не может ослепить: любовью к истине, к праву и проч. Он сам решительно убеждён, и я во всем согласен с ним и в том, что власть есть нечто высшее, а не à gages serviteur[182], как говорят те, против которых говорит он, и многое другое, что раньше считал вовсе несправедливым; другой человек, пожалуй, даже стал бы подозревать его в макиавеллизме,— так он знает всего человека и велит удовлетворять всему человеку, а не по частям, и так хорошо умеет знать, что должно делать с ним, чтоб сделать из него то и то; но какой это макиавеллизм? это всё вздор, он великий человек. Только у меня от прения с Никитенкою образовалось мнение (нет, раньше, постепенно), что всякий великий человек велик во всём и если велик по уму, велик и по душе,— а он с невыгодной слишком стороны отзывается о Наполеоне в нравственном отношении, и в этом, я боюсь, как бы он тоже не перетянул меня к себе и я снова не стал верить, что есть великие негодяи, которые делают что-нибудь в истории и заслуживают имя действователей на человечество; нет, кажется, этого не бывает.
13 [ноября]. — Утром встал в 6 час., в 11 дописал Срезневского и прочитал корректуру и уж начал было собираться и вместе хотел отнести Залеману его листки, как вдруг вижу, что они идут ко мне с Лободовским; очень хорошо, рад видеть В. П. и не идти к Залеману. Посидели около получаса или побольше. В. П. хотел курить, Ив. Гр. сказал, что нельзя, доктор не велел; посмотрю, так ли это, верно так. — В. П. и Залеман говорили почти всё об Элькане: он хорошо знаком Залеману и немного ему родственник и он просил его за В. П.: в Управе благочиния есть место переводчика, так чтоб он доставил; тот согласился и сказал, что должен раньше испытать его. В. П., который раньше чрезвычайно много наслышался о нём от Залеманов обоих, говорит, что шёл с робостью, потому что думал найти чёрт знает какого высокого человека — вышел простой, умный, весьма хитрый человек, с виду простяк; он дал ему перевести несколько строчек с немецкого и французского. В. П. завтра отнесёт ему их. Они все толковали об Элькане и, разумеется, было много сказано, что не рекомендует его, напр., для Терсинского, который, конечно, слышал и слушал об отношениях к нему В. П. Из разговора открылось Терсинскому, что он весьма нуждается. Всё это было мне весьма неприятно, я даже перебивал разговор,— снова начнут. Я пошёл к Срезневскому, В. П. к Залеману.
У Срезневского мыли полы, поэтому все сидели в кабинете жены, на которую я взглянул мельком, когда входил; после, когда говорил с ним (во второй раз довольно неловко свёл глаза с него, когда он смотрел мне в глаза), мне показалась весьма мила, и когда сказала в ответ на слова, которые сказал он мне, несколько слов, [169] мне было весьма приятно, что она вмешалась в разговор, хотя и не со мною говорила: вот этакий чудак! Это в том роде, как после свадьбы было относительно Над. Ег. — молодая, красавица, и мне чрезвычайно приятно было бы быть с ней вместе и не подвергаться насмешкам. Он говорил о том, где я беру чернила, перья, которые ему понравились (я носил с собой чернила, чтобы вписать Мухара, которого не разобрал, как кажется, для того я вывел слово отделение, которое написано не на своём месте, пропустил было несколько строк — такой чудак). Я пробыл 3 минуты, не садился, ушёл, пошёл в университет. Там ему письмо, я взял отнести, думал, что, конечно, нельзя будет уже снова с ним увидеться, почему я, конечно, отдам письмо служанке, которая отворит дверь, но всё-таки может быть увижусь, и он заговорит со мною. Мною руководила надежда навести его на разговор, который кончился бы так, что я попросил бы доставить место Вас. Петр. в журнале, а после весьма приятно было бы услужить и самому себе. Отнёс, отдал служанке и пошёл, не входя в дверь. Когда шёл по Вознесенскому против церкви (я пошёл домой через Мещанскую), вдруг слышу сзади женский голос; не служанка ли это догоняет меня воротиться (я должен сказать, что я для этого сходил с лестницы медленно и даже на 4–5 секунд остановился на нижней площадке)? — чухонка просила милостыни. — Теперь, кажется, дело с Срезневским кончено, если не навсегда, то, вероятно, очень надолго, до выхода почти из университета; я сам никогда не начну с ним говорить, разве что-нибудь для объяснения себе или ему на лекции. — Папенькино письмо написано шутливым тоном — это мне было приятно. Когда шёл через мост Чернышев, догоняет В. П. — «Откуда?» — Я сказал, что был в университете. Он стал говорить о том, что Залеман чрезвычайно выгодно говорит обо мне; говорит, что даже притворщик: «Говорит, что не знает, а сам всё знает». И говорил ему о моём «об эгоизме Гёте»,— говорит: «удивил нас всех,— и такой скромный, удивительно: когда Никитенко спросил, будет ли дочитывать, сказал, что не стоит» (вот уж это-то не говорил). Мне было весьма приятно, что Залеман так обо мне думает; кажется, это в самом деле потому, что я самолюбив, и крупно и мелко. Пришёл к нам и перевели вместе несколько строк, которые он хотел перевести для Элькана, из Code Civil чей-то, 106–110 или той статьи о приговорах и из Real. Encycl. Брокгауза, с начала Rechtwissenschaft; я педантически выказывал своё знание. После обеда несколько спал, несколько времени говорил с Любинькою, потому что совестно было не говорить, наконец, списывал Срезневскому листочки его лекций, которые оставил Залеман мне, и из 5 списал почти 3, до конца выписки из Шафарика, завтра думаю отнести. Дочитал IV том и начал «О заговорах» Гизо: так хорошо начинается, что приходит охота читать Ив. Гр., хоть и не хотел читать. Любиньку несколько жаль головою,— но чисто головою, и то мало,— что вот сколько времени томится бедная, и ещё, по крайней мере, 6 недель это будет. — 11 ч. 50 м. [170]
14 [ноября], 2 часа. — Всё утро хотелось идти к Славянскому, к которому задумал идти ещё вчера, но не пошёл, потому что Ив. Гр. Не было дома, так и самому сидеть так, и Любиньку оставить одну несколько не хотелось, а думал идти ныне и пойду. Утром встал в 6 час., к 9 дописал Срезневского листки (всего 5, теперь остались 8 из тех, которые есть у Залемана), после лежал в зале, дочитал «О заговорах» Гизо и не знаю, перечитывать ли в другой раз — может быть. После читал Мишле о Гегеле, и на несколько времени уснул, сейчас пообедал.
До 5 час. Просидел с Любинькою, гадали и играли в карты. Марья уходила в больницу, я дожидался её. Я спросил у Любиньки между прочим, так, хотелось ли маменьке, чтобы я приехал нынешний год? Она сказала: «Не слишком, но они всё беспокоились, что тебе беспокойно жить». — «Напротив,— сказал я,— мне было гораздо спокойнее, чем дома»,— несколько в намерении, чтобы разговор пошёл так, как он и пошёл. — «Стало быть и теперь тебе беспокойно с нами?» — «Не знаю, как тебе сказать — отчасти, конечно».
Когда Марья пришла,— к Залеману, его не было дома, отнёс листки; после к Славинскому,— они играли в карты; мы ушли и стали говорить. Отец принёс газеты, субботы и нынешние, и там я прочитал окончательно о том, что Роберт Блюм, член Франкфуртского Собрания, расстрелян в Вене[183], и о том, как единогласно во Франкфурте принято требование наказания всех, кто участвовал в этом поступке. Это меня взволновало, и теперь я об этом думаю: как Европа так ещё близка к тем временам, когда деспотизм осмеливался даже нарушать формы явно! Расстрел члена Собрания, без его ведома! Это ужасно, это возмутительно, моё сердце негодует, и дай бог тем, которые подали этот ужасный пример беззакония, поплатиться за это таким образом, который показал бы всему миру тщету и безумство злодейства; да падёт на их голову кровь его и прольётся их кровь за его кровь! И да падёт дело их, потому что не может быть право дело таких людей! На виселицу Виндишгреца и всех! Господи, помилуй раба твоего, да воцарится он в жизни твоей! — Когда шёл от Славинского, молился несколько минут за Блюма, а давно не молился я по покойникам. Франкфуртское Собрание поступило хорошо, что выказало единодушие: я думаю, что из этого выйдет серьёзное столкновение и или решительно падёт центральная власть (чего не дай бог), или решительно поражена будет ольмюцкая партия,— и да будет поражена она!
Славинский всё толковал о Фанни Эслер — он был несколько раз в театре. Он хочет купить Гегеля. Что будет в Пруссии — неизвестно; верно Собрание победит, и дай бог.
15 [ноября]. — От Ворониных, у которых не получил, хоть думал получить, денег, пошёл, как думал, к Вольфу, где просидел до 4 час. с 11. Прочитал «Современник», XI, только не всё, а статью Майкова[184] — есть вещи хорошие и живые, как будто нося[171]щие что-то вроде мысли и волнующие мысль, но целое бог знает что и какая-то нелепица! Читал журналы почти все. Итак, Берлинское Собрание окончательно-таки поддерживает! Молодцы! Молодцы! И Франкфурт хорошо делает, что требует единодушно наказания за Блюма и проч. — После был у Вас. Петр., в 8 час. пошёл, пришёл в 10. Там говорили несколько о «Современнике», играли в карты. Когда пришёл, у нас был Ал. Фёд., который заговорил и о политике, и я-таки сказал о Блюме и что хорошо б, если бы повесили Виндишгреца, которому наши дали орден[185]. Молод, горяч и поэтому не мог удержать язык за зубами и когда говорю, то не могу удержаться от волнения чувства.
Когда шёл к Вас. Петр., был пожар, и когда я переходил переулок, который между Пяти углов и Гороховой, извозчик задел меня серединою оглобли, потому что я засмотрелся (огонь был в углу между нами и Семёновским плацом); я нисколько не смутился, решительно как бы спокойно, решительно спокойно, только без всякой обдуманности, так естественно, как естественно и без всякого расчёта двигаешь одну ногу за другой, когда идёшь не смотря ни на что, а так, само собою как-то, лёг на сани грудью, т. е. боком, между ног седоков (после увидел, что это были купцы, а то не обратил внимания) и, доставши голову извозчика (после увидел, что это был мальчик лет 18, может быть менее), взял его, сдвинувши шапку, за висок, весьма сильно стал не теребить волоса, а как захватил широко, всё сжимал, так что довольно много вырвалось и проехал в таком положении шагом сажен 15. Я встал, когда подумал, что довольно, и пошёл назад решительно спокойно, не сказав во всё время ни слова решительно. В этом открывается для меня ясно новая черта моего характера, что я теряю всякую обдуманность, т. е. боязнь или расчёт в такие минуты и делаю решительно безрассудно, решительно спокойно и холодно, ничего не видя, не думая, т. е. теряя голову или прибегая к её помощи. — Теперь вздумал, что подобное расположение было и во время Касторского экзамена — сердце ни разу ни ударилось. У Вас. Петр. ничего особенного нет. Завтра хочу быть у Корелкина и Михайлова братьев.
16 [ноября]. — Когда напился чаю, в 10 час., пошёл к Корелкину, чтоб оттуда пойти в Горный Корпус. Был снег. У Корелкина было скучно, потому что толковали о Матвееве и Академии Художеств, о Вологде и древних рукописях. Пошли было с Корелкиным в Горный, но, дошедши до 13-й линии, узнали, что он в 25-й, и поэтому я воротился, когда Корелкин хотел идти дальше, и так как шли мимо Соколова, зашли к нему. Корелкин отделывал его, мне было его жаль и поэтому я, заступившись за него, отделывал Корелкина.
В 2 часа был уже у Вольфа, где просидел 1½ часа и ничего не брал. Завтра снова буду, потому что весьма любопытно, во-первых, рассказ Фребеля, который воротился во Франкфурт, потом берлинские дела — суд признал министров виновными — и как го[172]рода примут декрет о неплатеже податей. — Тьер за Бонапарте; это нехорошо, по моему мнению, и, как говорят все лучшие газеты,— с противореволюционными целями, из него хотят сделать[186] émissaire; перебить парижан картечью и низвергнуть прежнюю династию, а самому править — это самохвальство.
Вечером был Ал. Фёд. и перед ним доктор, который сидел с час и который толковал Любиньке о том, что эта квартира очень дорога, вся цена ей 8 р. сер. Это было мне весьма приятно, и когда пришёл после Ив. Гр., очевидно было из их разговора, что тотчас, как Любиньке можно будет переходить, перейдут; это хорошо. Ал. Фёд. сидел и всё вёл разговор о политике, что мне было приятно, и я с удовольствием толковал ему различные вещи часа с два, кажется. После списывал конституцию и списал 1-ую страницу и 1 столбец (до половины 10 §) 2-й страницы. Читал «Библиотеку» за 1835 г., принесённую Ив. Гр. В критике более остроты, чем в нынешней её и менее узкости, хотя направление пошлое; так то сначала человек бывает нечто менее глупое, чем является впоследствии. — 11 часов.
17 [ноября]. — У Ворониных получил за 12 уроков 17 р. 15 к. 14 р. сер. отнёс после обеда Вас. Петр., 3 р. оставил у себя, чтоб заплатить было чем за головки Фрицу, который кстати взял их вчера: у меня обувь уже оплошала. Оттуда пошёл к Вольфу, где сидел без особенного удовольствия и почти ничего нового не узнал, кроме того, что есть у них «Revue d. d. Mondes». Завтра, если не будет лекций, снова там буду, если не будет лекций, то весьма долго буду. В 2 часа (думал, что уже было более, поэтому и ушёл) воротился домой, пописал конституцию; как пообедал, в 4 ч. к Вас. Петр., чтоб застать его одного,— и в самом деле Над. Ег. спала. Отдал, он ничего не сказал. У Элькана, говорит, верно не удастся; в театре, говорит, тоже, хоть справлялся ещё,— если б что-нибудь было, то хозяин уже сказал бы. Ив. Вас. не был у него с тех пор, как я его отделал. Я посидел не более 20 минут и ушёл; в 5½ был уже дома и почти всё время писал конституцию, дописал. Читал только «Библиотеку»; в «Отеч. зап.» статья о Кантемире[187] показалась весьма посредственной и без мыслей, впрочем, читал её слишком бегло, почти не читал вовсе. Утром сжёг большую часть конвертов, но некоторые остались, потому что спрятались между бумаг.
18 [ноября]. — Утром думал на-двое — будут ли, нет ли лекции? Если нет — посижу утро у Ворониных, если есть — в библиотеке. Всё-таки я зашёл к Вольфу на ¾ часа более приятные известия о новом министерстве в Пруссии. В библиотеке читать начал «Revue d. deux Mondes», 1844,— политическую историю,— весьма мало занимательного, только в начале 44 loi sur la dotation[188], как мне кажется, ясно выражено, что представлен Гизо по при[173]нуждению от короля и, как кажется, он сам не мог удержаться, чтобы не высказать этого. И было бы хорошо, если бы я убедился, наконец, что если что было не так, то это не так было не от него, а от короля, а Тьер, говорят тут, молчал через это целых полтора года. Итак, они вот как молчат иногда — этого я не знал: не говорят, когда не надеются получить успеха. Демократы (Гора) и социалисты, газеты говорят, примирились. Луи Блану тоже предлагают кандидатство[189], он принимает и письмо ясно носит на себе его всегдашнюю прелесть — обворожительно. — Великий человек, великий чувством братства к своей партии. — У Куторги говорил с Антоновичем о политических делах, это мне приятно. Вечером писал сначала две польские песни Срезневскому, а после писал table des matières[190] «Истории французской революции».
19 [ноября]. — Вчера за ужином взял читать «О смертной казни в политических делах», никак не мог удержаться не прочитать несколько строк (1½ страницы предисловия) Ив. Гр-чу. Он говорит: «Верно этот Гизо был филантроп»; это меня взбесило несколько, однако сначала только голову, а когда уже кончил спор (который был 2–3 минуты) — уж и сердце. Этакий народ: в голову ничего нельзя вбить нового и может держаться только теми пошлостями, которые удалось услышать в первой молодости (относительно к нему до выхода из Академии, потому что после уж «я самостоятельный человек и сам должен учить, а не учиться»), и все, кто говорит не общепринятую пошлость, фантазёры. И всего забавнее его притязание на знание человека и хода дел и того, как должно обращаться с человеком: он лучше Гизо знает, что возможно и что невозможно, что действительно полезно, что нет; это преуморительно!
Противополагать себя этим людям! Если говорю что-нибудь против общепринятых авторитетов, так ведь во всяком случае не приписываю же себе заслуги, что говорю по собственному опыту, что своим умом дошёл, а просто говорю: «Так думал раньше; теперь явились вот какие идеи и вот какое положение их в этом деле, и тот, кто не соглашается на это положение, не знает или не может понять, потому что одарён такою головою, что что раз взошло к нему в голову, то уже неспособно ни к какому развитию и видоизменению», и смешны для меня эти люди, которые так высоко ставят себя и своё знание дел,— а знание этого света всё состоит в том, что они видят, что вот люди, которых глупость часто сами они видят, делают по рутине вот что и думают, что через это они достигают того-то,— они после этого и заключают так; a делается для достижения b, следовательно, b достигается a, потому что как идёт, так и должно идти, и всё, что предполагают люди по рутине и по поверхностному знанию результатов в отдельном случае, прилагается к вещи вообще. [174]
Однако, я не стал много спорить, да и он ушёл курить трубку, и после тотчас я стал жалеть, что вздумал читать ему: я постоянно стараюсь удерживаться от всяких вообще разговоров с ним о чём-нибудь, в чём я убеждён и что относится к кругу того, на что он не согласен или даже на что и согласен,— не стоит, потому что с презрением слушает, как от молокососа, и только внушаешь ему о себе странные понятия, чего я вовсе не любитель.
Из университета может быть пойду к Вас. Петр., может быть, и скорее нет,— а скорее пойду.
Свои листочки, на которых записываю лекции, с начала года носил в Helmoldi выписках, а когда кончил Срезневского и Helmoldi почти весь разорвался по сгибу — в своей риторической задаче о речи pro Milone.
Это всё писал у Фрейтага; решился ничего не говорить с ним, ровно ничего. Когда, как ныне, забуду дома Светония, весьма неприятно, потому что может быть, что Фрейтаг заметит и войдёт в объяснения, которые я ненавижу, потому что мне всё кажется, что честь от этого страдает. Против Терсинских снова у меня какое-то тайное желание схватки или в этом роде; всегда, когда нужно зажигать мне особо себе свечу, жду, что скажут что-нибудь, хоть знаю, что не скажут, и отчасти мне это было бы приятно: я промолчал бы, а нето купил бы себе особо свеч.
Да, должно сказать, что когда я в первый раз в этом месяце (около 9-го, что ли) читал у Вас. Петр. «Отеч. записки» № 11, там прочитал я о термометре с часовым прибором, который проводит под карандашом, который двигается сообразно изменениям термометра, бумажку, которая там; сделаны часы недельные. Это самое думал сделать я, только вместо Брегетова термометра, как там, кружащегося, я думал употребить просто длинный металлический (цинковый) прут, один конец которого прикреплён, а другой растягивается и сжимается, и к которому приделан карандаш. Это вздумал я довольно давно и постоянно придумывал усовершенствования. Основная мысль (прибор часовой) родилась, я думаю, месяца 4 назад, как следствие случайной мысли о приделке карандаша к ртутному термометру, что в первый раз пришло в голову ещё, когда раз дожидался Троицкого для бабеньки (лет шесть назад), в чём теперь у меня отнято обоснование.
У Устрялова. — Устрялов сказал, что у Гизо везде двоится в глазах, везде двойственность, две причины, два следствия и проч. — Не знаю, где эта двойственность, постараюсь заметить — и что, наконец, это становится приторно и этому подражал Полевой в своей истории.
У Куторги. — Когда переставляли скамьи, сходил в шинельную, чтоб сходить на двор, воротился — свертка Лыткиных лекций Срезневского, которые принёс отдать ему,— их нет. Где? Сердце дрогнуло; взглянул мельком в IV аудитории — нет; вниз побежал — нет; в XI аудиторию, где сидел у Устрялова — нет. Сердце дрогнуло: ну, что теперь? Должно писать снова для Лыт[175]кина, да кроме того, репутация растеряхи. Наконец, воротился в IV, взглянул, не надеясь найти, в скамьи — он там, где я хотел сесть. Чрезвычайно приятно, что нашёл — тотчас же отдал Лыткину с многими благодарностями.
20 [ноября]. — Утром пришёл Фриц, принёс сапоги, я ему отдал 3 р. сер.; он хотел после зайти, чтобы сделать калоши, которые сам увидел он, что худы. Принёс записку от Ал. Фёд., что у него есть «Отеч. записки» и «Débats», чтоб я пришёл, поэтому я пошёл, просидел почти до 12. Сидеть у Вольфа долго было нельзя, поэтому я зашёл на минутку, почитал — ничего нового, о новом прусском министерстве ещё ничего. Оттуда в университет за письмом — повестка на 50 р. сер. Я отложил до понедельника. Ивану Гр. или [на] платье? Конечно, скорее первое, но ныне уж было поздно. Когда пришёл, читал «Отеч. записки» № 10 и прочитал Светёлкина[191]. Всё остальное — не слишком (я читал последнюю половину книги, а первую ещё не читал, и о последней только говорю). В «Débats» 11–13 ноября тоже ничего нового нет.
21 [ноября]. — (Это писано 22-го в вечеру.) С 20-го на 21-е читал «Отеч. записки» до 3 часов. В воскресенье читал «Отеч. записки» все и всё прочитал. Был Ал. Фёд. вечером, сидел недолго. В эти дни Терсинские сказали, что у них нет денег, и что было у меня, я отдал всё почти, т. е. целковый в субботу и ныне поутру 50 к. сер. В воскресенье всё утро просидел в кондитерской, читал между прочим «Revue d. d. Mondes» 1 октября, где о датском вопросе,— нового почти ничего не узнал. Ал. Фёд. спрашивал, есть ли у меня деньги, хотел занять.
22 [ноября], 10 час. вечера. — Расположился уйти раньше, чтобы раньше прийти в университет, взять там повестку, а после к Ворониным, чтоб не делать два пути вместо одного, и сделал три вместо двух, потому что не было подписано и должен был ходить во вторую лекцию, чего не хотел, во-первых, потому, что лень, во-вторых, потому, что хотелось лучше читать «Revue d. d. Mondes» 1844. Думал, что там все мне присланы деньги — и для этого в особом письме, на одежду, вышло нет. Решился сшить брюки без всякой борьбы и сомнения, во-первых, потому, что эти худятся, во-вторых, чтоб, наконец, хоть раз могли бы Терсинские видеть, куда я употребляю деньги. 9 или 10 р. сер., конечно, Вас. Петровичу из 20, которые присланы мне. У Устрялова почти ничего не записано, потому что почти всё знаю и почти всё есть в книге.
У Срезневского был попечитель, и Срезневский, говоря о наших, без имён, но очевидно наших и древних, хоть в новых рукописях, проповедях, сказал: «Вот, напр., „Слово христолюбца“, которое списал для меня г. Чернышевский, там то-то и то-то». После лекции попечитель сказал с ним несколько слов, вероятно спросил: «Так Чернышевский делал кое-что для вас?» Срезневский отвечал: «Весьма много», а может быть и просто «много» — по крайней мере, я расслышал хорошо одно последнее это слово, подо[176]шедши в эту самую минуту к первой скамье на левой стороне (я сажусь всегда направо на вторую, чтобы попечитель не был у меня в глазах и я у него, потому что кресла его слева от кафедры, конечно, ближе к входу). Однако я думал, что я продолжаю быть у него на дурном счету и что он скорее, чем к другому, обратится ко мне с замечанием о пуговицах, волосах и т. п. (В промежутке этого ужинал.) — Попечитель сказал мне, подвинувшись ко мне на шаг: «Я должен передать вам, г. Чернышевский, что г. Срезневский весьма доволен вами». — Я не слишком заметно и, кажется, с заметною неохотою поклонился несколько и сказал, что весьма благодарен,— чего мне не хотелось говорить. — Итак, теперь я у него на хорошем замечании, хотя, конечно, гораздо после Корелкина и Лыткина. Вот ещё доказательство того, что вообще мы ошибаемся, если думаем, что нами так же занимаются другие, как мы другими: я думал, что попечитель помнит и хранит на меня неудовольствие, имеет ко мне антипатию, как я к нему,— разумеется, нет. И теперь, кажется, у меня будут гораздо реже приходить мысли о том, как я ему дам пощёчину и проч., которые весьма часто бродили в моей голове; всё это вздор — благоволение и неблаговоление других к нам; должно предполагать всегда в других индиферентизм, который всегда готов на то и [на] другое.
Мне было неприятно, особенно в ту самую минуту, что попечитель это говорит мне: во-первых, ставит меня в ложное и неприятное положение к себе, во-вторых, снова перед студентами резкое напоминание о моих отношениях к Срезневскому.
Когда выходил, получил письмо от своих, ещё и от Алексея Тимофеевича. С час посидел у Вольфа; нового ничего. Дорогою шёл с Славянским, который рассыпал комплименты, как преемнику Дон-Жуана — довольно, по моему мнению, мило и умно. Едва ли это слово попечителя не произведёт мало-по-малу в моих мыслях и расположении к нему перемены и не заставит смотреть как на бестолкового добряка решительно; это я и раньше думал, но раньше выставлялся элемент грубости, теперь, может быть, выставится элемент доброты. Посмотрим, какие будут следствия; хорошо, если я [не] окажусь подлецом.
Читал Гизо о смертной казни, прочитал до 80 страницы,— около 50 страниц, конечно, спал тоже, потому что как лягу — конечно, усну, и дочитал «Débats» [за] 10–13, потому что завтра отнесу вместе с 3-й частью Беккера, которую просил Ал. Фёд. и которую завтра принесёт Залеман.
23 [ноября], вторник. — Идя в университет, зашёл к Шмиту у Каменного моста, его не было дома (в 9 ч. 20 м.). Я в библиотеку, где пробежал Chronique и после статью о Гётевской поэзии, о de Sallier[192]. У Никитенки должен был читать снова о Гёте, чего не думал, прочитал всего две страницы, потому что всё толковал с ним,— другие никто не вмешивались; он сказал, что [177] для объяснения убеждений Гёте хорошо бы разобрать вторую часть «Фауста», чего ещё никто не мог, и поставить в параллель с ним Байрона. К концу лекции пришёл попечитель, как будто б нарочно, чтобы снова во второй раз застать меня в деятельности. Это мне было ровно ничего, только, конечно, неприятно, и хорошо, что у [него] завязался разговор с Никитенкой о Жуковского «Одиссее». Я при нём почти ничего не читал. Куторги не было, я пошёл вниз, и когда надевал шинель, вдруг вижу подле себя Ханыкова, который сидел у Никитенки. — «Вы, кажется, читали у Никитенки?» — «Я». — «Так вас сильно интересует разгадка характера Гёте?» — сказал он мне. — «Да, конечно, сильно». — «Ну, так это сделано уже в науке». Я думал, что он говорит что про Гегелеву школу, и сказал несколько неловких слов, невпопад. — «Нет, у Фурье, который нашёл гамму страстей, 12 первоначальных и их сложение, которое составляет основу всякого характера». — Мне должно было идти по Невскому, чтобы взять у Залемана Беккера 3-ю часть, и он, толкуя мне учение Фурье, прошёл до Фонтанки, после мы воротились, и он пошёл по Конюшенной. Прощаясь,— и раньше,— он звал меня к себе в субботу вечером в дом Мельцера в Кирочную — «Если хотите, я дам вам Фурье». Говорил с жаром и убеждением беспрерывно всю дорогу, говорил иногда весьма умные мысли для объяснения его, напр., как он пришёл к этому «не через отвлечённости, а через то, что обратил внимание на земледелие, увидел, что помочь ему лучше всего через ассоциацию, но как попробовал осуществить её, был поражён тем, что 2–3 семейства не могли никак ужиться вместе, и начал исследовать, почему это», и проч. Мне показалось странно, что он так скоро начинает говорить и объясняет с такою ревностью; эта ревность как будто бы немного бестолкова. — Вот что значат дурные привычки: они заставляют подозревать в глупости за то, что доказывает только ревностное, горячее убеждение в истине и веру в то, что она должна распространяться, что всякий, признающий её, должен быть апостолом её. — Я у него буду.
У Залемана взял; после домой; в 4 часа к портному,— между прочим, потому не откладываю до завтра, чтоб поспело к субботе, к Ханыкову. Оттуда к Вас. Петр.; посидевши при ней с ¾ часа (у них сначала была хохлушка довольно забавная и бойкая, прачка, которая приносила бельё, после играли в карты), я попросил проводить себя, чтоб отдать. Он пошёл, и когда мы прошли переулок, я хотел проститься. — «Нет, я вас провожу ещё, мы долго не виделись»,— сказал он тоном от сердца и проводил до конца линии. После мы снова дошли до угла, раз с полдороги повернувши снова назад, потому что вперёд нас вышла из ворот женщина и пошла впереди. — «Жизнь, говорит, для меня весьма тяжела, весьма тяжело это положение, сам не умею сказать — отчего, Надя мне почти в тягость и сам, признаюсь, ей в тягость» (мне кажется оттого, что, во-первых, положение его тягостно, во-вторых, потому что она неразвита умственно, это, конечно, тягостно [178] не по-другому, а нравственно); «не знаю, как теперь разделаться с нею; продал кольцо своё и её подвески и теперь не знаю, как выпутаться,— сказал, что отдал поправить. Хорошо, что она мало на это обращает внимания».
Вот как он нуждается и она, а ничего не говорит. Ему хочется видеться со мною, а я не исполняю того, что сказал ему, что перейду от Терсинских,— это всё моя деликатность или нерешительность, которая заставляет дожидаться конца Любинькиной болезни. Слова его произвели довольно сильное впечатление на мою голову, но я слушал сердцем спокойно.
Воротился домой в половине 7-го, после чаю в 8½ лёг читать и уснул до ужина, 10½, потому что был утомлён ходьбой. — Никитенко сказал, больше как комплимент, что у меня логический, строгий порядок и простота; главное, что это. Это мне приятно, хотя я слова эти принимаю решительно как комплимент и нисколько они меня не радуют.
Что-то будет из этого начала знакомства с Ханыковым? Рассохнется оно или превратится в обращение меня в фурьериста — что-то бог даст? Кажется, моя трусость и нерешительность и несмение оставить прежние понятия, которые привились ко мне, заставят меня остаться в таком же положении в этом отношении, как и теперь, что основание: «страсти обыкновенно законны и привести только в гармонию» — истина, а остальное большею частью мечты: особенно подозрительно, что их 12 — число слишком подозрительно, как бы не из природы найденное, а натянуто для 12 звуков в музыкальной гамме, а если так, то, конечно, человек, делающий такие натяжки,— человек фразы.
24 [ноября]. — У Ворониных не было урока,— это меня, однако, не взбесило, а так, ровно ничего,— мать именинница. Время в то провёл кое-как в университете; несколько ходил по коридору, где шкапы, и сидел большую часть в сборной. Куторги снова не было. Никитенко, показалось мне, почти всё смотрел на меня. Как пообедал, в 4 часа к Вольфу, там слишком много было и не мог дождаться [газеты], поэтому через полчаса ушёл и зашёл, в намерении только посмотреть, потому что думал, что там ещё более народу, к Излеру,— напротив, почти никого в той комнате, где читают, и гораздо тише, только сначала двое мальчишек — один студент, другой в фуражке — мешали своим разговором. Там вместо «Gaz. de France»[193] — «Presse»[194], что, конечно, лучше. Я просидел там с 5 до 8¼, прочитал весь «Débats» 26 ноября, где только всё отчет этот в interpellations[195], и два номера, 26-го и 27-го, «Presse» и проч. Новости: в Бранденбурге нет beschlussfähige Zahl[196][197] — это хорошо. Кавеньяк, сколько мне кажется, педант по своему образу действий, которого педантство стоило крови, и вместе с тем коварный честолюбец, который через это хотел и успел возвы[179]ситься. Мне кажется, что нападающие решительно правы. — К Олимпу Як. оттуда, он спал; к себе — уснул также. Кофе у Излера лучше, чем у Вольфа.
25 [ноября]. — Утром отнёс Ал. Фёд. «Отеч. записки», оттуда в библиотеку, где читал «Revue d. d. Mondes». Большая часть их возгласов против социалистов показалась глупа, особенно, напр., Limayras о «Парижских тайнах»[198]. Когда воротился домой, стал читать [за] 14-19 «Débats», которые взял у Ал. Фёд., хоть его не было дома. В 5½ пришёл Вас. Петр. — ничего нет. Он сказал: «Пойдёмте к Залеману». В 6¼ пошли, посидели до 7 часов в пассаже, почти ничего не говорили там, а говорили дорогою туда. Он говорил, что ему досадно, что Ив. Гр. смотрит на меня, как на мальчика, и что должно быть он меня не любит, потому что сознаёт моё превосходство перед собою. Последнему-то я не верю, а первого не знаю. У Залемана сидели, потому что мать праздновала ныне свои именины. Оттуда в 7½ пришли ко мне, Терсинские напились чаю, но Любинька спросила тотчас, пили ли; между тем как я, когда шёл, готовился употребить свои initiatives[199] — так мои враждебные расположения вообще глупы и дурны. Вас. Петр. говорил довольно много дорогою об Ив. Гр. и его нелюбви ко мне. Я ему сказал, что не хочется мне теперь перейти, потому что им нельзя переменить квартиру, потому что Любинька больна и они говорят: «Мы нанимали, чтоб жить вместе, а теперь для нас одних дорого». Так от слабости характера я всегда лгу: я говорил в таком тоне, как бы решил, что перейду от них, а сам решил только, что перейду с этой квартиры, вместе [с ними] или нет — всё равно. Из всего поведения его у меня родилось подтверждение мысли, что он aegre fert[200] , что не с кем ему говорить, и поэтому — довольно, однако, не твёрдо ещё — решился расстаться с Терсинскими. Само собою разумеется, что хозяйственные хлопоты мне неприятны, но равно неприятно и то, что, живя с ними, я лишён всех наслаждений дома, особенно наслаждения едою, без которой нет наслаждения чтением, и наслаждения говорить с Вас. Петр., да и вообще как-то стеснён. После я его проводил до квартиры тестя, и говорил он о том, что в каком-то ложном положении к родным, что они теперь узнали от какого-то, кажется, студента, который бывает у Ник. Сам., что он не бывает в университете, и сообщили это Над. Егоровне. Конечно, есть у меня мысль, что он говорит отчасти об Ив. Гр., и потому, что ему неприятно, что я живу с ними, но, само собою, я эту мысль отвергаю, как недостойную его и себя. В воскресенье буду у него с Залеманом утром, он у меня вечером. Вечером, когда он ушёл, читал объявления в «Débats» и захотелось купить «Almanach républicain», который издает Montagne, и поэтому ныне утром заходил к Исакову, но ещё не получены [180] альманахи здесь. Снова несколько захотелось узнать, что делается в Пруссии. — Это всё писано в пятницу у Фрейтага.
26 [ноября]. — Не знаю, может быть буду завтра у Иринарха. Между прочим, кроме того, что приятно познакомиться с ним, пришла мысль, что может быть полезен для Вас. Петр., только не знаю,— кажется, через меня пользы никому нельзя дождаться. А может быть и не буду, как случится. Когда ложусь и встаю, несколько думаю о моём свидании с Ханыковым.
Получил повестку на 50 руб. сер., думаю, что несколько и мне, и, конечно, Вас. Петровичу назначил; дал швейцару 30 к. сер. К Устрялову пришёл Вас. Петр., посидел и у Куторги. Когда мы сошли вниз, я пошёл в шинельную, он остался в сенях. Выходя оттуда, я увидел Ханыкова и подал ему руку и должен был идти с ним, а Вас. Петр. не пошёл с нами, а сзади. Ханыков повторил, чтобы я пришёл к нему в субботу, и сказал, что он хочет просить меня прочитать у Никитенки о страстях из Фурье, статью, которую написал он; я сказал, что очень хорошо. Он пошёл на Невский, я в Гороховую и на Адмиралтейском бульваре мы разошлись. Я догнал на углу Гороховой Вас. Петр., сказал на его вопрос, что это за человек со мною шёл, зашёл к портному, а Вас. Петр. в это время в лавку за сахарным песком. Брюки не готовы, поэтому я решил, что не буду у Иринарха Ивановича, у которого думал быть на его именины, чтоб возобновить знакомство. Пошли после снова вместе до Семёновского моста, после повернули по Фонтанке, ведя его; он проводил меня — видно, что ему хотелось подольше говорить со мною; после пошли через пустое место вроде прохода, которое вывело к углу Казарменной площади и Загородного проспекта, здесь расстались.
Он сказал, когда мы шли к Семёновскому мосту, перейдя Садовую: «Ну что, если у Нади родится дитя, что с ним делать? задушить?» — Это на меня произвело впечатление только на голову, показавши всю безнадёжность, в которой он считает себя, и в самом деле я думал уже о том, какое новое обременение будет, если в самом деле родится, и несколько в самом деле и в настоящем обеспокоился, потому что я думал, что есть уже признаки беременности. — «А разве родится?» — «Да почему же нет?» — Нет, я думал, он сказал это так, в раздумьи об этом, как и я, а не потому, чтобы уже было заметно что-нибудь. Я задал себе вопрос, когда шёл один: «Если бы в самом деле он сделал то, что сказал, как и я сам говорю такие вещи всегда, то стал ли бы я гнушаться им, или бы решительно извинил его и только стал бы видеть в нём человека, ещё более угнетённого судьбою, чем как до сих пор даже я предполагал?» Я думаю, что конечно последнее, а первое глупо. — От Ворониных когда шёл, не устал против обыкновения; пришедши домой, всё-таки, когда лёг читать, уснул. — Это писано в субботу в 5¼ после обеда, перед тем как идти к Ханыкову. Продолжаю нынешний день.
27 [ноября] 5½ веч. — Утром хотелось получить деньги, не хо[181]дя лишний раз из университета; и пока ещё не должно ждать. Поэтому не был у Фрейтага, который, как нарочно, как после узнал, ныне переспрашивал всех по списку, кто где учился, как у него есть эта манера. Письмо не распечатывал до половины 3-й лекции. На 3-й лекции читал начало статьи о молодости Benj. Constant. Его письма меня очаровали, как автобиография Гёте — это решительно Вас. Петр. во многих отношениях, между прочим по своей страсти к путешествиям. Замечания его о характере большею частью показались пошлы, т. е. писаны в духе мещанской морали. — Деньги все Любиньке. Когда пришёл, отдал письмо, она стала плакать, что присылают столько денег. Меня это тронуло, однако, весьма мало, потому что эта любовь её весьма бесплодная, ограничивающаяся тем, что отвергает возможность говорить; «Я не слишком люблю их», но более тронула маленькая записочка папеньки, приложенная к этому письму для меня, чтобы я сошёл с квартиры от них решительно.
Заходил из университета к Вольфу — ничего нового. В понедельник буду у Излера, 1 числа вечером у Вольфа. Читал «Отеч. записки». — Бездействие и нерешительность Франкфуртского Собрания мне не нравятся[201],— кажется, оно должно было бы понять, что, произойдя из воли народа, против воли правительств, оно и должно, если не хочет осудить себя на смерть, стоять с народами против правительств, да и совесть должна принудить бы его к этому; если незаконно делает народ теперь, незаконны и те его акты, которые дали бытие этому Собранию. — Что оно? ни да, ни нет, в прусском и особенно австрийском деле. По-моему, должно послать комиссаров с полномочиями требовать, чтобы без их согласия ничего не делалось; одним словом, действовать в том роде, как требует левая сторона, а то эта мелочная осторожность, желание не компрометировать себя, ладить со всеми — э, так нельзя жить. Прусское правительство подлецы, австрийское — подлецы, но этого названия для них мало, я не нахожу слов, чтобы выразить то отвращение, которое я питаю к убийцам Блюма. — В последние 2–3 недели, а может быть и более, я жалею, что нет человека, который бы умел править всем этим великолепным движением умов, что нет Мирабо ни в Германии, ни во Франции. Росси мне жаль, хоть я ничего не знаю о нём и далек от того, чтоб осудить его убийц[202], между тем как Латура решительно было не жаль, как и Лихновского, потому что Росси человек известный, человек умный, учёный, не нуль пошлый, как эти господа.
11½. — У Ханыкова просидел с 8 до 10. Он человек умный, убеждённый, много знающий, и я держал себя к нему в отношении ученика или послушника перед аввою, как держу перед собою, напр., Славинского. Он дал мне «Phalange»[203] четыре номера, какие — запишу после, «Paris révolutionnaire» 1838, который я начал сначала читать — хорошо довольно. Ханыков весьма мил, знакомил меня с новыми общими идеями (не о фурьеризме только говорю я, а вообще) и дельный человек, ужасный пропагандист, но [182] мирным путём убеждения; кажется, я свяжусь с ним; он нисколько не увлекает меня, но теперь я его уважаю, как уважаю человека с убеждением и сердцем горячим. Ложусь.
28 [ноября]. — Утром дочитал «Débats» и начал читать лёжа статью Фурье о космогонии. Первое, что я начал читать в «Phalange» — примеры и приложения идей,— кажутся странны или смешны почти мне, может быть потому, что я невежда в этом и не знаю путей, которыми получены они, напр., что бык порожден Сатурном, осёл — Марсом и проч.; но основа идеи решительно, кажется, справедлива, что каждое тело небесное имеет свои отправления, состоит во взаимодействии с другими телами и проч., что это взаимодействие не ограничивается тяготением, а есть много и других процессов между ними, которые незаметны для наших чувств.
В 3 часа к Вас. Петр. Он говорил о себе с большою безнадёжностью, и заметно, что наконец ему становится невтерпёж. — Не знаю, что мне здесь делать; сердце, однако, холодно. Завтра, может быть, обращусь к Срезневскому, что ни будь. — Когда пришёл, у нас был Ал. Фёд., мы толковали о политике; после пришёл Горизонтов, священник, и Ал. Яковлевич, толковали. Горизонтов показался не так непогрешимо умён, как в первый раз, и не так мил, но всё-таки в довольно высокой степени. После Ал. Фёд. остался (Ив. Гр. не было дома и разговор поддерживал Ал. Фёд. по большей части о семинарии) и стал спрашивать у меня анекдоты из римской истории, которые написаны в скобках косыми буквами у Смарагдова. Я, нисколько не тяготясь, говорил ему, правда и без большого удовольствия своему самолюбию, но без обременения, говорили до 10 часов. После я стал переводить, чтобы прочесть Никитенке во вторник о «Фаусте» и проч., из «Фаланги» и перевёл введение до «I». После ужинал, теперь ложусь. Перевод писал полно, а не с сокращениями.
29 [ноября]. — Положил, что ныне буду у Излера, и был после обеда, как думал. Утром после Ворониных не пошёл в библиотеку, а в XI аудитории сел на самую заднюю скамью посредине, для того, чтоб, если войдет кто из знакомых, успеть спрятать книгу, и начал переводить из «Phalange» о характерах. Сходя по лестнице, сказал несколько слов мне Никитенко, что мне было приятно, хотя слова эти состояли в том: «какие у вас сегодня лекции?», «так вы ещё не успокаиваетесь,— а я вот уже успокаиваюсь» — и только, но всё-таки приятно, что стал говорить. Срезневского не было. Дома переводил, в 4¼ к Излеру, там посидел с удовольствием-таки до 8¾; после к Александру Фёд., которого, как и знал вперёд, не застал; после [к] Ол. Як. — тоже; после, до этого времени (11¼), переводил и теперь остаётся только 2½ страницы, потому что уже кончил 145-ю и теперь следует: «Que cherchait donc Alceste? » Маленькое сомнение у меня: ведь это против общепринятой системы нравственности, и совестливость прочитать такие мысли несколько тяготит, однако, весьма мало,— эмансипация страстей и проч. — всё равно, думаю, что завтра непременно буду читать. [183]
30 [ноября]. — Проснулся в 7, в 9 кончил перевод и в 10 пошёл в университет, написавши письмо. Был снег, не протоптанный ещё, и резкий ветер; было скверно. Перейдя Исаакиевский мост, встретил Ханыкова, которому сказал, что перевёл, и сказал, что лучше, если он будет у Никитенки. Я хотел, как он войдет, сказать, чтобы позволил после себя прочитать одну вещь, потому что я знал, что он хотел принести ныне темы и говорить о них, но думал, что успею сказать это и что тогда он сократит свою речь. Был Вас. Петр. на лекции, может быть, для того, чтобы послушать «об эгоизме Гёте», которое он говорил, чтоб я прочитал ему, а я не прочитал ему, а может быть потому, что нужно поговорить с Залеманом об Элькане, и потому, что был уже в этих краях. Место уже назначено почти человеку, ничего не стоящему, дожидались кандидатов две недели, не было. Встретил у входа в VI аудиторию Ханыкова, стоящего с Фурсовым, который согласился справиться о деле; потолковали кое о чём, о Михайлове и проч., который приедет в феврале. Никитенко говорил всё время о темах; я положил листки на стол перед собою и показывал, может быть довольно заметно, нетерпеливый вид; вошёл он в аудиторию весьма быстро, так что мы стояли у дверей и увидели его только, когда он подошёл, и я, идя впереди его, только обогнул стол от стены и обернулся, как он уже начал говорить. Я думал, что если и не удалось сказать, то, может быть, он заметит, что у меня бумага, и кончит скорее, но надежды разрушились, когда я увидел, что остаётся только уже полчаса и ещё три темы разбирать из семи. Дело проиграно. Я смотрел с сожалеющим недовольным видом на Ханыкова и после сказал ему об этом несколько слов. Сначала решительно слушал Никитенку, после менее, потому что думал о том, что не удалось сделать по душе Ханыкову.
После дома спал; после говорил с Любинькою, так как Ив. Гр. был у Зуровых. Мне было несколько неприятно оставить её скучать, и я говорил о свадьбе Шатобриана, [про] которую вчера читал в «Presse», об электрическом освещении, и наконец, читал отрывки из первой статьи IV тома Paris révolutionnaire[204], который дал Ханыков, где сцены из заговора Tories[205], те сцены, где король и проч. радуется, что он s’avise conspirer[206]. Ей понравилось. Деньги хозяевам отдали ныне за месяц или до января. Итак, ещё месяц жить здесь или вместе с ними, если не захочу перейти, более не хочу. Читал вечером март — апрель «Фаланги» — lа question religieuse[207], что-то вроде «Маяка», хотя есть дельные мысли, напр., что в Евангелии нет ясных мест о боге, как существе бесконечном, и что если мы говорим о нём в науке, то как о существе, которое состоит в отношениях с конечным, только поэтому круг действия которого конечный. После необходимость науч[184]ной реформы — правда, Ассоциация делателей науки, и хорошо развита необходимость. Теперь прочитал до 235 стран.
1-го [декабря]. — Фишер показался на лекции ещё пошлее и недалече, чем в прошлый раз. Когда шёл из университета, было так холодно, что я не захотел к Вольфу после обеда и спал до чаю. После читал о новом административном праве в май — июнь, потому что там говорится о сериарном законе, который основа учения, поэтому стал раньше других статей читать. Что основание, крылья, переходы — это всё решительно так, это я и раньше думал, что исключения — индивидууму, образовавшемуся под влиянием 2 законов, это решительно так; в религиозном вопросе в этой книжке что мне более понравилось, чем в март — апрель, хотя, конечно, не бог знает как — Фома Мюнцер: превосходный взгляд, решительно мой.
В желудке было нехорошо, поэтому чай вечером пил без хлеба и не ужинал. Теперь 10¾ и через четверть часа лягу, а теперь начну читать июль — август. Да, утром прочитал библиографию и смесь во всех книжках, которые начал читать вчера вечером.
Когда шёл к Ворониным, снова несколько думал о своей машине, и мелькала мысль расположением известным образом магнитов устранить неравномерность, при различной глубине во время круговращения, веса столба воды.
2-го [декабря], 11 [час.]. — Было менее холодно, чем вчера, и я сумел, особенно когда шёл в университет, весьма хорошо закутаться, так что уши нисколько не озябли. Теперь во второй раз зимою ходил без калош, между прочим по экономии; не достанет, ли этой пары сапогов и старых калош до лета? Конечно, нет, но всё-таки. В университет пошёл в 10½; не пошёл к Грефе, как и хотел, а в библиотеку, где читал «Revue d. d. Mondes» критические статьи Limayrac’a — пошлость, так же, как и замечания о бездушии, непостоянстве и проч. отсутствии принципов у Бенж. Констана. Чудаки,— они думают, если человек в негодовании говорит; «я не верую, люди подлы и глупы», так это в самом деле потому, что он менее их одарён душою, жаждущей верить, любящей человека, а не потому, что, напротив, у него эти силы жаднее ищут удовлетворения и что горше для него несообразность действительного с разумным?
Когда сидел, Залеман сказал, чтоб если я буду у Вас. Петр., сказал бы ему, что в 11-й линии Тарасов (в собственном доме) ищет переводчика; я решился идти к нему, от него к Вольфу, проводив его к Залеману. Но я ещё обедал, как вошёл он, просидел 1¼ час. Мне было досадно, что присутствие Терсинского его стесняет и меня тоже,— перейду, как будет можно. Ушёл в 5¼, я уснул; проснулся в 7½ пить чай, после читал (да и раньше тоже) «Phalange» — никакого сравнения с «Revue d. d. Mondes», которое довольно надоедает своими «умеренными и благонамеренными» мнениями — точно Булгарин. В субботу, может быть, отнесу эти книги Ханыкову. [185]
3-го [декабря]. — Вас. Петр. вчера, напр., говорил, что моё присутствие стесняет Никитенку, как опасного судьи, и что он менее позволяет себе высказывать свои мнения, которые считает подозрительными, при мне; что, напр., когда он, как пришёл, сказал, что выходит весьма хорошая книга, грамматика Давыдова, я тотчас сказал: «Конечно, не знаю, следует ли это сказать, но, судя по имени автора, ничего слишком хорошего нельзя ожидать». Это, говорит, его сконфузило, потому что он уважает Давыдова — как же так ниспровергать его авторитеты? Я отвечал, что, вероятно, это не так, что Никитенко смеётся над ним, как человеком устарелым, поклонником Батё. И вообще, напр., Вас. Петр. говорит, что Ив. Гр. стесняется моим присутствием потому, что сознаёт моё превосходство над собою. Мне приходит сомнение в голову, не лесть ли это от него — может быть, по простому искушению польстить, сказать приятное человеку, а может быть по нашим денежным отношениям. Конечно, последнего, как решительно недостойного его, я не принимаю, но сейчас пришла в голову мысль, что какое же сомнение в друзьях заставляет нас питать богатство, могущество и проч., когда уже мне приходят в голову такие мысли.
К Терсинским в последнее время снова какая-то странная вражда, так что мне кажется, что с минуты на минуту должно ждать какой-нибудь схватки (точно так же, как, напр., и с Фрейтагом, у которого на лекции пишу это), и когда я в одной комнате с ними, принимаю мрачный вид, который должен бы быть смешным для того, кто знал бы это, смешным потому, что едва ли есть какие-нибудь в этом роде намерения и чувствования у них. Когда, напр., я зажигаю свечу, я всегда ожидаю, что скажут что-нибудь вроде, что можно бы сидеть всем вместе, и знаю, что если это скажут, то Любинька, и без всякого дурного намерения, и что если скажет, то я промолчу, потому что не люблю связываться, а между тем всё-таки готовлюсь дать отпор. — Смешно, всё равно, что жду сражения с Фрейтагом, которого от души как-то не то что не люблю, не то что презираю, а и то, и другое вместе понемногу. Напр., ныне, когда шёл сюда, когда дошёл до Чернышева моста, вспомнил, что не взял листочков из Светония и что он это может заметить — знаю, однако, что не заметит — и сказать что-нибудь в этом духе: «Что, у тебя нет?» — и когда шёл, большую часть дороги думал о том, как ему отвечать на это: «Noli, quaeso, res alienas», или «ea quae nihil ad te spectant scrutari»[208] или «Моneri non (и вздумал, что собственно должно сказать minime) amo»[209].
Напишу что-нибудь про «Phalange». — Что говорится об ассоциации — кажется решительно справедливо, только бог знает, le travail attrayant[210] каково,— и потом мешает несколько предрассудок относительно Луи Блана, которого мысли, ещё кажется мне, должны быть решительно справедливы и про которого говорят [186] они: «один писатель, которого, однако, не все принципы мы принимаем».
Завтра отнесу книги Ханыкову, если увижусь ныне с Вас. Петр., который может быть будет в университете, если нет — нет, потому что я сказал вчера, что буду у него в субботу вечером, а если так, то слишком устану. Если увижу, так скажу ему, что лучше буду в воскресенье, чем в субботу. Прочитываю в этих книгах почти всё, кроме рукописей самого Фурье, потому что теперь читать их бесполезно, не читавши его сочинений, при жизни изданных, в которых те мысли, на которых он основывается здесь. У него, однако,— я прочитал рукопись в двух, я думаю, книжках — ясно виден ум весьма самостоятельный, поэтому очень сильный, хотя, так как я не знаю путей, по которым доходит он до результатов, результаты если не очевидно справедливы — странны.
Ныне может быть буду у Вольфа, а скорее не буду из университета, а домой. Вот и мало пишу, и в голову идёт мало.
Meine Ruh’ ist hin,
Mein Herz ist schwer;
Ich finde sie nimmer
Und nimmer mehr!
Wo ich ihn nicht hab,
Ist mir das Grab,
Die ganze Welt
Ist mir vergällt.
Mein armer Kopf
Ist mir verrückt,
Mein armes Herz
Ist mir zerbricht,
Nach ihm nur schau ich
Zum Fenster hinaus,
Nach ihm nur geh’ ich
Aus dem Haus.
Sein hoher Gang,
Seine edle Gestalt,
Seines Mundes Lächeln,
Seiner Augen Gewalt,
Und seiner Rede Zauberfluss,
Sein Händedruck,
Und ach! sein Kuss!
Meine Ruh’ ist hin,
Mein Herz ist schwer;
Ich finde sie nimmer
Und nimmer mehr.
Mein Busen drängt
Nach ihm sich hin:
Ach, dürft’ ich fassen
Und halten ihn!
Und küssen ihn
So wie ich wollt’,
In seinen Armen
Vergehen sollt’! [211]
Когда я это писал, меня как-то расшевелили сердцем эти стихи, как довольно давно уже не шевелили, я читал их официально, более ничего, а теперь почувствовал особенно последние куплеты, потребность странной любви. Когда я их читаю, всегда приходят мне в голову слова Веры у Лермонтова: «Вы, мужчины, материалисты и не понимаете блаженства взгляда, пожатия руки! А я, когда слышу звук твоего голоса, ощущаю такое глубокое, странное блаженство, какое не доставляют самые страстные поцелуи».
10½. — У Устрялова был Вас. Петр. и у Куторги,— верно невесело,— и после мы пошли вместе до Семёновского моста. После он немного проводил меня в сторону по Фонтанке. К нему в воскресенье, завтра к Ханыкову. Дома немного вздремнул от усталости — и к Ворониным. Когда туда шёл, чувствовал уж утомление, поэтому думал, что понадобится взять извозчика, но когда вышел от них, вздумал, что лучше зайти отдохнуть к Вольфу, и зашёл; нового мог узнать мало, потому что слишком бегло читал, а замечательного сделал только то, что вырвал и унёс листок из «Illustr. Zeitung», где перечисляются партии и их предводители во Франкфуртском Собрании. Вот и вырвал, и нисколько не мучит совесть, а только, как всегда, я трушу, что может быть заметят. — Конечно, нет. Ложусь теперь. [187]
4-го декабря. — Утром проснулся поздно и поэтому не был у Фрейтага. Когда пришёл в университет, сказали, что мне приходилось быть назначенным писать вместе с Корелкиным и нас обоих не было, он сказал: «Верно эта болезнь продолжится долго и поэтому назначаю других», с усмешкою. Мне это было неприятно, и я думал, не сказать ли ему, когда он будет у нас в следующий раз, чтобы он удерживался от шуток. Получил деньги с почты,— мне 10 р. сер., из которых, конечно, 9 Вас. Петровичу.
Из университета пришедши спал, после — к Ханыкову, у которого просидел с 8 до 11; у него был один господин молодой, Дебу, и мы толковали. Сначала разговор был больше между ними, после между Дебу и мною, после между всеми, после между мною и Ханыковым. Я ушёл, он остался. Говорили о политике в радикальном смысле,— это всё так и я решительно согласен; о семействе, против которого они оба сильно восстают,— с этим я уже не согласен, напр. детей отнимать от родителей и отдавать государству — разумеется, говорю про теперешнее положение вещей, когда государство, так глупо; о боге, в которого они не веруют,— на это я также не согласен и всё-таки в этих двух пунктах я не противоречил им по своей обычной слабости или уступчивости. У него взял II том Фурье, где о libre arbitre и de l’unité universelle[212] и Катехизис Ж. Б. Сея. О libre arbitre теперь прочитал (теперь 9½ утра, 5-го воскр.) 40 стр., и снова тоже всё равно, как будто бы читаешь какую-нибудь мистическую книгу средних веков или наших раскольников: множество (т. е. не множество, потому что и всего-то немного, а просто несколько) здравых мыслей, но странностей бездна. Пришёл домой, как весьма давно не приходил, в 11¾ и писать здесь не стал, потому что не хотелось.
5-го [декабря] (пишу это 6-го в 9¼ утра). — Утром, как напился чаю — к Вольфу, где читал «Отеч. записки», XII, Записки Шатобриана и Литерат. летопись и смесь; науки и повести — нет, потому что не успел. Записки Шатобриана весьма хороши — это описание этой любви к созданию его воображения, живой, всемогущей потребности любить, его исключительно,— всё это дышит жизнью. Одно из мест так мне понравилось, что когда он прибавляет: «Когда ты будешь читать, я буду уже перед богом» — я поцеловал это место.
В 4 почти часа пришёл домой; как пообедал — к Вас. Петр., у которого с 4½ до 7½ просидел, играл в карты с ними и всё плутовал и смеялся: она не догадывалась об уступках, которые делал ей, когда играли в короли,— как дитя, решительно дитя. После пришёл и читал Фурье. Когда Ив. Гр. спросил, чтò это, я сказал, что политическая экономия. Когда спросил — чья, я сказал, что не знаю — я завернул и запечатал эту книгу, чтобы нельзя было видеть, чьё это сочинение, и печать спрятал (это после чаю 9¾). Надежда Егоровна, которая не бывает у своих, потому что недо[188]вольна ими, была рада, что я пришёл, и оставляла посидеть, говорила, что ведь им одним скучно, и проч. — Когда вышли, я отдал Вас. Петр. деньги, который вышел в сени. Он хотел быть ныне, т. е. в понедельник 6-го. Я сидел у них без скуки; Вас. Петр. снова в суждениях показывал своё превосходство надо мною, напр., говоря о глупости рожи попечителя и проч. Я пил у них чай, чего давно не было. Он между прочим сказал, что вчера хотелось ему страшно сходить к Ив. Вас., чтобы покурить табаку, да не знал наверное, есть ли у него. Это меня затронуло: я со своими глупостями стал так жить, что у меня ему нельзя и покурить. В субботу взял у Шмита брюки.
Фурье своими странностями и чудным беспрестанным повторением одного и того же как-то отвращает, но между тем виден во всём ум решительно во всём новый, везде делающий не то, что другие — если можно с чем сравнить это его свойство, что обо всём говорит не так и не то, как другие, и так спокойно, так это с «Записками сумасшедшего» Гоголя — вещи бог знает какие и высказывает их. человек так уверенно. Прочитал я у него до этого времени до 20 стр. его de l’unité universelle[213], прочитавши уже о свободной воле и введение к unité.
6-го [декабря]. — День моих именин. Как встал, помолился несколько минут, стоя на коленях. Мысли были: дай, боже, чтобы в этот год решительно поправились дела Василия Петровича и чтобы не нанести мне никакого прискорбия папеньке и маменьке, чего я опасаюсь, и чтоб служил им в радость (между прочим, чтобы не вышло чего-нибудь неприятного для них по университету). О себе не помню, молился ли, кажется (да, верно), чтобы быть здоровым и чтобы освободиться, наконец, от этой мысли, не имею ли какого-нибудь рода сифилиса. После этого читал Фурье и его, когда встали Терсинские, спрятал в ящик и читать буду Гизо и Мишле.
Сходил к обедне, пришёл к самому началу, ходил не по внутреннему побуждению, а более по внешнему приличию. Там, сажени на две от меня, стояла какая-то молодая женщина вроде швеи или в этом роде. Я случайно взглянул на её лицо — полное, кругловатое, довольно правильное, но с неприятным выражением, какое показалось мне издали похожим на лицо Златорунного, моего товарища по семинарии, который казался мне портретом лисицы, и лицо её поэтому мне не понравилось; но когда я остановил на ней глаза, она также стала смотреть на меня смело, но как бы показывая вид скромности. Мне захотелось позабавиться и заставить её подумать, что она мне понравилась, и я довольно часто стал смотреть на неё; она тоже постоянно оборачивалась на меня, и тут я понял, что она в моём распоряжении и ждёт только повода выказать свою благосклонность; это было для меня так ясно, как никогда ещё относительно женщины — чувства никакого, кроме некоторой приятности, что вот хотел бы, так можно бы, да, конечно, не хочу, потому что [189] не хочется и потому что дрянь. Хотел выйти до молебна, да дожидался конца, чтобы пересмотреть женщин, и половину пересмотрел. Когда пришёл, стал переписывать по порядку имена франкфуртских членов, которых в том листке более 100. Пришёл Ал. Фёд., сказал, что был Корелкин, когда я был у обедни. За обедом Терсинский купил бутылку вина, я не стал пить, потому что не захотел, потому что не стоит. Это может быть несколько оскорбило Ив. Гр. Был Вас. Петр., который не дожидался чая, а ушёл перед самым чаем,— что для меня было неприятно,— потому что должен был прийти в это время, потому что Над. Ег. должна была в это время воротиться от Самбурских, а ключи у него. Вечером читал Дон-Кихота Ламанчского (?), спал и говорил. Читать почти ничего не читал, теперь 11½, ложусь читать Фурье.
Через несколько минут снова выдвинул ящик, чтоб записать, что когда стоял у обедни, пришла в голову мысль, которая, кажется, не выйдет из неё, а сделается основанием взгляда на мир,— что когда человек решается на благородный поступок, против страстей, которые советовали ему сделать другое, эти страсти не покидают его, а переходят и в это его состояние и прилепляются как могут к его поступку и стараются и здесь найти удовлетворение; тоже и нужды и потребности и вообще всё личное, мелкое, эгоистическое. А теперь пришло в голову сравнение: это всё равно, напр., [как] чувство гастрономическое велит мне выбирать из молочной кашицы и какого-нибудь дорогого, великолепного и чрезвычайно приятного для меня соуса последний, но я должен, потому что он нужен для больного, есть молочный: чувство вкуса против этого выбора и жалею об этом, но всё равно, чувствую приятное и довольно большое удовольствие от молочного супа. Или: я должен продать свой прекрасный фрак, но когда надену старый и дешёвый, который один остался у меня, чувство желания быть хорошо одету не покидает меня, напротив, заставляет прихорашиваться, чиститься, даже, пожалуй, рисоваться — что из этого? разве я шёл теперь против него? и разве что следует из этого? Так оно всегда со мною, всегда, всегда, но не имеет никакого на меня влияния, как скоро есть что-нибудь кроме него и выше него.
7-го [декабря]. — У Никитенки читал статью из «Phalange», слушателей было весьма мало. Никитенко нашёл взгляд решительно неосновательным, сказал, что автор видит в характерах то, чего в них нет. Я отчасти спорил, отчасти поддакивал ему, и вообще эта неудача произвела на меня неприятное впечатление. После, как пообедал — к Излеру, у которого пробыл до 6½, читал 9 декабря газеты; нового ничего почти не узнал, кофе не пил. Оттуда к Ал. Фёд., у которого посидел до 10, скучал не во всё время, а разве в продолжение полчаса, когда он говорил о своих делах у Оржевского и о брате. Говорили о политике, Ханыкове (мало), наконец о Резимон, которая ему весьма нравится и в душе какое-то платоническое чувство наслаждения, когда он смотрит на неё — всё сколько-нибудь возвышает человека над мелким эгоизмом. Взял [190] «Débats» 21–26 ноября, статью прочитал до половины 3-й страницы, половину характера Д. Ж.[214].
8-го [декабря], 10½. — В университете Фрейтаг и особенно Куторга так надоели, что нет мочи, и сам Никитенко показался пошлым, чего раньше не было: казалось, что толкует вздор, но не казался пошлым — это всё открыл мне глаза Вас. Петр. Из университета зашёл к Вольфу, там в «Прусском Монитере» [215] 10 декабря ничего нет. После обеда уснул и спал до 7½ (2½ часа, я думаю), когда разбудили к чаю; так-то я всё сплю — я думаю, главным образом, оттого, что с Терсинскими живу. После писал Фрейтагу и написал черновую в продолжение 1½ часа, завтра пересмотрю и перепишу. После ужина, да и перед ним, да и утром читал Фурье и прочитал до 150 стр., где начинается о страстях: вещь не так нелепа, как казалось с первого раза, посмотрим. Любопытства у меня мало теперь, между тем как раньше было весьма много, и не думаю, чтоб увлёкся его системою.
9-го [декабря]. — Утром встал в 5 часов, это хорошо, потому что вчера спал, прочитал латинское сочинение внимательно (около 1½ часа) и дочитал до avant propos[216] самого трактата De l’unité (всего стран. 60–70), после пошёл в университет, по дороге — к Вольфу, где пробыл около 1½ часа, ничего не брал; после в библиотеку, где читал сначала каталоги и записал политические сочинения Sismondi, чтобы читать там вместо «Revue d. d. Mondes», которого 45 год и 46-й у Чайковского, а 47-го ещё нет. Других журналов не хотел уже читать, потому что не стоит, я разве примусь за Вентурини; итак, раньше с нетерпением читал «Revue», а теперь вижу, что не стоит читать: направление знаю, приложения этого направления не стоит читать. Когда пришёл; читал «Débats» с час; после переписал сочинение и спал; после пришёл Ал. Фёд., просидел час, толковали о политике, взял прежние журналы и принёс новые, 27—4 дек. Теперь сплю и читаю «Débats». В субботу хочу быть у Ханыкова, завтра верно побываю у Излера от Ворониных или у Вольфа из университета. Фрейтагу верно ничего не скажу, потому что не хочется, потому что сам не слышал ведь его насмешек и не знаю, в каком тоне, а в сущности, кажется, потому, что трушу связываться!
10 [декабря]. — Фрейтаг читал сочинение гораздо тише, чем другие, и мне показалось, что несколько оправдываются слова Василия Петровича, что опасается делать замечания. Написал ас oracula,— должно быть atque, решительно так, я сделал глупость; времена всё так, между тем как я не знал, так ли. Может быть не знает сам, так или нет, и не поправляет, потому что слишком ясного противоречия с правилами нет. Начал переводить Лыткин, между тем как хотел кто-то другой.
Когда узнал, что австрийского императора принудили отказаться не либералы, а Виндишгрец к проч., т. е. военные депутаты, тотчас [191] переменил тон своих суждений о нём и стал жалеть о нём, между тем как раньше смеялся.
Что до Вас. Петр. — ничего не могу сказать; деньги всегда готов жертвовать, к нему — уже не тянет, напротив — не то что лень ходить, а в этом роде, похоже на то, как к Ал. Фёд., только с другой стороны, и теперь, когда раздумывал об этом, кажется, что даже странно такое живое постоянное участие в человеке, как я себе раньше воображал. Когда иду к нему, то желаю лучше, чтобы Над. Ег. не было дома (это уже давно, почти как перешли к Максимовичу,— нет уже после правда), между тем в первое время [после] свадьбы хотелось смотреть на неё, и теперь решительно хладнокровно бываю у них; думать не хочу и не буду сладострастно, а платонически восхищаться как прекрасным созданием божиим перестал уж, кажется, и смотрю только как на доброе и красивое существо, но которое не может сильно нравиться, потому что не развит ум.
Когда Фрейтаг прочитал, не делая никаких замечаний, и сказал спокойно после: bene[217], мне стало совестно, что я всегда так восстаю против него и перед этой самою лекциею бранил его. — От доброты это или от низости душевной? И мне захотелось не связываться с ним.
Ныне или из университета посижу у Вольфа и буду пить кофе, или от Ворониных зайду к Излеру и после к Ал. Фёд.
Когда шёл в университет, вдруг вздумал, что до нового взноса денег в университет только 3 недели, а не 2 месяца, и перемены в положении в это время не может быть. Никитенке хочу писать первую о влиянии образования чувства изящного на человека с точки зрения единства сил в человеке, абсолютного единства: развитие его необходимо, потому что должно развивать всего человека; односторонность пагубна и невозможна, так что если человек не весь развит, он и не развит, и с этой же точки зрения буду говорить о произведениях изящных — они должны служить не одному этому чувству — это было бы дело пустое, а вместе всегда разрешать [задачи] истинного и доброго (истина и добро решительно одно и то же, два выражения одного и того же, которые никогда не отрываются и не могут быть одно без другого), и всегда должно быть содержание их взято из жизни, живых потребностей времени, того, что волнует или должно волновать общество, поэтому политическая литература — высший род литературы, и писатель раньше всего должен быть человек с мнением о настоящем и прошедшем. И напишу это ко вторнику, чтобы отвязаться от Никитенки с его незанимательными задачами и чтобы другой кто не отнял единственной порядочной.
Чувствую превосходство Вас. Петр. в проницательности передо мною: он с первого раза, видя человека, говорит то, что я скажу о нём, когда коротко его узнаю, т. е. вот человек пошлый или порядочный (последнее редко). [192]
Должно ли сказать, что я думаю довольно часто, хоть на один миг, об этих записках и жалею отчасти, что пишу их так, что другой не может прочитать. Если умру, не перечитавши хорошенько их и не переписавши на общечитаемый язык, то ведь это пропадёт для биографов, которых я жду, потому что в сущности думаю, что буду замечательным человеком.
Сейчас по случаю того, что ведь гладиаторы бились по странному мнению, о котором напоминал Фрейтаг (deos manes placari victimis humanis[218]): во время Цезаря немногие очень верили в это из образованных людей, немногие верили в языческие учения, а между тем вот что делали — даже человеческие жертвы и миллионы для предрассудка, над которым, конечно, смеялись, но в который верил народ, хотя не решительно верил, жертвовали; и точно то же положение христианства в Западной Европе, можно сказать, и как тогда падающее язычество пробудило маленькую, но чрезвычайно энергичную в верованиях и убеждении, что не погибнет язычество, партию, так и теперь видим маленькую партию на Западе: александрийцы, которые сливают учение Павла и Юпитера, равняются Buchez и Genoude, которые соединяют якобинцев и католицизм. И пришло на мысль: что, если мы должны ждать новой религии, которая ввергнет меч между отца и сына, между мужа и жены, как христианство, и если я приму её? но это — желание повторения, а повторения редки, и скорее вместо христианства, если оно должно пасть, не явится уж такая религия, которая объявляла бы себя непосредственным откровением, а по системе Гегеля — вечно развивающеюся идеею.
А что, если мы в самом деле живём во время Цицерона и Цезаря, когда saeculorum novus nascitur ordo[219] и явился новый мессия и новая религия, и новый мир? У меня, робкого, волнуется при этом сердце, и дрожит душа и хотел бы сохранения прежнего — слабость? глупость? Что угодно богу, то да будет. Если это откровение — последнее откровение, пусть будет так; если должно быть новое откровение, да будет оно, и что за дело до волнений душ слабых, таких, как моя.
Но я не верю, чтоб было новое, и жаль, очень жаль мне было бы расстаться с Иисусом Христом, который так благ, так мил душе своею личностью, благой и любящей человечество, и так вливает в душу мир, когда подумаешь о нём.
Пришло в голову вчера, когда думал о влиянии смерти Р. Блюма и о предложении Chabot: «Убейте меня и подкиньте мой труп реакционерам, чтобы народ восстал против них», и проч. Когда хорошенько вздумал об этом и приложил всё это к себе, то увидел, что в сущности я нисколько не подорожу жизнью для торжества своих убеждений, для торжества свободы, равенства, братства и довольства, уничтожения нищеты и порока, если б только был убеждён, что мои убеждения справедливы и восторжествуют, [193] и если уверен буду, что восторжествуют они, даже не пожалею, что [не] увижу дня торжества и царства их, и сладко будет умереть, а не горько, если только буду в этом убеждён.
3 часа. — Куторги не было, поэтому по Невскому пришёл домой сейчас и стал читать Фурье, как раскрылось, и прочитал полстраницы или менее, несколько строк, строка 10 снизу 28-й стран, avant propos[220] (полного собрания сочинений II том) — отношение раздробленного к associé[221] обществу, отношение тьмы к свету, планеты к комете — пришла в голову (потому что он говорит противоположным образом,— комета выше планеты) теория развития небесных тел и вообще развития — когда я ими буду доказывать общую мысль, что всё развивается, происходит через развитие (т. е. когда Гегель будет защищать свою систему), и буду ссылаться на все эти примеры, то собственно это не доказательство настоящим образом, а указание, что эта мысль уже сознана веком в известных частных случаях и приложена по мере возможности и что всё должно быть едино, по единой мере и весу должны мы смотреть на всё,— там признаете это, следовательно должны признавать и здесь. Таково стремление идей века, и поэтому моя идея превозможет, будет для вас (а может быть и навсегда) истина.
11 час. у Фрейтага на лекции. — У Устрялова был Вас. Петр., сказал мне, что в театре его хорошо отрекомендовали и завтра он будет у Сосницкого; это хорошо, дай бог. К Ворониным, оттуда в кондитерскую к Излеру, где пил кофе, просидел до 10 час., нисколько не устал. Выбран, конечно, будет, как пишут, Луи Наполеон действительно[222]; деревни не выросли ещё до подавания голосов в таких обширных делах, и может быть не несправедливо говорили те, что рано ещё suffrage universel[223],— вот как меняются мои мнения,— но, однако, это только начало и это новое мнение далеко не пустило корней в мою душу и много надо событий, чтобы оно превозмогло. С Вас. Петр. увижусь в воскресенье или понедельник.
11 декабря. — Ночью просыпался и пошёл в кухню и там делал свои известные дела, но совершенно неудачно, наконец разбудил Марью, которая спала на печке, и едва ушёл. Хорошо, что было слишком темно. Не знаю, кажется, не заметила. Что за глупость и низость! И как бог допускает меня до такого унижения! В самом деле, странное дело человек! Днём я сам едва понять могу, как отпускаю такие скверные штуки ночью.
Не знаю, что будет с Вас. Петр., дай бог ему освободиться от своих тесных обстоятельств, потому что, наконец, как же это можно ему! Это нечто противоестественное и странно, что такой человек находится в таком положении, но нет, правда, это не должно бы быть так! Кроме того, это желание усиливается во мне coincidentia[224] [194] с ним и того обстоятельства, что таким образом и я освобожусь от своего затруднительного положения: 1) что все деньги должны идти к нему, и я в неприятном положении перед Терсинскими, 2) самому не могу ничего сделать, напр., одежда плоха, 3) не могу разойтись с Терсинскими или выйти из этого смешного положения (однако, это всё ничего: я человек пустой,— он главное).
Дочитал ныне утром Фурье, т. е. собственным образом и не дочитал, а пробежал глазами, потому что вечная палинодия надоела, наконец,— то же и то же во всем предисловии ; теперь вижу, что он собственно не опасен для моих христианских убеждений: странное дело для меня кажется, что человек с такими странностями и ограниченный в своих толкованиях, умствованиях должен быть поставлен главою школы, которая неоспоримо занимает великое место в истории, что он первый провозгласил новый принцип — удовлетворения инстинктов, хотя может быть (я это ещё не знаю) и придал ему странный вид, так что вышло что-то похожее на смешное; притязания его так ограничены и ясно случайное и не самостоятельное, напр., вознаграждение эмигрантов и проч., и весь этот II том так отзывается рассуждениями сумасшедшего у Гоголя, а между тем он провозгласил первый нам несколько новых мыслей, которые называют нелепыми, а я нахожу решительно разумными и убеждён, что будущее принадлежит этим мыслям,— напр., о вреде торговли в теперешнем виде, и проч. и проч. Мне кажется, это несообразность, и мне хочется предполагать, что все эти мысли заняты им у его предшественников,— должно это узнать, а то это слишком любопытный и запутанный психологический вопрос,— Лейбниц ведь не так писал о диференциальном исчислении. Это должно собственно узнать, хотя я и не думаю, чтобы я мог скоро это узнать, потому что для этого должно хлопотать и доставать различные книги, которые без просьб нельзя достать; но, конечно, со временем узнаю, а то слишком странно.
Ныне вечером буду у Ханыкова; идя к нему, зайду к Излеру: у меня правило бывать раз надолго и пить кофе, другой — на полчаса даром, чтобы менее выходило денег и вместе чтобы не совестно было.
После лекции (это уже писано в воскресенье 12-го в 10¼, перед тем, как пойду к Славинскому, которому вчера обещался быть) [Залеман] сказал мне, что есть место у нашего посланника в Штутгарте учить сына, только не знает он, поедет ли туда Вас. Петр. на первый раз без жены или нет, и спрашивал меня, должно ли этого ждать или нет, и должно ли ему говорить об этом. Я сказал, что решится ли он — я решительно не знаю, сказать должно во всяком случае, и по просьбе Залемана обещался быть у него, чтобы сказать ему и позвать его к Залеману, который в этот же вечер хотел побывать с ним у тех людей, с которыми должно для этого видеться. Зашёл — ему не хотелось идти, Над. Ег. была дома и мне весьма понравилась лицом, но при ней, конечно, я не сказал зачем, а сказал, что захотелось посмотреть «Современник» [195] XII №, и сказал, что Залеман непременно просил у себя быть. Он надел брюки к сюртуку. Тогда я сказал, чтобы во фраке; ему не хотелось и он взбесился, но Над. Ег. и я настояли. — «Может у него,— сказал он,— этот дурак из Гельсингфорса, с которым он давно хотел меня познакомить; если это так, то дуралей же он». — Я играл самую жалкую роль. Вышли, я ему сказал, он говорит; «Всё это вздор, не знаю, с чего и как приходит, пришло в голову Залеману это,— нелепо: как можно, чтоб посланник не нашёл человека с дипломом и значением и проч.». И мне тогда показалось, что это в самом деле вздор, а раньше я не думал и верил в возможность. В самом деле нелепо, и мне стала ещё жалче, кажется, моя роль, что принудил, бог знает зачем, идти человека, которому не хотелось идти и оставлять одну Над. Ег. Чтобы отвлечь его от неприятных мыслей о Залемане и себе, и своей глупости, и его положении, я начал говорить насмешливо или желчно о людях. Он слушал и смеялся и поддакивал, а может быть и не слушал. Пришли к Залеману,— он за фортепьянами, поэтому пошли мы к Излеру.
Он ушёл, я дождался, пока принесут газеты, которые переменяли, и прочитал, что 2 миллиона у Луи Наполеона, едва полмиллиона голосов у Кавеньяка. После к Ханыкову, с которым более всего говорили о возможности и близости у нас революции, и он здесь показался мне умнее меня, показавши мне множество элементов возмущения, напр., раскольники, общинное устройство у удельных крестьян, недовольство большей части служащего класса и проч., так что в самом деле многого я не замечал, или, может быть, не хотел заметить, потому что смотрел с другой точки. Итак, по его словам, эта вещь, конечно, возможна и которой, может быть, недолго дожидаться. Это меня несколько беспокоило, что, как говорит Гумбольдт о землетрясениях, этот твёрдый неподвижный Boden[225], на котором стоял и в непоколебимость которого верил, вдруг, видим мы, волнуется как вода. Просидел до 11 час. с удовольствием, но не слишком большим и иногда скукою (по временам на несколько минут), взял I том «Положительной философии» Конта и Адскую комедию, которой перевод помещен в «Revue d. d. Mondes» за 1846, потому что следующей части Фурье у него не было. Иду к Славинскому, половина 11-го, в З½ ворочаюсь, потому что в 4 будет Вас. Петр., или во всяком случае хотел быть.
12-го [декабря]. — День прошёл почти без пользы. Утром пошёл к Ол. Як. Туда пришёл Балбенков, и моя довольно жалкая роль перед ними и потом, главным образом, сравнение с их участью участи Вас. Петр. сделало тяжёлое впечатление на меня, так что когда я вместе с Ол. Як. вышел и пошёл к Славинскому, я дорогою ругал себя и махал руками. У Славинского говорил больше о том Славинскому, который восхищается слишком мимикой и Фанни Эльслер, что это односторонность жалкая, что ограничивать се[196]бя мимикой так же унизительно, как играть на фортепьянах одним пальцем вместо десяти, плетью на скрипке вместо смычка, и что если общество принуждает такой род развиваться, то об этом обществе и о тех, кого оно принуждает делаться сухими фиглярами, должно жалеть. Ушёл в 3 часа, чтоб не проглядеть Вас. Петр., его, однако, не было.
Читал вечером Aug. Comte, «Положительная философия», I том — математическая часть не для меня, почти ничего не понял, а 1-я часть 1-й лекции сначала было довольно понравилась, а теперь, прочитавши две первые лекции, в сильном подозрении, не вздор ли всё это, и эти 3 периода и всё: может быть, это просто довольно ограниченная голова вздумала подвести под свою математическую систему социальные и исторические и философские науки,— не знаю, только этого тома больше читать не буду, а попрошу другие томы. Прочитал и Адскую комедию в книжке от 1 окт. 1846 «Revue d. d. Mondes», отчасти оно порядочно, но кажется подражание Фаусту и вздор и риторика, которая вдобавок делается бестолкова от этой узкой драматической формы. И чёрт знает что; и глуп, кажется, довольно символизм этот: чёрт знает что. — Не понравилось, но нельзя сказать, чтоб решительно гадко было, а просто дрянь. — Что-то Василий Петрович! Он не приходит. В ожидании его не садился писать Никитенке, как хотел писать, и ныне вздумал рассматривать влияние искусства на развитие человека только с одной точки зрения какой-нибудь, чтоб по крайней мере можно было хоть об одной стороне что-нибудь сказать.
13-го [декабря], 11 [час.]. — Пришёл из университета (там был Кочубей), заходил к Вольфу; в 5 часов у Ив. Гр. был канцелярист, с которым читал он корректуру записки напечатанной. Это меня взбесило, что нельзя писать Никитенке, хотел было писать. Любинька ушла и села в тёмной комнате, это меня ещё более взбесило, я ушёл к Ал. Фёд. и Ол. Як. У Олимпа просидел до 8, Ал. Фед-чу отнёс «Débats», его не было дома. Воротился, думал, что уже ушёл и тихо,— нет, просидел до этого времени, до 11. Я писал письмо, спал, прочитал VII лекцию 2-го курса Гизо, de colonis и ужасно был взбешён на себя, что не мог предвидеть или предупредить этого,— теперь время проходит без всякой пользы, решительно без возможности заниматься,— дурак, подлец. Давно не был так взбешён, ужасно было досадно, всё ворчал и не стал ужинать. ещё более взбесило, что когда уходил, приходил Корелкин и не застал меня, это ещё более взбесило.
14-го [декабря]. (Писал утром в 8 часов 15-го.) — Вышел, как напился чаю, к Излеру, где выпил кофе, и к Никитенке — в самое время. Сказал Корелкину, который спрашивал, что написал и забыл дома. Никитенке, когда тот пришёл, начал было говорить, что кто писал, не пришёл, и хотелось сказать, что что-нибудь прочитаю. Он того ждал, что не будут читать, и начал говорить о критике, приводя в пример Державина. [197]
После университета пригласил к себе Корелкина, который пришёл в 6 часов, просидел до 8; После пошли вместе к Излеру, где он повёл меня в отдельную половину, куда я хотел уже раньше идти, думал посмотреть на шахматы там,— там читал «Allgemeine Zeitung»[226] и проч., выпили по чашке кофе, Корелкин курил трубку. Деньги были только у меня, у него не было, поэтому я и отдал, да раньше 20 к. сер., итак в один день 65 к. Пришло в голову, что ведь Вас. Петр., кажется, говорил, что хорошо играет на бильярде, так нельзя ли этому быть источником денег? Пришло стремление узнать, что с ним делается, и ныне после обеда непременно буду у него, тем более, что может быть (хотя едва ли) получу от Ворониных деньги. Когда получу,— 3 р. сер. на калоши, которые делает Фриц (приходил и взял для этого сапоги без меня, дней 5), другие ему.
Ив. Гр. просидел до 8 час. в Сенате, дожидаясь напечатания записки, которой корректуру читал вчера, и мне стало его жаль, как бывает жаль себя, что утомился, а ещё более, когда он просидел всю ночь теперь за письмом, потому что, не думая, что выйдет в 5 час., обещался к ныне составить краткую записку; человек трудится до утомления, и тогда мне нельзя не принимать в нём участия, хотя он мне и не нравится. У Излера читал «Presse», Шатобриана, за субботу и воскресенье (16 и 17 декабря), где говорит он о своей любви к Miss Ives — прекрасно, прекрасно и решительно в моём духе; хотя как-то мысли, которые напечатаны в 4-м или 5 столбце первой страницы, показались несколько ограниченными и несколько расстроили моё расположение, но после снова решительно понравилось оно: как трогательно это свидание через 20 лет, когда оба волнуются, и раньше какая нежность, а в воскресном номере (то в субботу) в первых столбцах, 3-м или 4-м, он объясняет это событие и говорит о своём характере: не откровенный, какой-то сжимающийся, ничего про себя не говорящий, потому что знает, какую скуку наводит это на других, когда говорит человек о себе, поэтому никто,— говорит,— никогда не знал меня — и, конечно, самые короткие друзья мои гораздо более узнают и меня, и обо мне из этих записок, чем знали до сих пор. Это решительно как бы я, решительно как бы я (я и раньше замечал в себе много его характера, весьма много сходства, конечно, такое сходство по качеству, а не по количеству, какое есть между шаром в вершок в поперечнике и солнечным шаром, но всё-таки они подходят под один разряд).
15 [декабря] (писано 16-го в 8¼). (Из университета вчера (14-го) я ходил с Славинским в Пассаж и смотрел там на женщин.) Читал Гизо, прочитал лекцию и спал. Хотел начать снова писать словарь из летописей, но не начал, потому что знал, что не кончу, да если и кончу, то нечего отличаться перед Срезневским до окончания в университете. После чаю — к Вас. Петр., у которого просидел до 10¼. Над. Ег. оставляла, когда я хотел уйти раньше. Играли в карты. Вас. Петр. мастерски плутует, и [198] мне так не удается. Говорил ему о том, хорошо ли играет на бильярде,— сказал, что нет, и сказал: «Это пробуждает во мне дрожь — то, когда я играл на нём, была самая мрачная эпоха в моей жизни». Говорит: «Надя говорит, что поедет в Штутгарт, вы проводите». — Хорошо, я уж и думал, что это так — если бы это было так, хорошо бы было. Да едва ли будет. Она бы приехала туда, не зная по-немецки, поэтому несколько времени, пока образуется (в это же время и по-немецки выучится), не бывала бы в обществе, её никто бы не знал,— и после явилась бы решительно дамою — это было бы хорошо, как это будет здесь — я не знаю. Вас. Петровичу какой-то господин, родственник Залеманов (Гринцевич), предложил переводить какое-то рассуждение. В пятницу будет в театре и у него и в субботу у меня.
16 [декабря] (писано у Фрейтага на лекции, 17-го в пятницу). — Утром в 10 к Излеру, где ничего нового не нашёл; в 11 оттуда вышел, просидевши час, и в университет, где читал Лафатера Физиогномику[227], которая не удовлетворяет меня, потому что только (читал я конец I и II тома) замечания инстинктивные, но в этот час несколько развились мои понятия, но и кроме того в библиотеке слишком много нужно времени для того, чтобы с пользою читать, потому что [нужно] много времени и внимания, чтобы внимательно разбирать портреты; хорошо он говорит об однородности черт в лице, так что если хоть одна черта в портрете истинна, то по ней собственно, говоря по теории, можно бы было поправить все неверные, если б наука была совершенно развита.
Идя в университет, заходил к Ал. Фёд., у которого взял 5—9 декабря «Débats» и оставил записку, в которой говорил, чтоб пришёл ко мне. Пришёл в самом деле в 6½. Как пришёл из университета, я (но времени[228] за обедом до пяти) в баню за 7 к. сер., много народу было, однако, ничего, вымылся, кажется, хорошо. Пошёл собственно потому, что на подбородке стала от грязи дрань, руки слишком загрязнены от кисти до локтя, и своё дело в нужнике слишком делал грязно и неловко, так что всё должен был чесать. Ал. Фёд. просидел до 10; после читал «Débats» и теперь принёс 9 ноября Славинский, которому хотелось прочитать Прусскую конституцию, которая здесь помещена. Залеман в университете сказал, что надежда на Штутгарт решительно не потеряна, но граф в холере и должно ждать, когда выздоровеет.
17-го декабря. — Ныне последний день, в который до нового года будет мне это тяжёлое обстоятельство — сходить утром в университет, после к Ворониным, отчего я всегда почти уставал весьма, и поэтому пятница, день усталости, и вторник, Никитенкиной лекции — два основные дня недели, из которых один я не дождусь пока пройдёт и рад, когда пройдёт, а другого, когда придёт, жду, поэтому суббота — понедельник лучше для меня были дни, чем среда — пятница. [199]
О Вас. Петр. — Мне лучше хотелось бы, чтоб он получил хорошее место в театре, чем в Штутгарт, однако, сказать хорошенько не могу, чтобы последнее для него могло быть лучше, а если для него всё равно, то лучше для меня, если б он остался здесь. Расскажу свои мечты относительно того и другого случая. В первом случае он тотчас принимается за образование Над. Ег., занимает хорошую квартиру, я бываю у него и у неё; с нею мне становится говорить так же приятно, как в первые дни после свадьбы было приятно смотреть на неё; так как ему не нужны деньги от меня, то я или заставлю Терсинских занять такую квартиру, где мне особая совершенно комната и особый ход, так что они обо мне и знать почти ничего не будут, не только мешать мне, или схожу от них. Во втором случае — Над. Ег. после, до лета, переходит жить, конечно, к отцу; я бываю там часто, но не так часто, чтобы можно было подать повод к каким-нибудь недоразумениям; говорю много с ней, делаю ей всяческие услуги мелкие и удовольствия, сколько могу; она всегда принимает меня с удовольствием, потому что я приятель Вас. Петровича и говорю с нею о нём; приходит июнь и я провожаю её в Штутгарт. Здесь рождаются различные у меня сомнения в возможности мне ехать; во-первых, от папеньки и маменьки,— но они, я думаю, согласятся, чтобы я побывал за границею, потому что это для меня в самом деле полезно в отношении учения и всего; во-вторых, главное, со стороны правительства, которое не позволяет выезжать раньше 25 лет или окончания курса — ну, это как обделать, это я уже не знаю, это меня вводит в сомнение. Какой я чудак, напр., думая об этом, я знаю, что, во-первых, едва ли и поедет Вас. Петр. в Штутгарт, а если поедет, то, конечно, не меня, такую россомаху, попросит проводить Над. Ег., для чего нужно, конечно, опытность, и предусмотрительность, и расторопность, и проч.; но всё думаю, т. е. не думаю об этом, а само приходит в голову и развёртывается там и о приятности свидания с ним и оказания ему услуги, и проч.; потом думаю о переписке с ним и о том уже думаю, будет ли правительство распечатывать письма или нет,— славный Манилов.
Что я буду делать на Рождество, это я и сам не знаю хорошенько: жар читать «Débats» и другие журналы французские в Публичной библиотеке за 1814—1847 года прошёл большею частью, так что хорошенько не знаю, буду ли там бывать; вероятнее, буду довольно часто бывать у Вас. Петр. и иногда у Корелкина; у Ханыкова буду брать книги, и эти книги его составят главное моё чтение и занятие в продолжение этого времени; а может быть, буду у Срезневского, чтобы узнать для Корелкина и для себя (потому что и мне несколько любопытно, почему — хорошенько не знаю) о том, каково рассуждение Корелкина, и может быть вследствие этого получу от него какое-нибудь поручение, что мне отчасти хочется, отчасти нет, потому что ведь нечего делать; буду бывать в кондитерских, читать газеты; наконец, может быть, буду что-нибудь писать, только едва ли, потому что для чего пи[200]сать? В «Отеч. записки» или «Современник» не попадёт, а иначе не стоит, да как-то, потерпевши два раза неудачу в «Отеч. записках», не думаю об успехе в третий раз, а о том же.
Да и о чём писать? Без материалов, книг и предварительного чтения многих книг ничего не могу написать, а книг, из которых почерпнуть и материалы и пополнить и привести в уровень с современностью свой взгляд, нет и, конечно, не будет, потому что где взять без хлопот, т. е. без просьбы? А купить — денег, конечно, нет. А хотелось бы, наконец, найти этот источник доставать деньги, потому что не бог знает же, сколько времени лежать на тяжести папеньки и всё оттуда получать деньги; ведь от Ворониных слишком мало, другое дело, если бы в 2½ раза больше, т. е. 40 р. сер. от них в месяц, вместо этих 15–17 р., которые, да и не каждый месяц, [получаю]. — Третьего дня у меня начался кашель сухой и продолжается и теперь; однако, он не сильный и в воскресенье, которое я просижу дома, конечно, пройдёт; должно только согреть грудь, что я чувствовал и теперь, когда шёл сюда и хорошо был закутан.
Теперешнее собственно моё положение и положение моё, сколько оно зависит от положения Вас. Петр., и положение Вас. Петр. я почитаю как бы provisoire[229], из которого не ныне — завтра должны выйти и в самом деле выйдем,— но, конечно, это только мысль.
О Над. Ег. моё мнение: теперь я, кажется, решительно к ней равнодушен, т. е. говорю с ней без приятности и неприятности; это весьма много, потому что собственно говорить без неприятности я не говорю ни с кем здесь, кроме Вас. Петр., с которым часто говорю с удовольствием; под «неприятно» я понимаю то состояние, когда если говорю с кем-нибудь, то почти всегда скучно, но не это главное, а постоянно присутствует в голове мысль: «э, пошлый ты человек», и если иногда говорю с удовольствием, так это оттого, что говорю о слишком интересном предмете, о своих убеждениях, которые приписываю собственно себе или которые ставят тебя выше круга русских (почерпнутые из Гизо и проч.), или о политике; но и тут, когда говорю, приятность предмета и увлечение уничтожаются мыслью о понимании того, с кем говорю; так мне неприятно, или противно, говорить всегда с Терсинским; всегда относительно собеседника, хотя не всегда относительно предмета разговора,— с Ал. Фёд. В самой высшей степени из тех, которые близки ко мне, неприятны и противны мне и в равной степени — Терсинские, после — Ал. Фёд., менее их — Корелкин, менее — Славинский; относительно последнего это чувство развилось уже после каникул. Так вот как: у меня train или pente[230] (не знаю, как настоящим образом должно сказать по-французски) к мизантропизму, т. е. я на дороге к тому, что мне [201] будет вообще противно встречаться, и разве только после долгого знакомства личного или через книги и известия будет мне приятно встречаться с людьми; это во мне, сколько я могу заметить, развивается; а между тем с Над. Ег., когда я сижу и играю и говорю, то такое же безличное чувство некоторой, хотя не живой, приятности, какое бывало в детстве, что вот с людьми, а не один; и говорю, а не молчу.
Вас. Петр. (это писано 18-го, в 4¼ после полудня) приходил к Устрялову и Куторге, чтобы в 4 часа идти к Гринцевичу. У Куторги мы говорили с Корелкиным, и Вас. Петр., кажется, показалось, что мы поехали в сторону и понесли дичь; я после лекции предлагал в субботу аплодировать Куторге, как аплодировали брату его в пятницу (17-го), Славинскому и Воронину, и согласились, и тогда, и 18-го. Пошли из университета вместе с Вас. Петр. Он сказал, что теряет уважение к Устрялову за то, что тот дурно отзывается о Соловьёве. Он сказал: «Не знаю, где побыть до 4 ч.?» — «Зайдёмте к Вольфу»,— сказал я. Зашли. Там не дал мальчик «Отеч. записки», XII, которые я спросил для Вас. Петр., сказал, что потеряны; это меня раздражало несколько; я велел [подать] две чашки кофе, Вас. Петр. ещё папироску, которую стал курить в первой комнате, где мы сели; мальчик (самый маленький, бойкий) сказал, что здесь не курят; я сказал, что вздор, но это мне снова было неприятно; несколько покуривши, Вас. Петр. ушёл докуривать в другую комнату, где курят; я посидел почти со скукою до 5½.
Гувернёр сказал у Ворониных, что в понедельник будет последний урок. — «А когда начнётся снова?» — спросил я. — «Nous verrons»[231]. Это меня взбесило отчасти, что я так глупо спросил; может быть, они хотят отказать; как хотят, но только эта перспектива отказа меня взбесила, и вечером я был недоволен, весьма недоволен.
18-го [декабря]. — Утром проспал до 8½ поэтому у Фрейтага не был; Куторги не было; моё предложение аплодировать принял с радостью Корелкин и отвергнул Славинский; мы (я деятельно участвовал) согласились не быть у Срезневского, после этого Корелкин не согласился и ушёл домой; я, когда увидел, что все ушли (остался, чтоб уговаривать уйти, доказывая, что никого не будет), ушёл к нему, где, скучая и наскучивая, просидел до 2, чтоб Корелкин не мог уйти к Срезневскому, что он хотел сделать.
(Писано в. понедельник 20-го, 7¾ утра.) Пошёл к Излеру, где просидел с 5¼ до 6¾, после к Ал. Фёд., где до 7¾, оттуда с ним к Ханыкову, ему отнёс книги, и он позабыл предложить мне новые, а я не спросил. Быть может, буду у него через две недели, в ту субботу, чтоб взять книги, а может быть, и не буду, пока [не] увижу его в университете, но это нехорошо было бы после того, как он так приветливо познакомился. Когда сидел у [202] него, защищал немецкую философию и неудачно, потому что не знаю сам. Пришёл в 11.
19-го [декабря]. Весь день не выходил. Утром был Вас. Петр., который приходит проверить свой перевод, данный ему на пробу, объявления о той книге, которую хотят ему дать переводить. Там было особенно слово durchgehn — о линии — я совершенно не знал, он лучше меня знает немецкий. Говорит, что и то, и другое верно не удастся, т. е. и Штутгарт, и этот перевод. Приходил, но на минуту, Корелкин; при нём ещё ушёл Вас. Петр. в час; после я читал «Débats», прочитал. После обеда читал Мишле о Шеллинге (философия и религия) и большую часть не понял. Также и спал часа 1½. День прошёл довольно не несносно, во всяком случае не бесился.
20-го [декабря]. — Теперь к Ворониным в последний раз в этом году, может быть, и вовсе. Деньги, конечно, получу. 4 р. сер. себе (три — Фрицу), остальные Вас. Петр. отдам. Фрицу ныне же. Буду, может быть, у Корелкина. Буду у Излера или Вольфа. После обеда должен быть у Вас. Петр.
11½ вечера. — У Ворониных не получил денег, потому что не было дома отца, а получу завтра. Спросил было гувернёр, где я живу, но после сказал, не буду ли я завтра в этих местах, я сказал, что буду в 10 [час.] — хорошо; разумеется, лучше получить там, чем чтоб прислали сюда, чтоб узнали Терсинские. После пошёл к Излеру, где ничего нового, кроме министерства Луи Наполеона и что пожали друг другу с Кавеньяком руку. В час домой, лёг на диване, где сплю, и читал Гизо II том «Англ. революции», 160—210 стр., до 5 [час.], когда уснул, проспал до того времени, когда пришёл Ал. Як. Снежницкий, к которому вышел и я. (Дографил шахматную доску и продолжаю.) Сомневался, идти к Вас. Петр. или нет,— не хотелось, потому что и завтра бы пона