Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ

ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

В ПЯТНАДЦАТИ ТОМАХ

ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ В, Я. КИРПОТИНА, Б. П. КОЗЬМИНА, П. И. ЛЕБЕДЕВА-ПОЛЯНСКОГО, И. Л. МЕЩЕРЯКОВА, И. Д. УДАЛЬЦОВА, Н. М. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МОСКВА 1950 [2] Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ

ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

ТОМ V

СТАТЬИ 1858—1859

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МОСКВА 1950 [3] Подготовка тома и текстологические комментарии Н. М. Чернышевской [4] ## 1858

Кавеньяк[^1]

По случаю смерти Кавеньяка в иностранных газетах явилось много статей, обозревающих его государственную деятельность; находя интересными факты, представляемые в некоторых из этих статей, мы приводим здесь, так сказать, свод их. Дела эти нам совершенно посторонние, мы не можем иметь никакого особенного сочувствия ни к одной из партий, участвовавших в событиях, которым подвергалась Франция в последнее время; мы видим только, что каждая из этих партий наделала много ошибок и что вследствие того события имели гибельный ход. Читатель заметит, что этот взгляд господствует в представляемой статье; он заметит также, что этот взгляд нимало не принадлежит нам, — мы только передаём то, что находим в источниках, которыми руководствовались.

Изгнанный из Франции переворотом 2 декабря[^2], через несколько времени тихо возвратившийся на родину, чтобы закрыть глаза умирающей матери, потом несколько лет живший в уединении, чуждаясь политических дел, суровый победитель июньских дней долго оставался почти забыт молвою. Последние выборы, на которых его имя было выставлено символом начинающегося противодействия декабрьской системе[^3], [‚споры его друзей и противников о том, дозволяет ли ему честь дать присягу правительству, законность которого он не признаёт, худо скрываемые опасения людей 2 декабря, что он, воспользовавшись их собственным примером, произнесёт требуемую присягу как формальность, не имеющую внутренней силы, и через то получит возможность явиться в законодательное собрание представителем протеста против 2 декабря, честная решимость Кавеньяка не [5] делать никакой, даже внешней, уступки тому, что в его глазах было беззаконием, — всё это снова привлекло] на бывшего диктатора внимание не только Франции, но и целой Европы. Несколько месяцев все европейские газеты наполнялись соображениями о том, какое значение имеет выбор его в депутаты. Несомненные признаки показали, что приближается время политического оживления для Франции, [что предводители её политических партий, на время удалённые от государственной деятельности утомлением и апатиею народа, снова будут призваны к участию в исторических событиях требованиями нации, пробуждающейся от дремоты]. Кавеньяку очень многие предназначали одну из значительнейших ролей в движении, близость которого равно предвидится во Франции людьми всех мнений. Потому внезапная смерть предводителя «умеренных республиканцев»[^4] Франции для многих его соотечественников была тяжёлою потерею, для многих других — облегчением опасностей. Друзья Кавеньяка прямо выразили свою печаль, но враги его не отважились обнаружить своей радости: боясь признаться в шаткости своего положения тем, когда выразят удовольствие, что смерть Кавеньяка освободила их от одного из их страхов, они поспешили принять вид также огорченный и присоединить свои притворные сожаления к искренней скорби друзей покойного. «Moniteur», «Constitutionnel»[^5] и другие органы декабрьской системы наравне с «чистыми республиканцами» превознесли его «великие, безмерные услуги» Франции, называя его даже «спасителем отечества».

Но если многочисленны во Франции друзья и противники партии, предводителем которой был Кавеньяк, то ещё многочисленнее люди, смотрящие на эту партию со спокойным беспристрастием, как на историческое явление, уже отжившее свой век, как на бесцветный остаток старины, бессильный в будущем и на добро и на зло, обсуждающие прошлую её деятельность без всякого увлечения надеждами или опасениями. Они думают, что в панегириках над гробом Кавеньяка, внушённых одним искренностью чувства, другим — соображениями приличия и расчетливости, гораздо больше реторики или ослепления, нежели основательности. Они находят, что Кавеньяк, заслуживавший полного уважения, как частный человек, качествами своего характера, вовсе недостоин ни удивления, ни даже признательности как государственный человек; что при всем своем желании быть полезным родине он во время своего диктаторства принёс ей гораздо больше вреда, нежели пользы, потому что убеждениям, руководившим его действиями, недоставало практичности, и действия его не соответствовали потребностям общества, которым привелось ему управлять. Его образ мыслей испортил всё дело. Высокая честность, энергическая воля, добрые намерения — этих качеств совершенно достаточно для почтенной деятельности в размеренном круге частной жизни, где всё определяется обычными [6] отношениями и объясняется многочисленными примерами. Этими достоинствами обладал Кавеньяк; но их мало государственному человеку, который постоянно находится в отношениях очень многосложных, в положениях, неразрешимых прежними случаями, потому что в истории ничто не повторяется, и каждый момент её имеет свои особенные требования, свои особенные условия, которых не бывало прежде и не будет после. Без достоинств, уважаемых обществом в частном человеке, государственный человек не будет полезен родине; но, кроме их, ему нужны ещё другие, высшие достоинства. Он должен верно понимать силы и стремления каждого из элементов, движущих обществом; должен понимать, с какими из них он может вступать в союз для достижения своих добрых целей; должен уметь давать удовлетворение законнейшим и сильнейшим из интересов общества как потому, что удовлетворения им требует справедливость и общественная польза, так и потому, что, только опираясь на эти сильнейшие интересы, он будет иметь в своих руках власть над событиями. Без того его деятельность истощится на бесславную для него, вредную для общества борьбу; общественные интересы, отвергаемые им, восстанут против него, и результатом будут только бесплодные стеснительные меры, которые необходимо приводят или к упадку государственной жизни, или к падению правительственной системы, чаще всего к тому и другому вместе. Так было и с Кавеньяком. Он наделал ошибок, которые дорого стоили Франции и низвергли его собственную власть. В нём не было качеств; нужных государственному человеку.

Не говоря теперь о том, хороши или дурны были цели Кавеньяка, скажем только, что имени государственного человека заслуживает единственно тот правитель, который умеет располагать свои действия сообразно этим целям; а у Кавеньяка каждое правительственное действие противоречило его целям, служило в пользу не ему, а его противникам. Вся его государственная деятельность обратилась только в пользу Луи-Наполеону. Тот плохой государственный человек, кто работает во вред себе, в выгоду своим противникам.

Но ответственность за ошибки Кавеньяка не должна падать исключительно на него. Она падает на всю ту партию, представителем которой он был, потому что он действовал не по личным своим расчётам и выгодам, а только как служитель известного образа мыслей, общего ему со всею партиею «чистых республиканцев»; он постоянно руководился мнениями этой партии; ошибки его — не его личные ошибки, а заблуждения целой партии; ими обнаруживается несостоятельность для Франции того образа мыслей, которого он держался. «Чистые республиканцы» забывали, что политическая форма держится только тем, когда служит средством для удовлетворения общественных потребностей; они воображали, что слово «республика» само по себе чрезвычайно [7] привлекательно для французской нации; они хлопотали о форме, не считая нужным позаботиться о том, чтобы форма принесла с собою исполнение желаний французского народа; они мечтали, что народ, не получая от формы никаких существенных выгод для себя, станет защищать форму ради самой формы. и форма упала, не поддерживаемая народом.

С начала нынешнего века эта ошибка повторялась всеми партиями, господствовавшими во Франции, Каждая, увлекаясь своими формальными пристрастиями, воображала, что и нация разделяет её пристрастие к известной форме ради самой формы, между тем как нация с восторгом приветствовала новую форму только потому, что ждала от неё блага себе; каждая система воображала, что нация не может жить без неё, и забывала о том, каковы были ожидания нации. Ни от одной системы не дождалась Франция исполнения своих надежд, и как только распространялось в нации мнение, что система не оправдывает надежд, на нее возлагавшихся, система падала. Так покинут был сначала Наполеон, потом покинута реставрация, потом июльская династия, потом и республика Кавеньяка и его друзей. Из истории всех наций и всех эпох выводится точно такой же результат: форма держится, пока есть мнение, что она приносит благо; она падает, как скоро распространяется мнение, что она существует только ради самой себя, не заботясь об удовлетворении сильнейших интересов общества. Форма падает не силою своих врагов, а единственно тогда, когда обнаруживается её собственная бесплодность для общества.

История диктаторства Кавеньяка очень поучительна потому, что в ней с особенною ясностью раскрывается эта истина. Не силою своих врагов, не стечением неблагоприятных обстоятельств пало правительство Кавеньяка и чистых республиканцев: восторжествовавший противник был совершенно бессилен сам по себе, все обстоятельства благоприятствовали продолжению власти Кавеньяка уже во всяком случае не менее, нежели возышению Луи-Наполеона; единственно ошибки Кавеньяка погубили его.

Правление Кавеньяка было, как мы сказали, правлением партии чистых или умеренных республиканцев. Он стал ее предводителем, конечно, благодаря отчасти собственным талантам; но ещё более обязан он своим возвышением в этой партии тому уважению, которое имела она к его отцу и особенно к его старшему брату.

Отец диктатора Жан-Батист Кавеньяк был сначала, как и многие другие политические люди Франции, адвокатом. При начале первой революции он сделался жарким её приверженцем и был выбран членом Национального конвента, в котором поддерживал все решительные меры, казавшиеся тогда нужными для борьбы с вандейцами, эмигрантами и европейскою коалициею. Несколько раз он исполнял важные поручения при армии и в провинциях и, всегда действуя твердо, не запятнал, однако же, себя жестокостя[8]ми, которыми повредили общему делу некоторые из его товарищей по убеждениям. Он оставил детям имя, уважаемое французскими республиканцами, но знаменитость этому имени дали блистательные таланты его старшего сына Годфруа, который был одним годом старше второго брата, впоследствии сделавшегося диктатором Франции.

Годфруа Кавеньяк, один из замечательнейших публицистов французской республиканской партии при Луи-Филиппе, был сперва, подобно отцу, адвокатом и, подобно отцу, рано оставил для политической деятельности адвокатуру, которая при его чрезвычайных талантах обещала ему огромные богатства. В июле он сражался против Бурбонов [^6], был очень недоволен, когда низвержение Бурбонов послужило только к возвышению Луи-Филиппа, и один из первых начал восставать против новой конституционной формы. Через год орлеанское правительство уже предало его суду, как президента республиканского общества «Amis Peuple» [1]. Он воспользовался этим случаем, чтобы громко объявить себя республиканцем,— решимость, которую имели тогда очень немногие и которая тем больше доказывала силу его характера, что пылкая речь в защиту республики была им сказана перед судом, уже за одно это признание имевшим власть осудить его. Заключенный потом в тюрьму, он бежал из неё подземным ходом, который тайком был прорыт в его комнату из соседнего дома. Товаришем его по тюрьме и бегству был между прочим Арман Марра [^7], впоследствии содействовавший возвышению его брата. Пять лет Годфруа прожил в Англии изгнанником. Республиканская партия во Франции была тогда ещё очень слаба, и Луи-Филипп совершенно нерасчётливо придавал ей ожесточёнными гонениями важность, которой она без того не имела бы. Общественное мнение, возмущённое излишеством этих гонений, вынудило, наконец, амнистию политическим преступникам. Годфруа Кавеньяк долго не хотел ею пользоваться; но крайние республиканцы, находившие, что «National» [^8], до той поры важнейший республиканский журнал, не довольно демократичен, убедили Годфруа возвратиться во Францию, чтобы быть главным редактором решительнейшего демократического журнала, который он вместе с Ледрю-Ролленом и стал издавать под именем «La Reforme» [^9]. Отличаясь от редакторов «National'я» большею резкостью мнений, Годфруа Кавеньяк был, однако, и от них признаваем главою республиканской прессы во Франции. Действительно, после смерти Армана Карреля она не имела столь даровитого публициста. Изнурённый волнениями политической борьбы, Годфруа умер в 1845 году, за три года до февральских событий. Над могилою его различные партии французских республиканцев клялись забыть все раздоры, их разделявшие. Более нежели

Эжен Кавеньяк, младший его брат и воспитанник по убеждениям, родился 15 декабря 1802 года. Окончив курс в Политехнической школе, он сделался офицером; при июльских событиях он первый в своём полку объявил себя против Бурбонов; подобно брату, он был недоволен тем, что июльская революция кончилась в пользу Луи-Филиппа, и вообще известен был в армии как ревностный республиканец. Думая поставить его в затруднительное положение, полковник однажды предложил ему официальный вопрос, прикажет ли он своим солдатам стрелять по народу в случае восстания против Луи-Филиппа. Кавеньяк, не колеблясь, отвечал: «нет». Правительство не могло оставить без наказания офицера, который прямо отказывался защищать его, но с тем вместе не отваживалось и предать военному суду молодого штабс-капитана, который уже пользовался большим уважением в армии. Дело кончилось тем, что полковнику сделали выговор за неуместный вопрос, а Кавеньяка перевели в Алжирию. За республиканский образ мыслей и в особенности за то, что страшный Годфруа Кавеньяк был его брат, Эжену Кавеньяку всячески старались не давать хода, по возможности обходили его чинами, несмотря на блестящие подвиги. Вот один пример. Первым замечательным делом Кавеньяка была защита Тлемсена в 1836—1837 годах. Оставленный в этом отдалённом передовом укреплении с одним батальоном, без запасов провианта и амуниции, он целый год выдерживал блокаду и отбивал приступы многочисленных арабских отрядов, терпя недостаток во всем [^10]. Продовольствие доставалось гарнизону только с битвы. Когда солдаты не могли получать полных порций, Кавеньяк сам брал себе порции ещё меньше солдатских, своим примером ободряя их терпеть голод. Алжирская армия удивлялась геройской защите форта, но правительство не хотело награждать республиканца и его отряд. Все представления алжирского главнокомандующего о наградах тлемсенским офицерам были отвергаемы военным министром. Наконец нужно же было наградить Кавеньяка, — ему сказали, что он получит следующий чин; он отвечал, что не примет награды, если не будут награждены также все офицеры его отряда. Мнение армии вынудило эту уступку у министерства.

Несмотря на все затруднения, делаемые министрами Луи-Филиппа служебной карьере республиканца, бывшего братом ненавистному Годфруа, Эжен Кавеньяк в начале 1848 года был бригадным генералом и губернатором Оранской провинции, потому что равно отличался и военными и административными дарованиями. О благосостоянии своих солдат он чрезвычайно заботился; арабы прозвали его «справедливым султаном»; в армии [10] считался он одним из лучших генералов и едва ли не лучшим администратором. Если бы не опальное его имя и не республиканские мнения, он, вероятно, подвинулся бы гораздо быстрее в продолжение своей 14-летней воинской деятельности. Теперь пока он оставался не более как одним из генералов, занимавших в алжирском управлении вторые места после генерал-губернатора. В январе 1848 года никто не предполагал, чтобы скоро ему пришлось сделаться значительным человеком в государстве.

Но события 24 февраля 1848 года передали управление Францией в руки республиканцев, и господствующей во временном правительстве партией была именно та партия, к которой принадлежал по своим убеждениям Эжен Кавеньяк, — партия умеренных или чистых республиканцев, иначе партия «National'я». Эжен Кавеньяк, хотя и чрезвычайно любил брата, не был таким революционером, как Годфруа; он был, подобно ему, демократом, но вовсе не крайним демократом. Именно таково было и большинство временного правительства, — Марра, Мари, Гарнье-Паже, Араго, Кремье, Дюпон де л’Ор. Все они были друзьями Годфруа Кавеньяка, все сохранили очень сильное уважение к нему, хотя он иногда и упрекал их за то, что они несколько отставали от него.

Алжирская армия, в которой принцы Орлеанского дома имели многих людей, лично им преданных, и вообще пользовались популярностью, внушала временному правительству беспокойство в первые дни нового порядка вещей.

Надобно было отдать команду над нею испытанному республиканцу; из всех алжирских генералов ни на кого временное правительство не могло положиться с такой уверенностью, как на Кавеньяка, и одним из первых декретов, подписанных новыми правителями Франции, было назначение Кавеньяка генерал-губернатором Алжирии.

Он имел столько скромности и прямодушия, что сам понял и откровенно высказал причину своего быстрого возвышения в прокламациях, обнародованных им при вступлении в новую должность. «Вы, точно так же, как и я, — говорил он в прокламации к жителям Алжира, — знаете, что память о моём благородном брате, живущая между гражданами, меня избравшими, побудила их вручить мне управление делами Алжирии». То же самое выражал он и в прокламации к жителям Орана: «Моим назначением правительство хотело от имени нации почтить память доблестного гражданина, моего брата».

Этим прямодушным сознанием очень хорошо определяется и личный характер Кавеньяка, и его, справедливое понятие о степени своих достоинств. Он сам указывает, что далеко не имеет гения, каким отличался его старший брат; что если бы не блеск, сообщённый его имени деятельностью брата, он не был бы замечен как человек, которого надобно выдвинуть вперёд; но только человек, вполне уверенный, что своими достоинствами оправдает [11] выбор, которым обязан постороннему обстоятельству, уверенный, что никто не назовёт его недостойным занятого им места, может так прямо и громко говорить, что ещё больше, нежели самому себе, одолжен он своим выбором заслугам другого.

Вскоре представился Кавеньяку другой случай выказать редкую честность своих правил. Жители Алжира хотели выбрать его своим представителем в Национальное собрание. Он решительно отказался от этой чести, говоря, что его положение в Алжирии не позволяет ему принимать голоса, подаваемые в его пользу его подчиненными. Он хотел сохранить себя совершенно чистым от всякого подозрения в искательстве, в честолюбии, в желании пользоваться данной ему властью для какой-либо личной выгоды.

Парижское временное правительство давно знало бескорыстие его характера, его недоступность никаким соблазнам. Алжирская армия уже доказала, что вовсе не имеет намерения поднимать междоусобные смуты: она безусловно покорилась правительству, признанному Францией; временное правительство могло оставить Алжирию без Кавеньяка, воспользоваться его военными и административными талантами и редкими качествами его характера в должности ещё более важной. Парижские работники, оружием которых восторжествовало восстание и в июле 1830 и в феврале 1848 года, волновались, не видя исполнения своих надежд от нового правительства, поставленного их содействием. Большинство временного правительства состояло из людей, желавших ограничить переворот 24 февраля чисто политическими преобразованиями без изменений в гражданских отношениях между классом капиталистов с одной стороны, классом, живущим наёмной работой, — с другой стороны; эти изменения казались невозможными большинству временного правительства, а между тем их требовали парижские работники, поддерживаемые полным сочувствием своих сотоварищей по всей Франции. Для сопротивления им большинству временного правительства нужно было иметь и сильное войско, и хорошего военного министра, на которого могло бы оно положиться. В правление Луи-Филиппа система подкупов и фаворитизма расстроила военную администрацию, как и все отрасли государственного управления; беспорядки военного управления были таковы, что новое правительство не нашло в конце февраля 20 000 человек, готовых к открытию кампании в случае внешней войны, хотя армия считала 400 000 солдат. Нужен был хороший администратор для поправления этих беспорядков. Но потребность в армии на случай внешней войны была в глазах большинства временного правительства ещё не такой настоятельной нуждой, как необходимость приготовиться к подавлению восстаний в самом Париже. После 24 февраля войска, побеждённые инсургентами, были выведены из Парижа как по требованию победителей, опасавшихся реакции, так и для того, чтобы эти войска, нравственно униженные своим поражением, могли оправиться [12] духом вдали от улиц, напоминавших им о их разбитии. Нужно было теперь снова ввести сильный гарнизон в Париж, сосредоточить войска в окрестностях столицы, сделать заготовления амуниции и т. д. на случай междоусобных смут. Это мог исполнить только такой военный министр, который вполне разделял бы убеждения большинства временного правительства, потому что при малейшей нерешительности он легко мог быть задержан в своих вооружениях усилиями меньшинства временного правительства, находившегося в раздоре с большинством. Кроме всего этого, нужно было в военном министре совершенное бескорыстие, чтобы он, имея в своих руках фактическую силу, не поддался обольщениям властолюбия, остался верным сановником правительства, а не покушался быть его властелином. Всем этим условиям удовлетворял Кавеньяк. Характер его представлял совершенное ручательство, что он не употребит против правительства силы, которую ему дадут; он был известен как хороший генерал и отличный администратор. Нашлись бы и кроме него генералы, обладающие этими качествами, но было ещё условие, которому никто не соответствовал столько, как он. Много было генералов, с радостью тотовых драться против «черни», la canaille; но эти генералы были преданы Орлеанскому дому и враждебны республике; было несколько и республиканских генералов, но почти все они поколебались бы двинуть войска против своих соотечественников. Кавеньяк был несомненный республиканец, но с тем вместе готов был повести войско против граждан, сошедшихся принуждать республиканское правительство к уступкам, которых оно не хотело делать. Недаром, когда жители Алжира выразили желание, чтобы в Алжирии военное управление было заменено гражданским, он сделал им строгие упрёки и сказал: «Энергия, состоящая в том, чтобы опираться на мнение масс, не исполняя своих обязанностей, — гнусная энергия, я отвергаю её. Самый дурной закон лучше беспорядка». Ему послали назначение явиться в Париж для принятия должности военного министра. Он сказал, что примет её только тогда, если ему позволено будет сосредоточить сильную армию около Парижа, — это было ещё в марте, меньшинство временного правительства было тогда ещё довольно сильно; оно воспротивилось этому требованию, соответствовавшему желаниям большинства, и Кавеньяк отказался от министерского портфеля. Прошло два месяца; отчасти ошибочные действия, ещё более нерешительность и бездейственность очень ослабили влияние меньшинства во временном правительстве; выборы в Национальное собрание, произведённые под впечатлением этих ошибок и бездейственности, доставили решительный перевес партии умеренных республиканцев; когда временное правительство сложило свою власть перед Национальным собранием, Собрание передало её «Исполнительной комиссии» [^11] из пяти членов, между которыми только один не был из умеренных республиканцев; они [13] теперь стали полновластными правителями Государства. Требование Кавеньяка сосредоточить сильное войско в Париже, прежде помешавшее вступлению его в министерство, теперь было новой рекомендацией для него, и когда он, избранный в Национальное собрание депутатом от департамента Ло, прибыл в Париж, Исполнительная комиссия тотчас же назначила его военным министром (17 мая).

В Национальном собрании он не был особенно блестящим оратором, но деятельность его по управлению министерством соответствовала надеждам, которые имели на него умеренные республиканцы. Он неутомимо заботился о том, чтобы иметь наготове такие силы, c которыми можно было бы в случае восстания подавить инсургентов.

Случай употребить в дело собранные силы не замедлил представиться. С небольшим через месяц после того, как начал Кавеньяк свои приготовления, восстание вспыхнуло, и вспыхнуло в таких ужасающих размерах, каких не достигала ещё ни одна междоусобная битва в Париже, видевшем так много страшных междоусобиц. В продолжение четырёх месяцев легкомысленное бездействие и разноречащие распоряжения временного правительства и его наследницы, Исполнительной комиссии, раздражали массу, обманываемую в своих надеждах, исполнение которых было ей формально обещано. Каковы были эти надежды, разумны или неразумны, всё равно; дело в том, что их исполнение было формально обещано, дело в том, что были формально подтверждены ожидания, и когда гнев овладел людьми, не видевшими исполнения этим ожиданиям, когда отчаяние овладело людьми, увидевшими, что у них отнимается всякая надежда, удивляться тут нечему. Неудовольствие массы росло с каждым днем, и наконец меры, принятые Исполнительной комиссией по повелению Национального собрания для закрытия так называемых «Национальных мастерских» (Ateliers Nationaux), произвели взрыв.

История Национальных мастерских и трагического их окончания — самый печальный и вместе самый нелепый эпизод в печальной истории столь обильных нелепостями событий, последовавших за февральской революцией. Кого надобно винить за Национальные мастерские? Обстоятельства были так запутаны, ошибок было наделано столько всеми партиями, участвовавшими в управлении Францией после 24 февраля, что ни одна из партий этих не может похвалиться государственным благоразумием в деле Национальных мастерских, как увидим ниже. Но если ответственность за гибельную нелепость должна падать преимущественно на тех людей, которыми она была придумана, которые заведывали её исполнением, которые не допускали других сделать ничего для её отстранения, то ответственность за Национальные мастерские прямым образом падает на партию чистых республиканцев. Дело происходило таким образом. [14] Республика была провозглашена во Франции по настоянию республиканцев и работников. Республиканцы шли впереди, но их требования не имели бы никакой силы, если бы не были поддерживаемы работниками. Но работники увлекались вовсе не теоретическими рассуждениями о качествах республиканской формы политического устройства, — они хотели существенных изменений в своем материальном быте, и когда республиканцы, достигшие власти их силой, показали вид, что хотят ограничиться изменением политической формы, работники потребовали от них на другой же и на третий же день после победы принятия мер к улучшению материального положения низших классов. Способ, которым работники предполагали улучшить свой быт, — учреждение промышленных ассоциаций при вспоможении правительства, — казался республиканцам химерою; нелепою несообразностью с их понятиями о государстве казалось им и то право, которое во мнении работников служило основанием этому способу, именно «право на труд» (droit au travail), право каждого, не находящего себе работы у частных промышленников, получать эту работу от государства, которое таким образом обеспечивало бы средства для жизни каждому, желающему трудиться. Здравый смысл говорил, что если республиканцы не считали возможным удовлетворить этим требованиям, они должны были решительно отвергнуть их. Но отвергнуть их значило бы в ту же минуту лишиться власти, потому что сами по себе республиканцы были бессильны и держались только тем, что опирались на работников. Они решились выпутаться из затруднения обещаниями, рассчитывая выиграть время проволочками, надеясь, что настойчивость работников остынет мало-помалу, что дела как-нибудь уладятся счастливыми случайностями; что временное правительство впоследствии приобретёт силу воспротивиться работникам. Первая уступка состояла в том, что на другой же день после переворота временное правительство издало декрет (25 февраля), которым объявляло, что государство обязывается обеспечивать существование работника доставлением ему работы в случае надобности, — «право на труд» было, таким образом, формально признано. Через два дня, точнее сообразив убеждения республиканцев, работники увидели, что не будет принято временным правительством никаких действительных мер к исполнению этого обещания, если исполнение его не будет предоставлено человеку, разделяющему в этом случае идеи работников, — и снова явились (27 февраля), требуя, чтобы для этого дела было учреждено особенное «министерство прогресса» и министром был назначен Луи Блан, глава той социальной школы, мнения которой господствовали тогда между парижскими работниками. Луи Блан был одним из одиннадцати членов временного правительства, но не имел в нём никакой силы, встречая безусловное сопротивление со стороны всех своих сотоварищей, кроме одного Альбера, который сам принадлежал к [15] классу работников. Поручить Луи Блану министерство прогресса значило дать ему власть, значило облечь правительственной силой именно те идеи, которые девятерым из одиннадцати членов временного правительства казались гибельной химерой. Оно не могло согласиться на это, но не могло и совершенно отказать работникам, и вот оно придумало вместо министерства прогресса учреждение «Правительственной комиссии» для работников (Commission du Gouvernement pour les travailleurs), которая под председательством Луи Блана составляла бы проекты законов для предложения будущему Национальному собранию. Приняв это поручение, Луи Блан в свою очередь сделал очень важную ошибку. [Он видел, что] эта комиссия, не [имеющая] никакой власти, [учреждается] только для проволочки, с целью замять дело; [это учреждение обманывало] работников наружностью без всякого действительного значения. Нечего уже и говорить о том, что, не имея административной власти, комиссия не могла ничем облегчить состояние работников в настоящем; очевидно было, что и составлять проекты законов временное правительство поручало ей только в той уверенности, что они будут отвергнуты Национальным собранием, — да и сам Луи Блан знал это. Ясно было также, что во всяком случае комиссия вовсе не нужна для составления законов, — их гораздо легче и удобнее было бы обрабатывать без такой многосложной обстановки, какую должны были иметь заседания комиссии. Луи Блан видел, что комиссия придумана только для того, чтобы временному правительству увернуться от требования работников. Ему следовало отказаться от этого обманчивого поручения. Он отказывался и говорил, что должен выйти из временного правительства, которое считает его участие во власти невозможным. Но если бы он не согласился остаться в правительстве, если бы не принял поручения, работники в тот же час поняли бы, что им нечего ждать от временного правительства, они восстали бы против него, произошли бы новые смуты, быть может, новое междоусобие. Это было представлено Луи Блану его товарищами, — и он согласился принять поручение, которое одно могло спасти правительство от разрыва с работниками. Эту уступку с его стороны можно приписывать слабости его характера, если думать, что он, подобно республиканцам, по убеждению не отвращался междоусобий. Но его образ мыслей был таков, что насилие ни в каком случае не может вести ни к чему хорошему, что всё в мире лучше, нежели быть виновником смут, — и потому очень может быть, что он уклонился от разрыва не по недостатку характера, а напротив — по твердому убеждению в том, что лучше отказаться от успеха, нежели достигать его путём насилия. В самом деле, Луи Блану тогда нечего было бояться разрыва: в случае борьбы победа несомненно осталась бы на стороне работников, желавших отдать власть в его руки. [16] Но каковы бы ни были побуждения, заставившие Луи Блана сделать уступку, он уступил. Для комиссии, учреждённой под его председательством, был отведён Люксамбургский дворец, в котором две недели тому назад заседала палата пэров. Для участия в совещаниях о мерах, касающихся быта работников, были избраны работниками всех промыслов двести пятьдесят депутатов. Но составлять проекты законов, которые не имели вероятности пройти через Национальное собрание, было бесполезно, и комиссия скорее имела характер государственной аудитории, в которой Луи Блан излагал свою систему, нежели законодательного комитета. Главной целью речей Луи Блана было внушить собравшимся около него депутатам работников, что насилием они ничего не выиграют и должны надеяться только на мирные средства для улучшения своей участи; что путь убеждения и законных выборов — единственный верный путь для исполнения их желаний. Пока продолжались Люксамбургские конференции, они более нежели что-нибудь другое удерживали работников от насильственных действий. Но, с другой стороны, они составляли для работников самое торжественное свидетельство обещаний правительства позаботиться об их участи. Мало того, работники необходимо приходили через них к мысли, что законы и распоряжения, касающиеся положения рабочего класса, могут составляться не иначе, как по совещанию с этим классом, с его одобрения, при его участии. Легко понять, какое впечатление после таких идей должен был произвести на них тот факт, когда потом вдруг им объявили, что ни одна из их надежд не может быть исполнена, что они требуют нелепости, желая, чтобы правительство заботилось о рабочих хотя наполовину того, как заботится о фабрикантах, и что они должны беспрекословно повиноваться всему, что им приказывают, оставляя их между прочим без средств к жизни [^12].

В то время как на Люксамбургских конференциях работники проникались высокими мыслями о приобретённом ими участии в решении вопросов, касающихся их быта, и беспрестанно вспоминали декреты временного правительства, обещавшего доставление работы от государства тем рабочим, которые останутся без работы у частных промышленников, уже оказались естественные следствия всякого государственного кризиса: торговые дела приостановились, произошло много банкротств, и оттого частные промышленники должны были сократить работу на своих фабриках, а некоторые даже вовсе закрыть их. Произойти это должно было неизбежно: всегда и везде за каждым государственным кризисом следует промышленный. И в Англии при гораздо меньших усилиях к преобразованиям гораздо меньшим бывает то же: и парламентская реформа, и отменение хлебных законов соединены были с промышленными кризисами. То же было во Франции и при начале реставрации, и после июльского переворота, и после декабрьского переворота. Но если при этих последних [17] кризисах французское правительство могло оставлять на волю судьбы работников, лишавшихся работы вследствие промышленного кризиса, нельзя было этого сделать теперь: декрет, признававший право на труд, был ещё у всех в руках; работникам ещё принадлежало фактическое владычество в Париже, ещё не имевшем гарнизона после февральских событий. Нельзя было не позаботиться о тех работниках, которые остались без хлеба. Временное правительство никак не хотело приступить в самом деле к обещанным преобразованиям экономического быта; а всё таки необходимо было сделать то, что должно было, по мнению самих работников, быть только уже результатом этих преобразований, — пришлось дать работу от правительства работникам, оставшимся без занятия на частных фабриках. Временное правительство сделало это так, как делается всё делаемое против желания и убеждения, без знания и обдуманности, — сделало так, что вышла совершенно нелепая путаница. Оно поручило одному из своих членов, принадлежавшему к чисто республиканскому большинству и бывшему министром публичных работ, Мари, учредить «Национальные мастерские» для работников, оставшихся без занятия. Имя «Национальные мастерские» было заимствовано из системы Луи Блана, и потому люди, не знавшие о самом факте ничего, кроме его имени, утверждали потом, что «Национальные мастерские» произошли от него или его идей. Напротив, они были учреждены его непримиримыми противниками, управлялись людьми, нарочно избранными для того за личную вражду против него, устроены были совершенно наперекор его понятиям и при всей обременительности своей для государства, при всей гибельности для частной промышленности долго были приятны временному правительству, искавшему в них опоры против Луи Блана. Нелепее тех оснований, на которых они были созданы, невозможно ничего и придумать.

Надобно давать средства для жизни работникам (так рассчитывало временное правительство) не потому, чтобы это было хорошо, напротив — это очень дурно; но что ж делать, без этого произойдёт восстание. Они говорят, что хотят работать; но если им дать занятие их обыкновенной работой, это будет подрывом частной промышленности. Потому нельзя ткачам давать ткать материи, столярам делать мебель: нужно дать им занятие, которое не входило бы в соперничество с частной промышленностью.

На этих соображениях были устроены «Национальные мастерские». Единственная работа, которая не подрывала бы частной промышленности, состояла, по мнению умеренных республиканцев, в том, чтобы копать землю, и всех этих людей — ювелиров, фортепьянщиков, слесарей, портных, ткачей, гравёров, наборщиков и т. д. — обратили в землекопов.

Копать землю — это прекрасно; но где взять землю, которую нужно копать? В Париже производились различные земляные [18] работы, особенно по постройке дорог, мостов, укреплений. Ещё больше земляных работ предполагалось совершить со временем. Казалось, почему бы не обратить людей «Национальных мастерских» на эти действительно нужные работы, если уж они непременно должны копать землю? Администрация мастерских обратилась к инженерному ведомству, управлявшему всеми земляными работами в Париже, — тут произошла вещь невероятно милая: инженерное ведомство постоянно было во вражде с министерством публичных работ; бюрократическая ссора не постыдилась проявиться и тут, когда дело было так важно для государства: инженеры отвечали, что у них нет никаких работ для администрации Национальных мастерских. Что оставалось делать Мари? Вместо того чтобы призвать на помощь всю силу правительства для усмирения нелепой вражды инженеров, он начал придумывать сам от себя работы; — нужных работ не придумало его министерство никаких, и Национальные мастерские были заняты совершенно пустым пересыпанием земли с одного места на другое, потом опять с этого второго на первое, так, единственно для препровождения времени. Это опять невероятно, но действительно было так. Рабочие Национальных мастерских сначала вырыли рвы и насыпали террасы на Марсовом поле, потом срыли опять террасы и засыпали рвы, потом снова принялись рыть те же рвы и насыпать террасы и т. д.; подобными же упражнениями занимались они и на всех других местностях Парижа, где только было можно потешаться лопатами и заступами.

За это совершеннейшее осуществление нашей поговорки о пересыпании из пустого в порожнее следовало им получать плату от правительства. Таким образом умеренные республиканцы удивительно разрешили задачу: содержать рабочих и заставлять их трудиться, но так, чтобы их труд не был соперничеством частной промышленности.

И сами рабочие, и администраторы Национальных мастерских очень хорошо чувствовали, что их занятия — нелепая пародия труда. Не глупо ли токарю или каретнику копать землю? Заставлять его делать это — значит просто заставлять его бездельничать. Да и вообще заставлять человека делать дело, совершенно ни для чего не нужное, только затем, чтобы потом он мог заняться разделыванием сделанного, — опять-таки нелепость, которой должен совеститься и работник, и надзиратель. Потому очень скоро надзиратели бросили требовать от рабочих труда; рабочим стала омерзительна пошлая возня с лопатами. По общему согласию тех и других установилось, что весь процесс «рабочего дня» состоит лишь в том, чтобы явиться на место работы, как-нибудь провести на этом месте назначенные часы и отправиться назад по окончании их, получив квитанцию за своё присутствие в назначенном месте. Оно действительно так и следовало по самой мысли учредителей. [19] Не одни люди рабочего класса, но и люди всякого звания предпочтут пользоваться деньгами задаром, если открывается возможность получать задаром столько же денег, сколько и за тяжёлый труд. Когда в Национальных мастерских стало нужно только прогуляться от сборного места до какой-нибудь площади поутру и вечером прогуляться с этой площади назад до сборного места, чтобы выдана была квитанция за так называемый «рабочий день», а потом за эту квитанцию выдана была плата не менее той, какая давалась на фабриках, когда таким образом открыты были синекуры для работников, само собою разумеется, что работники стали покидать частные фабрики для Национальных мастерских. И без того вследствие нерешительных, двусмысленных действий временного правительства Париж волновался страхами всевозможных родов, кредит падал, фабрик закрывалось всё больше и больше; а тут, привлекаемые даровым жалованьем в Национальных мастерских, многие работники уходили и с таких фабрик, которые могли бы выдержать промышленный кризис. И вот по обыкновению одно бедствие порождало другое и само потом увеличилось от его влияния. Политический кризис привёл к промышленному; промышленный кризис окончательно сбил с толку временное правительство, и без того не слишком мудрое; потерявшие голову правители в торопливом смущении основали широкое дело Национальных мастерских для облегчения зла, но основали в таком нелепом виде, что от них зло могло лишь увеличиваться; вследствие превратных мер правительства кризис возрастал, и число людей в Национальных мастерских увеличивалось с страшной быстротой: одни шли туда потому, что не имели работы на фабриках, другие своим уходом принуждали закрывать фабрики и тем увлекали в Национальные мастерские новые толпы людей, лишавшихся работы. В начале марта Национальные мастерские имели 20 000 работников, действительно не находивших занятия на частных фабриках; в средине июня Национальные мастерские считали уже более 150 000 работников, из которых несколько десятков тысяч сами бросили фабрики и тем лишили работы, может быть, сотню тысяч людей, вовсе не желавших быть тунеядцами, но не видевших себе другого спасения, кроме Национальных мастерских.

Расход государства на их содержание был громаден: каждый месяц Национальные мастерские поглощали несколько миллионов, а работы совершалось ими очень мало, да и та не приносила пользы ни на грош, потому что тратилась на предметы вовсе не нужные. Мало того, что расходы эти составляли в настоящем страшную тягость для казны: в будущем они угрожали еще большей разорительностью, потому что число людей в Национальных мастерских умножалось с каждым днём. Все партии с одинаковым беспокойством смотрели на эту колоссальную нелепость. [20] Все партии, сказали мы, — это выражение не совсем точно; представители партии умеренных республиканцев во временном правительстве, наравне со всеми жалея о страшной растрате денег на Национальные мастерские, находили в этом своём тупоумном порождении одну сторону, которая утешала их за все расходы, Национальные мастерские находились в заведывании министерства публичных работ, а министерством этим управляли вернейшие люди умеренно-республиканской партии, сначала Мари, потом Трела. Администраторы мастерских все принадлежали к той же партии: Мари, который назначил этих агентов, был очень осмотрителен в их выборе. Особенно могла умеренно-республиканская партия положиться на главного администратора мастерских, —то был Эмиль Тома, честнейший умеренный республиканец, по убеждению смертельный враг всех крайних партий, особенно социалистов, сверх того личный враг Луи Блана, который был тогда сильнейшим из предводителей социалистов. Благородный и чрезвычайно гуманный Эмиль Тома пользовался безграничной любовью людей, находившихся под его управлением; он был очень обходителен с работниками своими, заботливо вникал в их нужды, старался во всём помочь им, насколько от него зависело, занимался своими трудными обязанностями с ревностью; доходившей до самоотвержения; его кроткий характер, его ласковая речь, его обязательность привлекали к нему толпы, находившиеся под его начальством. Умеренные республиканцы могли наверное рассчитывать, что его работники пойдут за ним, куда бы он ни повел их.

Это служило им источником великой отрады. В Национальных мастерских умеренные республиканцы видели сильнейшую свою опору против социалистов. В самом деле, работники-депутаты Люксамбургских конференций, имевшие громадное влияние на всех других людей своего класса в Париже, были отвергаемы, осмеиваемы, преследуемы работниками Национальных мастерских; многие из этих депутатов были принуждены удалиться из мастерских. Словом, между Люксамбургом и Национальными мастерскими не было и не могло быть ничего общего. Восстание содиалистов грезилось умеренным республиканцам каждую ночь, каждый день, но они с некоторой самоуверенностью твердили себе: у нас есть против такого восстания громадная армия.

В самом деле, Национальные мастерские с тем и были устроены, чтобы служить армией против социалистов. Сообразно такому назначению эти мастерские были организованы по военной системе: каждыми десятью работниками начальствовал десятник (piqueur); пять десятков составляли взвод (brigade) с капралом (brigadier); несколько бригад соединялось под начальством поручика (lieutenant) и т. д.; у бригад и отрядов, из них составлявшихся, были свои знамена; к сборному месту шли работники из своих жилищ военным строем, с знаменами; ещё церемо[21]ниальнее были их марши от сборного места до места (так называемых) работ и обратно; от сборного места по домам они также расходились военным порядком. Само собой разумеется, эти марши, знамёна, это мелочное распределение по чиноначальству и проч. было бы совершенно неуместно, если бы Национальные мастерские устраивались только для прокормления людей, не находящих себе работы; но они назначались также [в случае смут] доставлять защитников умеренным республиканцам, и этому назначению совершенно соответствовала их военная организация.

Но в середине июня умеренные республиканцы чувствовали себя уже столь сильными, что могли обойтись без помощи этих союзников. Робость, овладевшая средним и высшим классами после февральских событий, мало-помалу рассеивалась, когда они увидели, что низший класс в массе ожидает улучшения своей участи от закона, не прибегает к насилию; что предводители этого класса, крайние республиканцы и социалисты, не захватывают силою диктатуру в свои руки, а ожидают достичь торжества путём порядка и законности. Этому спокойствию предводителей крайних партий было много причин: уважение к национальной воле, выражение которой они видели в установленном тогда suffrage universel [2]; надежда, что результат этого всеобщего права участвовать в выборах будет благоприятен людям, которые считали себя защитниками интересов массы; неуверенность в том, что городские пролетарии будут поддержаны поселянами, Париж будет поддержан провинциями, если фабричные работники в Париже вздумают восстать против буржуазии; несогласия между различными школами и главными людьми этих школ. Мы не можем решить, какое из этих соображений и затруднений имело более силы; противники говорят, что эти люди удерживались опасением восстановить против себя всю Францию присвоением власти; сами они говорят, что только добросовестное отвращение от насилий руководило их действиями; как бы то ни было, но они не прибегли к насильственным мерам, которых ожидали от них противники, — мало того, они все свои усилия напрягали к удержанию массы от всякого насилия. За это противники сочли их людьми, не умеющими извлекать выгоду из обстоятельств, людьми, неспособными к практической деятельности; действительно, они без всяких попыток присвоить себе власть дали пройти тем дням или неделям, когда могли быть страшны своим противникам, и противники ободрились. Некоторые слабые движения, возбуждённые интриганами вроде Бланки, увлекшими вслед за собой опрометчивых [энтузиастов] вроде Барбе и Гюбера, послужили, однако же, поводом выставить честолюбцами, опасными для общественного спокойствия, и тех, которые на самом деле старались предотвратить эти волнения. Неко-

Такие обвинения противоречили фактам, но факты тогда ещё не были известны в истинном своём виде, — напротив, они доходили до всеобщего сведения искажёнными или преувеличенными. Эти ложные слухи много содействовали упадку меньшинства временного правительства и укреплению власти большинства, состоявшего из умеренных республиканцев. Но всего более, конечно, произошло это просто вследствие естественного закона, по которому за напряжением сил следует усталость, по которому стремительный порыв масс быстро сменяется обычной для них дремотой, по которому люди неопытные беспечно успокаиваются после первого обманчивого успеха. Масса, на сочувствии которой основывалась сила крайних партий, уже воображала себя совершенной победительницей, она воображала, что противники, низвергнутые в феврале, уже бессильны; что умеренные республиканцы, союзники массы в феврале, будут исполнять её желания, потому что сделали на словах несколько уступок этим желаниям.

Под влиянием всех этих обстоятельств умеренные республиканцы решительно восторжествовали на выборах в Национальное собрание; крайние партии, и прежде имевшие мало влияния на управление делами, совершенно лишились его, когда с открытием Национального собрания временное правительство сложило с себя власть и она была передана Исполнительной комиссии, в которой уже исключительно господствовали умеренные республиканцы.

Теперь эта партия, до сих пор стеснявшаяся в своих действиях противоречием меньшинства временного правительства, могла беспрепятственно принимать меры, казавшиеся ей нужными. Первой из этих мер было призвание сильных отрядов войска в Париж и его окрестности. Крайние партии опирались на парижских работников, — умеренные республиканцы старались, как мы видели, подчинить этот класс своему влиянию; но всё-таки он имел других предводителей, его желания были в сущности несогласны с желаниями умеренных республиканцев, его требования казались им гибельными для общества химерами; работники внушали сильное опасение умеренным республиканцам. Для обуздания этих многочисленных недовольных необходимо было войско.

Когда сильное войско было сосредоточено в Париже и его [23] окрестностях, умеренные республиканцы гораздо прямее, нежели прежде, начали говорить, что преобразования, которых желают работники, нелепы, и правительство не может исполнить их. Разочарование овладело умами и тех из работников, которые до сих пор сохраняли надежду на то, что Национальное собрание постановит законы, изменяющие материальное положение рабочего класса. Предводители крайних партий попрежнему убеждали массу не прибегать к насилиям, ожидать исполнения своих желаний от употребления средств, которые давались к тому законным правом участвовать в выборах. Судя по всему, эти увещания и собственное благоразумие удержали бы низший класс от смут, если бы правительство не приступило к уничтожению Национальных мастерских способом столь же неблагоразумным, как неблагоразумен был слособ их учреждения.

Правительство теперь твёрдо опиралось на армию. Ему уже можно было обойтись без союза с защитниками ненадежными, — надобность, для которой до сих пор содержались Национальные мастерские, прекратилась. Решено было закрыть их. Работники их будут недовольны? Это не важность: при многочисленной армии они не посмеют противиться.

И вот для закрытия Национальных мастерских приняты были быстрые меры — меры, в которых самонадеянное легкомыслие странным образом смешивалось с трусливою торопливостью, грубая жестокость — с изворотливым коварством.

Самый недальновидный человек мог бы, повидимому, понять, что опасно вдруг отнимать содержание у массы в 150 000 человек, организованной подобно войску, не предоставив этим людям никаких других средств к существованию; но умеренные республиканцы успокаивались надеждой на силу собранной ими армии и без всяких церемоний вдруг объявили, что Национальные мастерские уничтожаются, потому что государство не может содержать на свой счет огромную толпу тунеядцев.

Прекрасно; но в каком положении видели теперь себя эти 150 000 людей, которых до сих пор кормило правительство? Фабрики были закрыты; промышленный кризис продолжался, и не было даже надежды, что он скоро прекратится. Благоразумие требовало бы от правительства, чтобы оно помогло фабрикам возобновить работу и распускало людей из Националыных мастерских только по мере того, как они могли бы находить себе занятие в частной промышленности. Это не было сделано. Занятий не могли они найти себе никаких. Они оставались без всяких средств к существованию. Они могли только умирать с голоду на улицах Парижа.

Неужели этого не предвидело правительство? Нет, предвидело и потому приняло следующие меры: молодым и здоровым людям предложило оно поступать в солдаты, а тех, которые неспособны сделаться хорошими солдатами, оно приказало развозить из Парижа по провинциальным городам. [24] Легко было предугадать, какой вид получат в глазах работников эти меры, которые начали приводиться в исполнение без излишнего внимания к желанию или нежеланию воспользоваться ими со стороны работников. «Нас насильно, противозаконно берут в солдаты, нас насильно развозят по разным городам, в которых так же закрыты фабрики, в которых так же нет нам работы, в которых так же останется нам только умирать с голоду, как и в Париже», — иначе не могли думать несчастные. «Нас развозят затем, что в соединении мы сильны; разделив нас, они легче управятся с нами, как хотят».

Ясно было, что Эмиль Тома при своём гуманном характере, при своей заботливости об участи людей, которыми управлял, не согласится быть исполнителем таких мер. Он говорил, что нельзя так круто повернуть этого дела, что надобно приготовить занятие распускаемым работникам, сокращать Национальные мастерские только по мере пробуждения деятельности на частных фабриках и т. п. И вот придумали новую меру, чтобы избавиться от него. Его призвали к министру публичных работ (министром был тогда Трела; Мари, прежний министр, был членом Исполнительной комиссии, руководившей действиями министров), — министр сказал ему, что для закрытия Национальных мастерских нужен администратор с характером более твёрдым, что если работники узнают об его отрешении, они могут воспротивиться, собраться вокруг прежнего любимого начальника, наделать беспорядков. «Потому немедленно отправляйтесь из Парижа, так чтобы этого никто не знал, оставайтесь в провинции, куда я посылаю вас, пока здесь всё будет кончено. Тогда я возвращу вас в Париж». Эмиль Тома доказывал, что его внезапное удаление встревожит работников, усилит их подозрения, — напрасно. Он сказал, что по совести не может повиноваться, зная, что его удаление из Парижа будет иметь гибельные следствия. Тогда министр объявил, что принуждён выслать его из Парижа насильно, — призвал чиновников, которым поручил взять его под стражу и немедленно уехать с ним из Парижа. Это было исполнено в ту же минуту, и для лучшего сохранения тайны даже семейству Эмиля Тома не было сказано, куда он исчез.

Следствие было совершенно таково, как предсказывал он.

Любимый начальник, которому верили, внезапно исчез — он пошел к министру и не возвращался более. «Он брошен в тюрьму», — говорили одни работники. «Он убит министром», — говорили другие. «Это потому, что он не хотел выдать нас; что же хотят сделать с нами? Как что, разве это не видно? Нас пошлют в Алжирию, где мы погибнем от климата и от кабилов; кого не пошлют в Алжирию, кого не берут в солдаты, тех насильно отвозят бог знает куда, развозят по провинциям, чтобы, легче было поодиночке зажать нам рот, подавить нас; нас бросят без всяких средств к жизни, мы не найдем работы ни здесь, ни [25] в провинциях — работ нет нигде. Мы обречены погибнуть от голода. Погибнуть от голода! А давно ли даны нам обещания, что каждый, не находящий работы в частной промышленности, получит работу от правительства? Исполняя этот декрет, правительство содержало нас, пока не имело войск, — теперь оно имеет войска и хочет поступить с нами так же, как поступал Гизо. Предатели, они хотят, чтобы мы погибали».

В самом деле, если ни Гизо в феврале, ни Исполнительная комиссия и Национальное собрание в июне не хотели губить работников для собственного удовольствия, то надобно было умеренным республиканцам признаться, что их управление сделало для исполнения требований рабочего класса ровно столько же, сколько и Гизо. Но Гизо по крайней мере не давал обещаний, а теперь дано было формальное обещание декретом временного правительства, ещё за несколько недель торжественно подтверждено решением Национального собрания, — надежды были пробуждены, официально признаны справедливыми, — и вдруг правительство совершенно отрекается от всяких обязательств, столько раз данных. [Республиканцы всё равно, как и Гизо, говорят: молчите, или мы заставим вас молчать штыками и картечью.]

Сто пятьдесят тысяч человек оставляются без всяких средств к существованию, начальник, которого они любили, коварно отнят у них, их насильно берут и увозят из Парижа, им изменили. А между тем они организованы подобно армии, неужели они отдадутся на жертву без сопротивления?

Ошибки правительства привели к неизбежной междоусобной войне.

В тот же день, как было объявлено решение Национального собрания закрыть Национальные мастерские, как исчез Эмиль Тома и начались наборы работников для поступления в солдаты и для рассеяния по провинциям (22 июня), работники послали депутатов протестовать против этих распоряжений. Член Исполнительной комиссии, бывший министр публичных работ, Мари, принял депутатов очень дурно и сказал, что работникам остаётся только одно — безусловно повиноваться.

На следующее утро (23 июня) вспыхнуло восстание. Целый день оно усиливалось, и вечером Национальное собрание передало исполнительную власть Кавеньяку, который, как военный министр, с самого начала руководил действиями армии. [Париж был объявлен в осадном положении.]

Мы не будем рассказывать подробностей отчаянной борьбы, продолжавшейся три дня; нас, вероятно и читателя также, интересует не сгратегическая сторона этого страшного междоусобия, а причины, его вызвавшие, характер его и следствия, к которым оно привело французскую нацию.

Причины мы исчислили; некоторым читателям, быть может, [26] покажется, что наше объяснение неполно, что мы опустили из виду влияние клубов, интриги так называемых демагогов, честолюбие предводителей крайних партий; действительно, всему этому приписывал очень большое участие в июньских событиях отчёт, составленный докладчиком следственной комиссии, назначенной по этому делу, Кентеном Бошаром; но этот доклад, внушённый чувством ненависти, давно отвергнут общественным мнением и тогда же отвергался людьми беспристрастными и проницательными. Мы укажем один случай и приведём одно свидетельство, чтобы читатель мог судить о том, как смотрели ещё тогда основательные и справедливые судьи на содержание этого доклада.

Следственная комиссия, составленная наполовину из умеренных республиканцев, наполовину из орлеанистов и легитимистов, которые ободрились после июньских дней, главным виновником смут, обуревавших Францию со времени провозглашения республики до июньских дней, выставила Луи Блана, на которого сваливали также учреждение Национальных мастерских, устроенных будто бы по его плану. Но Луи Блан и Коссидьер, обвиняемый вместе с ним (хотя они были враги между собою), в то время были представителями нации (членами Национального собрания), а представители могли быть подвергаемы судебному преследованию не иначе, как только с разрешения Собрания. Правительство потребовало этого разрешения, — Собранию был предложен вопрос: находит ли оно достаточные поводы подозревать участие Луи Блана в майских и июньских событиях и находит ли нужным предать его суду. Огромное большинство отвечало: «да». Но в числе меньшинства, находившего обвинение неосновательным и улики фальшивыми, был между прочим и Бастиа, известный экономист, который всеми силами боролся против учений, имевших тогда своим представителем Луи Блана. Партия, к которой принадлежал Бастиа, была скандализирована тем, что он подал голос в оправдание Луи Блана, но вот что он писал в тот же вечер к ближайшему из своих друзей, Кудре:

«Ныне на рассвете решено великое дело о докладе следственной комиссии, так тяжело беспокоившее и Собрание и Францию. Собрание дало согласие на судебное преследование Луи Блана и Коссидьера за участие в преступлении 15 мая, У нас, быть может, удивятся, что в этом деле я подал голос против правительства. Я хотел было постоянно отдавать моим избирателям отчет в соображениях, по которым подаю так или иначе голос но каждому делу; только недосуг и нездоровье помешали мне исполнить это; но настоящий случай так важен, что я должен объяснить причины моего мнения. Правительство считало отдачу под суд этих двух представителей необходимостью; говорили даже, что только этим оно может удержать на своей стороне национальную гвардию, но мне казалось, что даже и это соображение не даст мне права заглушить в себе голоса совести. Ты знаешь, что учение Луи Блана не имело, быть может, в целой Франции противника более решительного, нежели я. Я убежден, что эти системы имели гибельное влияние на образ мыслей и через то на поступки работникой. Но разве мы должны [27] были решать вопрос о справедливости его системы? Каждый человек, имеющий какое-нибудь убеждение, по необходимости считает гибельным противное убеждение. Когда католики жгли протестантов, они жгли их потому, что считали их образ мыслей не только ошибочным, но и опасным. По этому принципу нам всем пришлось бы перерезать друг друга.

Итак, надобно было смотреть на то, действительно ли Луи Блан виноват в фактах заговора и восстания? Мне казался он невиновным, и никто, прочитав его защитительную речь, не может не сказать, что он невиновен. А между тем я не могу не помнить, в каких мы теперь обстоятельствах: у нас осадное положние, правильная судебная власть отстранена, свобода отнята у журналов. Мог ли я выдать двух представителей их политическим противникам в такое время, когда нет никаких гарантий? Это — дело, которому я не могу содействовать, это — первый шаг по пути, на который я не могу вступить.

Я не осуждаю Кавеньяка за то, что он на время отменил действие всех законных гарантий, я думаю, что эта печальная необходимость столь же прискорбна ему, как и нам; притом она может быть оправдана тем, чем оправдывается всё, — спасением общества. Но для спасения общества требовалось ли, чтобы двое из наших товарищей были преданы на жертву? Я не думаю. Напротив, мне кажется, что такое дело может только поселить между нами раздор, ожесточить ненависть, положить бездну между партиями не только в Собрании, но и в целой Франции; мне казалось, что при настоящем положении внешних и внутренних дел, когда нация страдает, когда ей нужны порядок, доверие, прочные учреждения, единодушие, — при таких обстоятельствах не время ввергать в раздор представителей нации. Мне кажется, что лучше бы нам забыть о наших жалобах и неприятностях, чтобы позаботиться о благе страны; потому я радовался, что нет ясных фактов в обвинение моих товарищей и что я не обязан выдавать их.

Большинство думало иначе. Дай бог, чтобы оно не ошиблось! Дай бог, чтобы решение, принятое ныне, не сделалось гибельным для республики!

Если ты найдёшь нужным, я уполномачиваю тебя послать отрывок из этого письма в газеты».

Через несколько дней, возвращаясь к тому же предмету в другом письме к Кудре, Бастиа продолжает:

«Говорят, что я уступил страху; страх был с другой стороны. Или эти господа (избиратели департамента, представителем которого был Бастиа) думают, что для борьбы против страстей, овладевающих обществом, нужно в Париже менее мужества, нежели в департаментах? Нам грозили гневом национальной гвардии, если мы отвергнем требование судебного преследования. Эта угроза выходила от людей, располагающих военной силой. Стало быть, страх мог заставлять класть чёрные шары, но не белые шары. Нужна высокая степень нелепости и тупости, чтобы вообразить, будто требуется особенное мужество для подачи голоса в пользу той стороны, на которой стоит насилие, армия, национальная гвардия, большинство Национального собрания, влечение обстоятельств, правительство.

Читал ли ты следственный акт? Читал ли ты показание бывшего министра Трела? В показании говорится: "Я был в Клиши, я там не видел Луи Блана, не слышал, чтобы он был там; но в жестах, в физиономни, в самых звуках голоса работников я видел следы того, что он был там". Высказывалась ли когда-нибудь политическая ненависть с более опасными тенденциями? Три четверти следственного акта составлены в таком духе!

Словом, сказать по совести... я не думаю, чтобы Луи Блан принимал участие в майском и июньском возмущениях, и этим объясняется, почему я подал голос против обвинения».

Свидетельство Бастиа в этом случае не может подлежать подозрению; он был самый резкий, самый отважный и самый [28] сильный противник тех людей, которых теперь хотел защитить от обвинений.

В самом деле, невозможно читать обвинительный акт, не видя, что он составлен под влиянием страха и ненависти. Эти чувства и прежде руководили действиями чистых республиканцев относительно партий, разделявших с ними власть от февраля до июня; под влиянием этих чувств учредились и потом были закрыты Национальные мастерские, закрытие которых было ближайшим поводом междоусобия. Влиянием этих чувств было и вообще создано то положение государственных дел во Франции, неизбежным результатом которого было междоусобие. Другие причины, о которых они так много говорили, или вовсе не существовали, или оказывали только ничтожное влияние. Предводители партий, благоприятствовавших требованиям рабочего класса, старались всеми средствами удержать работников в пределах законности, старались отвратить их от всяких попыток к действию вооружённой силой; многие клубы действовали в противном смысле, но влияние их на массу было незначительно; наконец, ничего подобного заговору не было в междоусобии июньских дней: получив отказ 22 июня ввечеру, работники условились открыто, на площади, что завтра возьмутся за оружие.

Именно отсутствием влияний, чаще всего пробуждавших беспокойства во Франции, июньское междоусобие отличается от других парижских междоусобий; в этом отсутствии обыкновенных элементов мятежей и заключается тайна громадной силы, обнаруженной инсургентами июньских дней, и ужаса, произведённого этой резней. Массы шли на битву без всяких предводителей; ни одного сколько-нибудь известного человека не было между инсургентами. Чего хотели они? Это до сих пор остаётся смутно для того, кто не считает достаточным объяснением их мятежа перспективу голодной смерти, открывшуюся перед ними. То не были ни коммунисты, ни социалисты, ни красные республиканцы, — эти партии не участвовали в битвах июньских дней; чего хотели они? Улучшения своей участи; но какими средствами могло быть улучшено положение рабочего класса, если бы он одержал верх? Это было тёмно для самих инсургентов, и тем страшнее казались их желания противникам; чего же они хотели, если не были даже коммунистами? [Победители говорили, что они хотели грабить, но они наличными деньгами расплачивались за всё что брали в лавках. Это открылось после; но в те дни инсургенты казались какими-то варварами, цель которых — разрушение общества.] Отчаяние — вот единственное объяснение июньских дней, оно составляет отличительный характер этого восстания. Инсургенты сражались не для ниспровержения или установления какой-нибудь политической формы, — они не имели ни определённого политического образа мыслей, ни определительных требований от правительства или общества, кроме одного [29] требования: они хотели иметь работу и кусок хлеба, доставляемый работой, и думали, что противники хотят истребить их, чтобы не давать ни хлеба, ни работы, столько раз торжественно обещанной. Оттого-то и дрались они с таким отчаянным мужеством, Их было тысяч сорок; далеко не все работники Парижа, далеко не все работники Национальных мастерских взялись за оружие: надежды на успех почти не было, инсургенты шли на погибель почти несомненную, и потому. к ним не присоединялся никто из работников, сохранивших или хладнокровие в своей горести, или вероятность иметь работу на фабриках. Зато отважившиеся на битву почти безнадёжную дрались с энергией, какой не было ни в июле 1830 года, ни в феврале 1848 года. Против них выведены были регулярные войска, гораздо многочисленнейшие, выступала национальная гвардия Парижа, ещё более многочисленная, выведена была «подвижная гвардия», garde mobile, составленная из отчаянных юношей парижской бездомной жизни, выдвинута была страшная артиллерия тяжелого калибра, — всего было мало, постоянно прибывали по железным дорогам новые войска и новые отряды национальной гвардии из всех городов Франции, и только на четвёртый день это громадное превосходство в силах подавило мятеж, — да и этой медленной победой противники инсургентов были обязаны только новой системе борьбы, которую Кавеньяк применил к делу с редким искусством и ещё более редкой непоколебимостью.

Система эта состояла в том, чтобы сосредоточивать огромные силы на одном пункте, избранном для наступательного движения, держась на всех остальных пунктах только в оборонительном положении. Наступление имело первой целью разорвать сообщение между различными частями города, бывшими в руках инсургентов; потом, когда эти отрезанные одна от другой части не могли уже подавать помощи друг другу, брать постепенно одну часть за другой. Знатоки военного дела говорят, что этот план был превосходно и задуман и исполнен Кавеньяком и что при всякой другой системе борьбы инсургенты на некоторое время, по всей вероятности, овладели бы всем Парижем. Но и этой системе, доставившей победу, инсургенты долго противились с таким успехом, что 25 июня Кавеньяк ещё не ручался за победу и считал опасность столь великой, что вместе с президентом Национального собрания принял меры перенести Собрание и резиденцию правительства в Сен-Клу или в Версаль, если бы инсургенты восторжествовали в Париже. Картечь, бомбы и ядра трое суток осыпали кварталы, занятые инсургентами, — и только это страшное действие артиллерии доставляло перевес регулярному войску. Рукопашные битвы были чрезвычайно упорны. Число убитых с той и с другой стороны остаётся неизвестным; правительство должно было уменьшить потерю своих защитников и врагов, но и оно показывало её в пять тысяч; другие известия [30] говорят о десяти и более тысячах, и, быть может, даже эта цифра не достигает ещё ужасной действительной потери. Ветераны наполеоновских времён говорили, что никакой штурм неприятельской крепости во времена Первой империи не был так кровопролитен. Есть положительный факт, слишком достоверно свидетельствующий о верности этого впечатления: из четырнадцати генералов, командовавших войсками, шестеро были убиты, пять других были ранены, и только трое уцелели, — да и из этих последних под Ламорисьером были убиты две лошади.

[Много злодейств было совершено с обеих сторон в ожесточении битвы, потому что с обеих сторон за сражающимися укрывалось много преступников, пользовавшихся бешенством сражения для насыщения своего зверства. Так, несколькими негодяями со стороны инсургентов был убит генерал Бреа, захваченный в плен, но с противной стороны число страшных примеров жестокости было ещё значительнее. Рассвирепевшие солдаты и особенно подвижная гвардия, ворвавшись в дом, занятый инсургентами, часто убивала всех, кого там находила, — стариков, женщин, детей; множество совершенно невинных людей, имевших несчастье попасться в руки армии и подвижной твардии, были расстреляны по подозрению, что они расположены в пользу инсургентов, — и потом оказалось, что они вовсе не имели и мысли об этом; расстреливание пленных инсургентов было в таком обычае, что об этих случаях никто уже и не говорит; словом, читая рассказы об ужасах, совершённых национальной гвардией, подвижной гвардией и солдатами, видишь, что недаром было потом в употреблении у парижан выражение «Кавеньяковские палачи», les bourreaux de Cavaignac.]

Как полководец, Кавеньяк в эти страшные дни действовал превосходно. Все знатоки военного дела утверждают это. Кроме стратегических талантов, он выказал качество ещё более редкое — непреклонную энергию воли, когда, несмотря ни на какие просьбы, внушаемые нетерпением, твёрдо следовал своему плану, который один мог вести к победе, и, действуя шаг за шагом, не сделал ни одного опрометчивого движения. Как частный человек, он также вёл себя безукоризненно: напрасно враги его обвиняли, что он употребил какие-нибудь интриги для достижения диктатуры: это низкая клевета; он верно служил Исполнительной комиссии, пока она существовала, и когда она была уничтожена Национальным собранием и вся власть передана ему, то было благоразумным решением самого Собрания, и ни сам Кавеньяк, ни его друзья не сделали ни одного шага, чтобы внушить это решение. По окончании битвы он явился в Собрание, возвращая ему власть, которой был облечен на время битвы, и опять совершенно ничего не искал; когда Собрание просило его сохранить власть и сделаться главой правительства, он, приняв это высокое поручение, нимало не утратил простоты своих нравов, продолжал [31] быть совершенно прежним человеком и постоянно не только говорил, но и действовал совершенно сообразно сущности своих обязанностей, всегда признавая себя только доверенным лицом Собрания, вручившего ему власть, и ни разу не сделав ни одного шага для того, чтобы расширить пределы этой власти или отказать в повиновении Собранию, которое совершенно вверилось его честности. Словом, как частный человек, он выказал характер, достойный Вашингтона. Но как государственный человек, Кавеньяк, к сожалению, не обнаружил ни особенной проницательности, ни особенных дарований: подобно всей своей партии, он поступил вовсе не предусмотрительно и не расчётливо. Великим несчастьем для него и всей партии было уже то, что её ошибками дела были доведены до июньского междоусобия; но в этом не был виноват Кавеньяк, он не управлял государством, не имел значительного влияния на ход событий до июня, — он ограничивался до той поры почти только своими специальными занятиями по должности военного министра и управлял этой частью хорошо. Потому теперь, когда управление перешло в руки его, человека, непричастного прежним ошибкам, правительство умеренных республиканцев могло бы явиться перед нацией как бы отказавшимся, очищенным от прежних гибельных промахов и восстановить свою популярность. Для этого битву следовало бы вести со всевозможной готовностью к примирению, и тогда генерал, принявший власть среди громов междоусобия, представился бы не столько победителем одного класса своих сограждан во имя других классов, сколько миротворцем. Но Кавеньяк явился не более как только хорошим генералом, смотрящим на гражданские дела глазами своих политических друзей; а политические друзья его, к сожалению, во всём считая себя правыми относительно прошедшего, не находили в самых действиях своего прежнего управления объяснений восстания и потому считали это восстание возникшим единственно вследствие желаний, гибельных для общества; они слишком поверили своей фразе, которую любили повторять в апреле и мае: «варвары у ворот наших» — les barbarees sont à nos portes; они увидели в жалких, голодных работниках не несчастных, доведённых до безрассудной дерзости отчаянием, а злодеев, принявшихся за оружие чисто с намерением грабить и резать. Сообразно такому понятию и повели они борьбу против них, — не как против сограждан, а будто против каких-нибудь каннибалов, беспощадно, безжалостно. [Ожесточение со стороны национальной гвардии, составлявшей опору умеренных республиканцев, и зверские поступки со стороны шестнадцатилетних - восемнадцатилетних воинов подвижной гвардии, увлечённых опрометчивостью кипучей молодости и вином, вызвали много примеров такой же жестокости со стороны инсургентов — умеренные республиканцы с каким-то самодовольством ослепились этими отдельными случаями, оправдавшими их мнение, и допустили [32] себя совершенно забыть о причинах восстания, лежавших в их собственных действиях.

Битва шла зверски с обеих сторон. Она необходимо должна была оставить много ненавистных следов в памяти обеих сражавшихся сторон. Но пусть инсургенты были варвары, пусть имели право умеренные республиканцы не давать им пощады в битве, превратившейся оттого в резню с расстреливанием пленных, — пусть им извинительно было всё это в предположении их, что инсургенты взялись за оружие не для защиты себя от голодной смерти, а для грабежа их, умеренных республиканцев; но вот победа стала решительно склоняться на сторону войска и национальной гвардии]. Наконец инсургенты потеряли всякую надежду на успех. Это было на третий день восстания, на другой день ожесточённой битвы 25 июня. В этот момент возникали для умеренных республиканцев новые соображения, которыми должен был бы измениться характер следующего дня, если бы умеренные республиканцы были предусмотрительны.

Надежды противников уничтожены. Пусть прежде инсургенты заслуживали истребления как хищные звери; но следует ли теперь доканчивать их истребление, когда они убедились в неизбежности своего поражения? Продолжение борьбы, уже ненужной для отвращения от себя опасности, — опасность уже отвращена, — не введёт ли умеренных республиканцев в новую опасность?

С точки зрения собственных убеждений они должны были принять в соображение следующие факты. Они, умеренные республиканцы, хотели утвердить во Франции республиканскую форму правления. Какой класс нации был единственным преданным защитником этой формы? Только класс работников; кроме работников, искренними республиканцами были только немногие отдельные люди, по своей малочисленности не могшие удержаться против высших классов и поселян, желавших низвержения республики. Прежде, положим, работники увлекались гибельными химерами, — теперь исчезли их надежды на осуществление этих других желаний; из всех их чувств остаётся имеющим практическую силу только преданность республиканской форме. Причины, ожесточившие умеренных республиканцев против них, уже не существуют, существует только одно общее обеим сторонам стремление поддержать республику. Ясно было, что [вчерашние враги должны были теперь искать сближения между собою; ясно, что] умеренные республиканцы должны были постараться прекратить борьбу с ними. И каков будет результат, если борьба продолжится до истребления противников? Подавлен будет класс, который один предан республиканской форме, — она останется беззащитна, она падёт, и с нею умеренные республиканцы погибнут сами.

Продолжение борьбы было гибельно для них. Они должны были искать примирения с укрощёнными ныне вчерашними противниками. [33] Они не только не сделали этого, они отвергли просьбу о примирении или хотя просто о пощаде, с которой пришли к ним инсургенты.

Это было в ночь с 25 на 26 июня. К президенту Национального собрания Сенару и к Кавеньяку явилась депутация инсургентов; она говорила, что инсургенты сдадутся, если им дана будет амнистия. Умеренные республиканцы отвечали устами Сенара и Кавеньяка, что это предложение — глупость, что покорность от инсургентов только тогда может быть принята, когда они сдадутся безусловно, на жизнь и на смерть. «Иначе нечего и хлопотать вам, являться ко мне, — сказал Кавеньяк депутации. — Я отвергаю всякие другие предложения».

Инсургенты могли ошибаться в значении слов «безусловная сдача на волю победителей»: быть может, умеренные республиканцы после этой сдачи оказались бы милостивее, нежели были до сих пор; но инсургентам натурально мог представляться в их требовании только один смысл, слишком ясно показанный в два предыдущие дня беспощадным употреблением картечи, расстреливанием инсургентов, попадавшихся в плен, убийствами людей безоружных, стариков и женщин, неистовствами подвижной гвардии. Они в ответе Сенара и Кавеньяка не могли видеть ничего иного, как требование итти под военный суд, по законам которого каждый инсургент подвергался расстреливанию. Умеренные республиканцы должны были знать, что иначе не может быть понято их требование. Отвергая просьбу о прощении, они сами говорили инсургентам: «Теперь вам не остается уже ничего, кроме как биться до последней капли крови, потому что пощады вам не будет».

То и случилось, к чему принуждали они этим инсургентов. На следующее утро (26 июня) с прежней беспощадностью возобновилась битва и кончилась в половине второго часа пополудни [так, как желали умеренные республиканцы] совершенным подавлением инсургентов.

Истребляемые в Париже, они бежали из города, рассеялись по окрестностям. Повсюду были посланы команды ловить их. Их находили попрятавшихся в лесах, скитающихся по полям, и скоро парижские тюрьмы переполнились пленными, переполнились ими казармы парижских фортов, все укреплённые здания в Париже, так что, наконец, пришлось набить ими даже подземный ход, который вёл из Тюльери к Сене и который устроил себе на случай бегства Луи-Филипп. Число этих военнопленных простиралось до 14 000 человек.

Они все были отданы под военный суд, почти все приговорены к ссылке, но ещё до судебного приговора было уже сделано распоряжение о ссылке их: они были переведены на понтоны для отправления в ссылку. Можно вообразить себе, каков был военный суд при таких наклонностях умеренных республиканцев, при [34] таком громадном числе подсудимых, — это было то, что назы- вается по-французски суд на скорую руку, justice sommaire. [Нечего говорить о том, много ли было захвачено людей совершенно понапрасну, по ошибке; нечего говорить о том, много ли из этих арестантов, нимало не прикосновенных возмущению, было оправдано и много ли осталось попрежнему арестантами...]

Само собою разумеется, что общественное мнение, возмущённое этой ссылкой целой массы народа, массы, уже отправленной на понтоны без всякой формы суда, скоро принудило умеренных республиканцев к уступкам. Мало-помалу стали выпускать с понтонов одну партию пленных за другой, но всё ещё по прошествии целого года оставалось на понтонах несколько тысяч человек.

Ни Орлеанское, ни Бурбонское правительство не доходило до такого произвола. С того времени, как Наполеон в начале своего владычества без суда отправил в ссылку людей, ему опасных, не бывало во Франции подобных примеров. Но и наполеоновская ссылка была ничтожна перед этой произвольной мерой: тогда подвергнуты были произвольному наказанию всего сто, полтораста человек, теперь подвергались многие тысячи людей.

[Таким-то образом началась диктатура Кавеньяка и полное владычество умеренных республиканцев во Франции. Они утвердились беспощадной победой в ужаснейшей из всех междоусобных битв, когда-либо заливавших Париж кровью; победа была завершена чудовищной ссылкой в противность всем понятиям о правосудии.]

Надобно ли говорить, что в этой ссылке ещё более, нежели даже в самой беспощадности битвы, выразилась неспособность умеренных республиканцев понимать своё положение, их непредусмотрительность и бестактность? Государственным человеком достоин называться только тот, в ком благоразумие господствует над увлечениями страстей; но если мы даже извиним ослепление страстью во время борьбы, то по крайней мере по достижении совершенной победы рассудок должен вступать в свои права. Пусть умеренным республиканцам казалось нужно не только усмирить, но и совершенно обессилить работников. 26 июня это было сделано, и военные соображения должны были уступить место правительственным. Самое основное правило политического благоразумия говорит, что при внутренних раздорах победоносная сторона может укреплять своё господство только снисходительностью к побеждённой, — так действовали все истинно государственные люди, от Юлия Цезаря до Наполеона. Умеренные республиканцы не понимали этого. Если бы после своего полного торжества они дали амнистию побеждённым, уже переставшим быть для них опасными, они прикрыли бы этой мантией милосердия многие свои ошибки, привлекли бы к себе многих, отчуждённых междоусобием. Они этого не сделали, и озлобление, вселённое ожесточением битвы и ужасами победы, раздра[35]жалось и усиливалось холодной неуместностью напрасного мщения над людьми, которые уже не могли быть вредны победителям.

Таково было положение дел, когда умеренные республиканцы с диктатурой Кавеньяка приобрели безграничную власть во Франции. Ужасен и противен всем понятиям, — не говорим уже законности или гуманности, но всем понятиям обыкновенного житейского смысла, — был путь, который привёл их к этому господству. Всё, в чем некогда обвиняли они предшествовавшие правительства, было совершено ими в громаднейших размерах. Убийства в Трансноненской улице, апрельские судебные преследования [^13], за которые они так осуждали Орлеанское правительство, были ничтожной шуткой сравнительно с июньскими убийствами, расстреливаниями и ссылкой целых масс. Если бы кто-нибудь сказал умеренным республиканцам накануне февральских событий, что они совершат такие дела для сохранения власти, которую тогда готовились они приобрести, они с негодованием отвергли бы такое предсказание как нелепый бред. А между тем всё совершившееся в июне было неизбежным следствием той системы, которая привела их к февральскому торжеству. Если бы предусмотрительность их не была помрачена политической страстью, они в начале 1848 года видели бы, что начинают игру слишком двусмысленную и страшную, — игру, которая необходимо приведёт их в случае успеха к зверскому истреблению людей, которых они тогда призывали на помощь себе.

Сами они были малочисленны и слабы в начале 1848 года. Они одни не могли ничего сделать против Орлеанского правительства, которое хотели низвергнуть. Они вздумали вступить в союз с работниками и силой этого класса достигли своей цели.

Но чем они могли возбудить работников? Работники желали не перемены политических форм, а преобразований, которыми улучшилось бы их общественное положение. И вот республиканцы уверили их, что эти улучшения будут произведены республикой. Такой ценой приобрели они союз. Но могли ли они в самом деле исполнить свои обещания? Нет, желания работников признавали они несбыточными, гибельными химерами. При этом благоразумен ли был союз? Он основывался на самообольщении с обеих сторон. Работники думали получить себе удовлетворение через людей, которые в сущности были так же враждебны их желаниям, как Гизо и Дюшатель. Умеренные республиканцы воображали, что удержать работников им будет так же легко, как и возбудить их. Известно, каковы всегда бывают результаты союзов, основанных на том, что один союзник надеется достичь цели, которая отвергается другим; эти союзы ведут к смертельной вражде между союзниками. Так было и тут. Возбуждая надежды, которых не могли удовлетворить, умеренные [36] республиканцы должны были знать, что им придется отвергать требования, которым они льстили. В этих требованиях работники видели вопрос о жизни и смерти для себя — нельзя было не угадать, что для отвержения этих требований нужна будет смертельная битва против работников.

Но формалисты ничего не предвидят. Умеренные республиканцы легкомысленно повели в феврале против Орлеанского правительства людей, с которыми ещё гораздо менее могли ужиться в согласии, нежели с Орлеанским правительством. Если бы они предвидели июнь, они отказались бы от вражды против Орлеанского правительства в феврале.

История возвышения партин умеренных республиканцев представляется поразительным примером того, как неизбежно осуществляется историей правило, внушаемое здравым смыслом и так часто забываемое в увлечении политических страстей: нужно подумать о том, каковы существенные желания людей, прежде нежели искать их содействия. Если бы работники и республиканцы понимали друг друга, они ни в коем случае не начали бы вместе действовать против Орлеанского правительства, потому что между ними было противоречие ещё более важное, нежели причины их недовольства министерством Гизо.

Союз их был ненатурален, он привел к нелепости, — нелепость в исторических действиях ведёт к событиям, гибельным для страны.

Правда и то, что противоестественный союз между партиями, смертельно враждебными по сущности своих желаний, был произведен столь же противными здравому смыслу действиями Гизо, его покровителей и партизанов. Только самообольщение [Орлеанской системы] породило самообольщение в противниках, — это очевидно для всякого, кто припоминает историю времён, предшествовавших во Франции февральским событиям, и первая вина за ужасы, совершённые после того, падает на людей, которые довели дела Францин до нелепого положения, породившего февральские события. Здесь не место доказывать это, — мы хотели только изложить, каким рядом обманов и насилий умеренные республиканцы должны были выпутываться из того фальшивого положения, в которое стали для низвержения Орлеанской системы, какие нелепости и ужасы были необходимым условием утверждения их власти над Францией. Теперь нам должно рассказать вторую половину их истории; мы знаем, каким образом достигли они власти, теперь посмотрим, каким образом потеряли они власть; за возвышением их быстро последовало падение, и мы увидим, что падение было неизбежным следствием тех фальшивых или жестоких средств, которыми они достигли власти, и той несоответственности их убеждений с потребностями французского общества, которая с самого начала делала для них невозможным прямой и самостоятельный образ действий, [37] II

Июньская победа передала в руки умеренных республиканцев всю правительственную власть над Францией. Ужасным путём достигли они до этого торжества, и мы видели, что неизбежен был для них этот путь после той основной ошибки, которая сделана была в начале 1848 года умеренными республиканцами и парижскими работниками. Две партии, стремления которых были непримиримо противоположны, соединились тогда между собой для низвержения противников, которые по своим убеждениям гораздо менее разнились от умеренных республиканцев, нежели умеренные республиканцы от своих союзников. Результатом обманчивого союза на словах при полнейшем разногласии в желаниях была неизбежная необходимость двум на время слившимся партиям тотчас после одержанной в союзе победы вступить между собою в борьбу гораздо более серьёзную, нежели та, в которой общими силами они низвергли Орлеанскую систему. Фальшивые исторические положения всегда дорого обходятся государству, но иногда бывают выгодны для тех, которые ставят в них государство, — это тогда, когда одна из партий, вступающих в обманчивый союз, хитрит и коварствует. Но тут обе партии действовали не по хитрому расчету, а по соображениям при всей своей ошибочности прямодушным, и потому обе проиграли от ошибки, в которую одна увлечена была другою. Парижские работники за союз с умеренными республиканцами расплатились тем, что надолго остались без куска хлеба и тысячами погибли в битве, тысячами были брошены в темницы. Умеренные республиканцы поплатились тем, что пробудили ненависть к себе во всех тех классах населения, любовью которых дорожили.

Очень трудно было положение умеренных республиканцев после июньских дней, хотя вся правительственная власть была в их руках. Сами по себе они были малочисленны и слабы; они могли держаться, только опираясь на другие партии, которые тогда все сливались в два большие лагеря, почти поровну делившие между собою всё народонаселение Франции.

С одной стороны соединились в одну массу все те [партии], идеал которых был не в будущем, а в прошедшем. Некогда они распадались на враждебные партии легитимистов и орлеанистов, смертельно ненавидевшие друг друга. Но теперь вражда их умолкла под грозою, одинаково страшной для всего, чем дорожили все они одинаково. В прежнее время был между ними спор о том, классу землевладельцев или классу капиталистов владычествовать во Франции, фамильным преданиям с придворными нравами и феодальными стремлениями или промышленной спекуляции с биржевыми правилами и узким либерализмом хитрого эгоизма. Теперь тот и другой интерес подвергался одинаковой опасности, и для своего опасения оба они слились в один инте[38]рес — интерес возвращения господства над законами и администрацией тому, что называется превосходством по имуществу или значительностью в обществе. Люди, которым лично выгодно это возвращение, немногочисленны во Франции, [как и везде они немногочисленны]. Но тогда [во Франции, как и почти всегда во всех странах] каждый из них имел за собою более или менее значительное число клиентов, привыкших слушаться или поставленных в необходимость повиноваться ему. Так за капиталистами шли очень многие из людей, зависевших от них по промышленным делам, и голосу их следовало большинство в сословии торгующих людей и рентьеров, хотя эти маленькие люди, если бы ясно сознавали свои выгоды, могли бы заметить, что биржа и банкиры вовсе не представляют их интересов. За большими землевладельцами во многих провинциях шли поселяне; по воспоминаниям феодальных времен и по ультрамонтанским стремлениям заодно с большими землевладельцами было католическое духовенство, пользовавшееся очень значительным влиянием на поселян. Таким образом лагерь, желавший восстановления старого порядка, располагал очень значительными силами.

С другой стороны были люди, желавшие, как мы говорили, изменений в материальных отношениях сословий, желавшие законодательных и административных мер для улучшения быта низших классов. Естественно было бы полагать, что вся масса простолюдинов станет на этой стороне. Но знание о новых мерах, предполагавшихся в их пользу, было распространено только между простолюдинами больших городов. Поселянин во Франции ничего не читал, почти не встречал образованных людей, которые рассказали бы ему, в чём дело. Потому реформаторы имели на своей стороне только городских простолюдинов; из сельского населения, погружённого в совершенное незнание, большая половина следовала за своими обычными авторитетами — землевладельцами и духовенством, и только в немногих, ближайших к большим городам округах поселяне сочувствовали идеям городских простолюдинов.

Посредине между этих двух огромных лагерей стояла немногочисленная армия умеренных республиканцев. С тем и другим станом были у ней сильные причины к несогласию, но с тем вместе и важные точки соприкосновения, подававшие возможность к сближению.

От партий, желавших сохранения общественного быта в прежнем его виде, умеренные республиканцы разделялись воспоминаниями жестокой вражды с конца прошлого века до низвержения Орлеанской системы. Ещё важнее было разногласие в мнениях о форме правительства. Реакционеры ужасались слова «республика» — не потому, что в самом деле были искренними монархистами, а просто потому, что представляли республику осуществлением безграничной демократии. [39] От реформаторов умеренные республиканцы отделялись также воспоминаниями о борьбе, которая была менее продолжительна, но ещё более жестока, нежели борьба с реакционерами; притом же и воспоминания эти были свежее; последний и самый страшный акт борьбы только что совершился, и продолжались ещё его последствия: осадное положение, арест нескольких тысяч человек, стеснение газет и т. д. о коренном разногласии в идеях мы уже говорили: умеренные республиканцы хотели остановиться на изменении политической формы, реформаторы утверждали, что оно ничего не значит без изменения в сословных отношениях, которое умеренные республиканцы вместе с монархистами называли нелепой и гибельной химерой.

Причины к раздору были, как видим, чрезвычайно важны. Но отношения между тремя лагерями по материальной силе были таковы, что ни один сам по себе не мог управлять Францией нормальным и прочным образом, — получить решительный перевес в обществе могла каждая из трёх главных партий не иначе, как в союзе с другой. Впоследствии времени были заключаемы такие союзы, — значит, они были возможны, несмотря на всю силу взаимных несогласий. Так в конце 1849 года умеренные республиканцы действовали дружно с реформаторами против реакционеров, а позднее — заодно с монархистами против Луи-Наполеона. Но тот и другой союз был слишком позден. Вò-время враждебные партии не хотели и слышать о прекращении борьбы, которая поочередно погубила их. Теперь нас занимает история умеренных республиканцев; потому, оставляя в стороне ошибки, сделанные другими партиями, мы посмотрим только, какие ошибки были причиной низвержения этой партии [и какими мерами было бы возможно ей предотвратить несчастие, постигшее Францию].

В половине 1848 года все люди всех партий одинаково чувствовали, что первой необходимостью для Франции было учреждение прочного правительства. Прочность не зависела тут от имени и формы, а единственно от того, чтобы партия, которая управляла бы государством, имела бы на своей стороне решительное и прочное большинство в нации. Ни одна из партий, взятых в отдельности, не имела этого большинства, и всего менее могли обольщаться в этом случае умеренные республиканцы, на каждом шагу получавшие доказательства своей малочисленности. Кратчайшим путем к получению поддержки большинства был бы для них прямой союз с одной из двух многочисленных партий. На каких условиях был возможен тогда этот союз?

Реакционеры ужасались слова республика вовсе не потому, чтобы были искренними монархистами: они скоро примкнули к Луи-Наполеону, сопернику Бурбонов и Орлеанского дома. Истинной привязанности к монархической форме у большей части из них было так мало, что они с удовольствием согласились бы [40] на республику, если бы только сохранилось в этой республике преобладание высших классов. От республиканской формы умеренные республиканцы не могли бы отказаться ни в каком случае, но этой уступки пока от них и не требовалось бы; возможна ли была уступка, которая действительно требовалась реакционерами? Умеренные республиканцы имели чрезвычайное пристрастие называть себя демократами; вот именно эта-то прибавка к слову республиканец и возмущала реакционеров; а между тем был ли в этой прибавке какой-нибудь реальный смысл? Было ли практическое значение? По правде говоря, вовсе нет. Гордясь именем демократов, умеренные республиканцы гнушались именем демагогов, а демагогами называли всех тех, которые хотели действовать возбуждением масс для достижения целей, сообразных с выгодами масс. Какой же реальный смысл оставался после того за именем демократ? Тот, что умеренные республиканцы не хотели допустить такого преобладания аристократических элементов, какое видели в Англии; им больше нравилось устройство Северо-Американских Соединенных Штатов. Но во Франции аристократические элементы вовсе не имеют той силы, как в Англии, и далеко не имели в 1848 году притязания сделать из Франции Англию; всё, чего в сущности желали они, ограничивалось спокойствием на улицах и сохранением прежних сословных отношений. В сущности того же самого желали и умеренные республиканцы. К чему же после того было умеренным республиканцам так шумно кричать о своем демократизме, запугивая этим громким словом добрых людей, не замечавших, что демократ становится пустейшим и бессильнейшим из людей, как скоро придумывает разницу между демократизмом и демагогией? Нерасчётливо было со стороны умеренных республиканцев отталкивать от себя реакционеров словом без реального значения; нерасчётливо было и со стороны реакционеров из-за пустой парадной похвальбы отстраняться от людей, у которых за душой не было в сущности ничего непримиримого с тогдашними потребностями реакционеров.

Та и другая партия забывали об одинаковости своих настоящих желаний из-за споров об именах и исторических воспоминаниях. Они могли бы действовать дружно, но не хотели того. Реакционеры непременно хотели низвергнуть умеренных республиканцев из-за их пустой претензии на демократизм. Если умеренные республиканцы никак не решались отказаться от пустого слова для привлечения на свою сторону реакционеров, то не могли ли они вступить в союз с реформаторами?

Тут недоразумение было ещё нелепее. Умеренные республиканцы, восхищаясь своим [ровно ни в чём дельном не состоявшим] демократизмом, ещё с большим усердием кричали, что хотя они и демократы, но презирают и ужасаются демагогов. Крик о демагогах был так шумен и производился с таким серьёзным [41] выражением лица, как будто в самом деле в 1848 году Франции угрожали какие-нибудь Иоганны Лейденские и Томасы Мюнцеры или по крайней мере Дантоны. А на самом деле, каковы бы ни были идеи реформаторов, но сами реформаторы никак не должны были бы внушать ужаса, — справедливы или ошибочны, практичны или неосуществимы были их мнения, но сами по себе эти люди нимало не походили на возмутителей, опасных для спокойствия парижских улиц. Это были люди не уличных волнений, а ученых рассуждений в тишине кабинета, заваленного головоломными книгами; даже говорить в многочисленном обществе очень немногие из них были способны, и почти каждый из них был силён только с пером в руке, за письменным столом. Действия таких людей не могли в сущности представлять ничего опасного для материального порядка. Но, быть может, их мнения и требования были неудобоисполнимы или опасны?

О их общих теориях мы не хотим здесь говорить потому, что не их партия служит предметом нашей статьи: мы должны показать только их отношения, в последней половине 1848 года, к партии, главой которой был Кавеньяк. После июньских дней те силы, которыми могли бы осуществляться теории реформаторов, были сокрушены и надолго уничтожена всякая надежда реформаторов иметь правительственную власть. Дела приняли такой оборот, что надобно было ждать чрезвычайного влияния реакционной партии на ход событий. Требования реформаторов не простирались уже до того, чтобы их теории приводились в исполнение правительством; они почли бы себя чрезвычайно счастливыми уже и тогда, если бы хотя половина тех обещаний, которые два-три месяца тому назад давались не только умеренными республиканцами, но и реакционерами, была исполнена. И тут были громкие слова, служившие предметом споров, например «право на труд», но под громкими словами скрывались теперь требования самые скромные: хотя сколько-нибудь действительной заботливости со стороны правительства о помощи стеснённому положению низших классов, и реформаторы были бы довольны. Не только умеренные республиканцы, но и все рассудительные люди между реакционерами были убеждены в необходимости позаботиться об улучшении быта низших классов. В большинстве и умеренных республиканцев и даже реакционеров это убеждение было не только внушением расчета, но и искренним желанием. Кроме немногих нравственно-дурных людей, все желали позаботиться о распространении образования между простолюдинами, об улучшении их квартир, об улучшении мелкого кредита, к которому они прибегают, об избавлении их от ростовщиков и т. д. Между умеренными республиканцами не было ни одного, который не имел бы этих желаний, а серьёзной заботы об исполнении этих желаний было бы довольно для приобретения поддержки со стороны реформаторов. Но вместо того, чтобы заботиться о вещах, [42] которые всем казались и полезны и практичны, умеренные республиканцы предпочли спорить против разных призраков и проводили время в опровержении требований, которых никто не предлагал, но существование которых предполагалось умеренными республиканцами. Самая простая, самая лёгкая мера вызывала против себя крики о невозможности и опасности, потому что под нею всегда предполагалась какая-нибудь громадная теория. Призрак материальной демагогии, за которую не хотел или не был способен приниматься ни один из реформаторов, и призрак утопических теорий, которых никто не хотел приводить в исполнение в тогдашнее время, — эти нелепые призраки не давали умеренным республиканцам и подумать о союзе с реформаторами, которых им угодно было воображать себе сумасшедшими людоедами.

Таким образом по существенному положению серьёзного дела умеренным республиканцам был бы возможен союз с каким угодно из двух враждебных лагерей, разделявших между собою население Франции. Но отчасти воспоминание о прежних причинах вражды, отчасти громкие слова, пугавшие воображаемым значением, которого не имели, препятствовали сближению. Вероятно, если бы в партии умеренных республиканцев предводители были великими государственными людьми, эти затруднения были бы устранены своевременно, и партия умеренных республиканцев приобрела бы прочную опору себе или от реакционеров, или от реформаторов, смотря по тому, с каким из этих лагерей нашла бы она более точек одинаковости в стремлениях. Нам кажется, что если бы умеренными республиканиами руководили такие люди, как Ришелье, Штейн или Роберт Пиль, то она предпочла бы сближение с реформаторами. Несмотря на всю жестокость июньских битв и следовавших за ними проскрипций, реформаторы легче, нежели реакционеры, согласились бы поддерживать умеренных республиканцев: после июньских дней реакционеры стали так самонадеянны, что внушали уже чрезвычайно серьёзные опасения реформаторам, и таким образом самая жестокость поражения, нанесённого реформаторам умеренными республиканцами, заставляла этих последних быть склонными к поддержке победителей, за которыми выказывались грозные полчища людей, одинаково враждебных и побеждённым, и победителям. Но в партии умеренных республиканцев недостало государственного благоразумия на вступление в решительный союз ни с той, ни с другой из партий, имевших наиболее существенного могущества. Они вздумали держаться собственными силами. Ошибка эта была очень важна; она основывалась на странном самообольщении относительно своих сил. Умеренные республиканцы как будто не знали, что их образ мыслей, основанный на теоретических соображениях, а не на материальных сословных выгодах и [43] потребностях, по необходимости может иметь своими последователями только небольшое число тех людей, которые действуют в жизни не по требованию житейских интересов, а по правилам отвлечённой теории; они воображали, что умозаключения, а не интересы руководят людьми. От людей, впадавших в такое отвлечённое заблуждение, едва ли можно ожидать ловкого практического образа действий; но если бы они действовали практично, то могли бы даже без союза с сильнейшими партиями сделать очень многое для утверждения своих идей в государственной жизни французской нации.

Положим, что они были совершенно неисправимы в основном своём заблуждении, в том, что считали себя гораздо более многочисленными, нежели как были на самом деле; но всё-таки они очень хорошо знали, что слишком значительная часть народонаселения Франции не сочувствует их политическим мнениям. Они должны были употребить все заботы, чтобы увеличить число своих приверженцев. Поиобретать прозелитов своим убеждениям вовсе не так легко, как находить союзников своим интересам; но всё-таки искусный государственный человек может довольно быстро распространить свои понятия в массе, если будет заботиться об удовлетворении тех материальных потребностей нации, которые не противны его убеждениям. Умеренные республиканцы имели в своих руках правительственную власть и при малейшем искусстве в парламентской тактике могли верно рассчитывать на поддержку большинства в Национальном собрании; это было уже очень важное преимущество. Несколько месяцев им оставалось для того, чтобы укрепиться в занимаемом ими положении, и если бы они сумели воспользоваться этим временем, они могли бы утвердиться довольно прочно. Люди, которые, управляя делами несколько месяцев, не будут в конце их гораздо сильнее, нежели были в начале, неспособны управлять делами.

Не вступая в союз с многочисленнейшими партиями, умеренные республиканцы не должны были надеяться на помощь от людей, предводительствовавших этими партиями; но масса никогда не имеет непоколебимых и ясных политических убеждений; она следует впечатлениям, какие производятся отдельными событиями и отдельными важными мерами. Эту массу могли бы привлечь к себе умеренные республиканцы, если бы позаботились о том, чтобы их управление производило выгодные впечатления на массу и удовлетворяло тем её желаниям, которые могли они исполнить, не изменяя своему образу мыслей.

Государственный бюджет всегда составляет одну из самых общих и сильных причин довольства или недовольства в массах. Франция жаловалась на обременительность податей; особенно силён был общий ропот против обременительных налогов на соль и на вино и против пошлин, собираемых в городах с съестных припасов (octroi). С самого Наполеона непрерывно шёл этот [44] ропот; каждое правительство, заботясь при своём начале о популярности, обещало отменить налоги на соль и вино; ни одно не считало потом нужным сдержать это обещание, и при каждом перевороте одной из сильнейших причин того глухого неудовольствия, которое предшествовало волнению, был ропот на эти налоги. Соль и вино участвовали в падении Наполеона, Бурбонов и Орлеанской династии. Уничтожить городские пошлины с провизии было бы не менее полезно: пока на них роптали только горожане, но зато от горожан зависела прочность правительства ещё больше, нежели от поселян; притом, если существование этих пошлин не беспокоило поселян, то уничтожение их скоро было бы признано за благодеяние и поселянами, потому что увеличилось бы тогда потребление мяса, хлеба и т. д. в городах, стало быть развилась бы торговля сельскими продуктами. Налоги на соль и вино доставляли государству около двухсот миллионов франков, и при огромности французского бюджета было бы легко произвесть эту экономию; если же не хотели сокращать государственных расходов, то желания масс указывали источник, из которого было бы легко с избытком получать эти двести миллионов. Как обременительны казались налоги на вино и соль, так, напротив, чрезвычайно популярно было бы учреждение подати с капитала или с дохода. Ничем нельзя было бы в делах финансовых так угодить массе народа, как обращением косвенных налогов в прямые. Пошлины с съестных припасов поступали в городские доходы, — эти пошлины также легко было бы заменить прямыми налогами.

Кроме постоянных налогов, чрезвычайный ропот был возбуждён нелепым временным увеличением поземельного налога на 1848 год. Этот временный добавочный налог равнялся почти половине основного налога и по смете должен был доставить до двухсот миллионов франков, но на деле доставил гораздо менее, потому что никто не хотел его платить. В первой статье мы уже упоминали, что он был одной из главных причин реакции, обнаружившейся против февральского переворота. Надобно было отменить эту неудачную меру, через несколько дней после февральской революции придуманную одним из умеренных республиканцев, Гарнье-Паже.

Эти облегчения были бы необходимы даже в том случае, если бы умеренные республиканцы не хотели сокращать государственных расходов, — в таком случае надобно было бы, как мы говорили, заменить уничтоженные косвенные налоги прямыми; но народные желания требовали значительного сокращения бюджета, который был доведен до страшных размеров расточительным управлением Луи-Филиппа, при котором в течение 18 лет государственные расходы и вместе с ними подати увеличились вдвое. Из 1 800 миллионов франков надобно было бы довести расходы не более как до 1 200 миллионов. Благоразумные политико-эконо[45]мисты видели в этом государственную необходимость. Умеренные республиканцы признавали справедливость их слов, но ничего важного не сделали для исполнения этой необходимости.

Другим общим желанием дельных людей всех партий было отменение тех излишеств административной централизации, которые обременяли чиновников и самым утомительным образом стесняли деятельность частного человека, ровно никому не принося пользы и ни для чего не будучи нужны. Чтобы починить какой-нибудь дрянной мост через ручей в каком-нибудь селе, надобно было испрашивать разрешения от министра. Постройка домов, мощение улиц — для всего этого нужны были позволения и предписания от парижского правительства. Умеренные республиканцы, конечно, понимали неудобства этого порядка, связывавшего всю Францию, сами реакционеры говорили об этом благоразумно. Но и тут ничего не было сделано.

Стеснительные меры, казавшиеся необходимостью после июньских событий, лишали умеренных республиканцев популярности при начале управления Кавеньяка. Ни одна из тех мер, которые мы сейчас перечислили и которые могли бы уменьшить эту непопулярность, не была принята правительством умеренных республиканцев в продолжение трёх или четырёх месяцев, следовавших за учреждением их правительства. Быть может, достаточным извинением тому могли быть бесчисленные хлопоты и затруднения, в которые впутывалось новое правительство; во всяком случае умеренные республиканцы надеялись через несколько времени продолжать свое управление лучше, нежели начали его. Они надеялись раньше или позже приобрести популярность, которой лишены были летом и осенью 1848 года. Таким образом, по их собственному мнению, весь вопрос состоял в том, чтобы удержать за собою власть до той поры, когда приобретётся ими популярность. Выиграть время — для них было бы выиграть дело.

Было несколько средств для них продлить свою власть. Она вручена была Кавеньяку временным образом от Национального собрания, и Национальное собрание сначала не хотело торопить его прекращением этого положения. Зная свою непопулярность в настоящее время, умеренные республиканцы могли бы прибегнуть к средству, которое надолго упрочило бы их тогдашнее положение и даже сделало бы их любимцами народа. Точно так же, как и все французы, они чувствовали желание, чтобы Франция заняла в Западной Европе то первенствующее положение, которым пользовалась при Людовике XIV и при Наполеоне. Они считали унижением для Франции трактаты 1815 года [^14]. Соседние страны представляли много удобных случаев для начатия войны на Рейне или в Италии. Италия нуждалась в помощи французов против австрийцев. Прирейнские области Пруссии и все государства западной Германии находились в таком [волне[46]нии], что французская армия могла явиться в Германию союзницею одной из партий, готовившихся вооружённою рукою решать спор о сохранении или изменении порядка дел в Германии. [Нет сомнения в том, что и та и другая война пошла бы удачно для Франции. Слава, которую приобрело бы правительство, польстив победами национальной гордости, придала бы ему и прочность и популярность. Но и на войну не решились умеренные республиканцы.]

Но, не принимая никакой решительной меры, Кавеньяк и его друзья давали проходить одному месяцу за другим, пока уже поздно было вознаграждать потерянное время. Чего же ждали они и на что надеялись? Они, кажется, воображали, что всё устроится по их желанию одним магическим действием тех громких слов, в неотразимую очаровательность которых они верили; они, кажется, предполагали, что Франция находит их людьми необходимыми, потому что они сохраняют порядок и с тем вместе защищают слово республика, как будто бы слово республика могло восхищать само собою кого-нибудь, кроме немногочисленных и бессильных теоретиков, и как будто реакционеры не считались гораздо лучшими ревнителями порядка, нежели республиканцы.

Наконец был ещё один путь для удержания власти: можно было сохранять своё владычество при помощи [практической] силы, отстраняя формальное выражение национальных желаний. Умеренные республиканцы могли говорить, что партии, разделяющие между собою Францию, находятся в такой вражде между собою, из которой снова легко может возникнуть междоусобная война при первом поводе к тому (и это было бы правда); что потому официальные проявления народной жизни, слишком волнующие массу, как, например, государственные выборы и особенно выбор президента республики, должны быть отложены на некоторое время, пока умы успокоятся. Они не сделали этого, не умели во-время предвидеть результата, к которому приведёт выражение народных симпатий и антипатий при тогдашней перепутанности понятий.

Умеренные республиканцы не имели столько благоразумия, чтобы отсрочить на год или полтора года выбор президента республики. Но когда обнаружилось, что их кандидат Кавеньяк не имеет вероятности быть избранным, у них оставалось ещё средство в значительной степени уменьшить вредные для них последствия этой ошибки. Они уже предвидели, что исполнительная власть перейдёт в руки кандидата противных им партий. Но в Национальном собрании, у которого законодательная власть могла оставаться ещё очень надолго, большинство принадлежало им. Политический расчёт должен был говорить им, что следует как можно более увеличить влияние законодательной власти и как можно более подчинить ей исполнительную. Они не сделали и этого, [47] пожертвовав и собственными выгодами, и спокойствием государства отвлечённому соображению о том, что исполнительная власть должна быть сильна и независима.

При самых благоприятных обстоятельствах не могла бы удержать за собою власти партия, действовавшая так непредусмотрительно и нерешительно. В несколько месяцев постепенно исчезло то могущество, которое было утверждено за умеренными республиканцами июньской победой. Напрасно было бы винить в том обстоятельства: если много было в них затруднительного и неблагоприятного, то ещё больше было выгодного для умеренных республиканцев; сами по себе они были довольно слабы, но у них в руках было всё то могущество, которое даётся государственной властью; притом же все другие партии, хотя и более многочисленные, были в то время ещё слабее умеренных республиканцев; одни из них были поражены в июне, другие в феврале, и ни одна не успела ещё оправиться после поражения. Их слабость доходила до безнадёжности, и ни одна не отваживалась даже и предъявлять притязаний на то, чтобы заступить место умеренных республиканцев в управлении государством. И когда пришло время борьбы за власть, единственным опасным соперником умеренных республиканцев явился кандидат, тогда ещё не имевший никакого самостоятельного политического значения и обязанный своим успехом преимущественно тому, что его поддерживали люди, в сущности столько же враждебные ему, как и умеренным республиканцам, — поддерживали оттого, что считали его ещё гораздо более слабым, нежели были сами. При таком бессилии соперников легко было бы надолго удержать за собою власть умеренным республиканцам, если бы они были хотя сколько-нибудь практическими людьми. Но за блеском и шумом своих отвлечённых формул они не видели и не слышали ничего, и каждое событие было для них неожиданностью, которой они беззащитно уступали до тех пор, пока, наконец, были совершенно оттеснены от власти, которою не умели пользоваться.

Таков общий характер событий французской истории с конца июня до конца ноября 1848 года. Краткий обзор этих событий подтвердит старую истину, что непредусмотрительность и нерешительность в государственных делах гибельны бывают и для государства и для людей, не умеющих пользоваться властью.

По укрощении восстания Кавеньяк явился в Национальное собрание и объявил, что возвращает ему ту диктаторскую власть, которую получил от него на время битвы. Собрание решило, что опасность ещё продолжается, и потому просило Кавеньяка оставаться главою правительства, предоставив ему право по своему усмотрению составить министерство. Выбором министров и других важнейших сановников Кавеньяк и умеренные республиканцы, им руководившие, показали, какими ошибочными соображениями руководились они, когда решили, что диктатура должна быть про[48]должена. Большинство министров было взято из умеренных республиканцев, но некоторые важнейшие посты были вверены людям из старинных партий, управлявших Франциею с 1815 до 1848 года. Военным министром был сделан Ламорисьер, друг принцев Орлеанского дома. Этот выбор не был, впрочем, опасен для республики: человек честный, Ламорисьер не интриговал против правительства, участником которого был. Гораздо больше опасности представляло назначение генерала Шангарнье комендантом парижской национальной гвардии: Шангарнье всячески хлопотал о восстановлении системы, разрушенной в феврале, и был известен неумеренностью своих реакционных стремлений. Выбор его на столь важное место доказывал, что умеренные республиканцы хотят опираться на реакционеров, что свою диктатуру они хотят направить исключительно против реформаторов, которых одних считают опасными для государственного порядка.

Это прямо обнаруживалось речами и действиями умеренных республиканцев в Национальном собрании, о котором пора нам сказать несколько слов, потому что с июля до половины ноября от его решения зависели все важнейшие дела.

Из девятисот «представителей народа», составлявших Национальное собрание, до 350 человек принадлежали разным реакционным партиям. Они сидели на правой стороне зала. Около 300 человек, сидевшие в центре, несколько ближе к левой, нежели к правой стороне, были умеренные республиканцы. Наконец левую сторону занимали крайние республиканцы и реформаторы, которых находилось в Собрании до 250 человек. При таком распределении [партий очевидно большинство могло составляться] только посредством соединения двух партий из числа трёх. Чтобы проводить свои меры, правительство, кроме прямых своих приверженцев, должно было иметь поддержку или от левой стороны, — в таком случае предложения правительства имели бы за себя большинство около 200 голосов, — или поддержку от правой стороны, и в таком случае большинство доходило бы до 400 голосов. Люди, незнакомые с парламентскою тактикою, могут подумать, что при таком распределении голосов для получения поддержки с той или другой стороны центральная партия должна была делать много уступок той партии, голоса которой хочет иметь. Вовсе нет; ни та, ни другая из крайних партий не могла иметь никакой надежды приобресть большинство своими собственными мерами потому, что они встречали бы сопротивление в обеих остальных партиях, стало быть могли иметь большинство только такие меры, которые выходили бы от центральной партии. Она могла по произволу выбрать себе поддержку с той или с другой стороны, и тут должно происходить нечто подобное тому, как бывает при встрече двух продавцов с одним покупщиком: тот и другой продавец наперерыв друг перед другом понижает [49] цену до последней крайности и рад довольствоваться самой незначительной выгодой.

Малейшее предпочтение, оказываемое центральной партией правой стороне над левою или наоборот, уже приобретает ей голоса этой стороны. Мало того: нужно только, чтобы центральная партия выказывала больше нелюбви, например, к левой стороне, нежели к правой, и правая сторона будет самым усердным образом поддерживать центр, хотя бы центр и с нею обходился очень сурово. Это преобладание центра в решении дел доходит до того, что искусные парламентские предводители с центральной партией из 50 человек могут управлять решениями собрания, состоящего из 500 человек. Итак, умеренные республиканцы, имея целую третью часть голосов и занимая средину между двумя крайними партиями, почти равносильными, должны были решительно господствовать в Национальном собрании. Им довольно было решительно отталкивать от себя одну из этих партий, чтобы иметь горячую поддержку со стороны другой. Какую же из двух партий будут они преследовать? — вот вопрос, представлявшийся им после июньских дней. Левая сторона была лишена сильнейших своих предводителей в парламенте и потеряла свою армию вне парламента. Она не могла теперь быть опасна, как бы громко ни выражала свой гнев. Всякое снисхождение от центра она приняла бы без всяких условий. Но центр не видел настоящего; ему всё чудились страшные призраки июньских дней; он воображал, что завтра, послезавтра могут cнова стать на баррикаду сорок тысяч пролетариев, забывая, что уже не осталось в Париже пролетариев, способных драться. Умеренные республиканцы воображали, что через неделю после Иены и Ауэрштета пруссаки могли разбить Наполеона, что Наполеон на другой день после Ватерлоо мог дать новую генеральную битву. Они твердили, что ужасаются страшных замыслов левой стороны. Этим нерасчетливым выражением пустого страха они лишили себя всех выгод своего центрального положения, объявив, что им нет выбора между правой и левой стороной. Естественно стала через это в очень выгодное положение правая сторона. Центр объявлял, что она ему необходима, и она могла дорого продавать свои голоса. Под влиянием пустого страха центр так сильно погнулся на правую сторону, что потерял всякое равновесие, и можно было увлекать его всё дальше и дальше направо. А между тем опасность ему была после июньских дней справа, а не слева. Силами реакционеров была выиграна июньская победа, и победители, конечно, были гораздо требовательнее, нежели побеждённые. Никакие уступки со стороны центра не удовлетворяли правую сторону; с каждым днём она делалась всё настойчивее, интриговала смелее и вынуждала у центра новые уступки. Возвращая диктатуру Кавеньяку, центр прямо говорил, что эта диктатура направлена исключительно против левой стороны [50] и что для поддержания своей власти он будет опираться исключительно на правую сторону. Он давал веру всем слухам о заговорах и замыслах левой стороны и отвергал как клевету все подобные слухи о правой стороне, выставлял опасными все мелкие беспорядки, при которых слышались крики, бывшие лозунгом левой стороны, и оправдывал все подобные случаи, выходившие с правой стороны. Кавеньяк запретил большую часть газет левой стороны, хотя они нападали только на людей и отдельные распоряжения, а не на самую форму правительства тогдашней Франции, и охранял все газеты правой стороны, хотя они открыто стремились к низвержению той формы правительства, представителем и защитником которой был он, — побеждённая революция представлялась ему более серьёзным врагом, нежели победоносная реакция. Скоро для обуздания левой стороны были предложены центром три закона: по первому каждая политическая газега была обязана внести в казну 24 000 франков (6 000 рублей серебром) как обеспечение в уплате штрафов, которые могут быть на неё наложены; по второму назначались тяжёлые наказания за газетные статьи, противные общественному порядку; по третьему клубы подвергались строгому полицейскому надзору.

Этими законами совершенно разрушалось равновесие между правою и левою стороною в средствах политической деятельности. Уже и прежде правой стороне было дано гораздо больше простора, нежели левой; теперь последняя была чрезвычайно стеснена, между тем как до правой стороны новые законы вовсе не касались. Правая сторона была гораздо богаче левой. Газеты правой стороны без хлопот взяли у своих патронов требуемые обеспечения: вместо 24 000 каждая из них, не стесняясь, нашла бы и 240 000 франков. Те проступки, которые совершались газетами правой стороны, оставались без преследования, между тем как газеты противной партии беспрестанно отдавались под суд и осуждались на штрафы. Клубы для левой стороны были тем, чем балы, большие обеды и фойе Оперы и Французского театра для правой: преследуя те собрания, в которых рассуждали о политике приверженцы левой стороны, полиция предоставляла полнейшую свободу всем совещаниям правой стороны.

Просим читателя не забывать точки зрения, с которой мы излагаем события. Мы говорим вовсе не о том, хороши или дурны были убеждения той или другой партии. Наша цель вовсе не теоретический разбор различных политических убеждений, существовавших во Франции в 1848 году; до них нам нет никакого дела; до них мало дела даже и французам настоящего времени: в десять лет все эти убеждения совершенно устарели, и нет теперь во Франции человека, который думал бы о вещах точно так, как думал в 1848 году. Но если вопросы и обстоятельства в различных странах и в разное время бывают различны, то правила [51] благоразумия во всех странах вечно неизменны. Только эта сторона событий, сохраняющая навсегда интерес для жизни, интересует нас здесь. Каковы были мнения умеренных республиканцев, нам нет дела; мы хотим только знать, благоразумно ли поступали они; каковы были цели, которые имели они в виду, — вопрос посторонний для нас; нам хочется только показать, что они не умели выбирать средств для достижения целей, и из их ошибок вывесть некоторые правила [политического благоразумия, — правила] вроде знаменитого латинского стиха, применяющегося ко всему, что делается на белом свете:

Quidquid agis, prudenter agas, et respice finem, —

«Что бы ты ни делал, поступай благоразумно и рассчитывай последствия своих поступков». Быть может, образ мыслей умеренных республиканцев был вреден для государства; лично мы даже уверены в этом. Быть может, для Франции было счастьем, что вместо Кавеньяка правителем Франции сделался Луи-Наполеон, — многие говорят это. Мы вовсе не сравниваем этих двух людей по образу мыслей; мы рассматриваем только, до какой степени надобно приписать Кавеньяку и умеренным республиканцам торжество Луи-Наполеона, и находим, что они постоянно действовали в пользу ему и во вред себе; а так как они хотели вовсе не того, то мы и находим, что они держали себя нерасчётливо; для того чтобы обнаружить эту нерасчётливость, мы должны показывать, в чём должны были бы состоять для них внушения благоразумия. Быть может, правая сторона по образу мыслей была совершенно справедлива; но её усиление вело ко вреду центра, потому и не расчётливо поступал центр, содействуя её возвышению. Он должен был или сам принять мнения правой стороны, или бороться с нею, — он не сделал ни того, ни другого. Правая сторона усиливалась его помощью, а между тем продолжала ненавидеть его, и с каждым днём он должен был уступать шаг за шагом власть врагам, которым сам помогал.

Скоро правая сторона не удовольствовалась тем, что некоторые из важнейших мест в правительстве отданы ей; она стала требовать, чтобы из министерства были удалены люди, ей не нравившиеся. Прежде других был удалён в угодность ей министр народного просвещения Карно, которого реакционеры не любили отчасти за его имя, отчасти за то, что он издавна был дружен с людьми, которые были подозрительны реакционерам. Не прошло двух недель после июньской победы, как правая сторона уже потребовала его удаления, и место его отдано человеку правой стороны, известному историку Волабеллю. Через три месяца правая сторона снова потребовала отдачи своим предводителям ещё двух мест в министерстве. Сенар, министр внутренних дел, бывший президентом Национального собрания, в июне вместе с Кавеньяком принимал самые крутые меры для подавления ин[52]сургентов. Тогда реакционеры превозносили его; но в начале октября уже не хотели терпеть в министерстве человека, которого ещё недавно называли одним из спасителей общества. Сенар должен был уступить место Дюфору, и его отвержение правой стороной служило очень ясным предсказанием, что скоро будет отвергнут ею и главный из июньских «спасителей общества», Кавеньяк. Дюфор подобно Ламорисьеру не интриговал по крайней мере против порядка дел, существовавшего тогда во Франции. Но другой член правой стороны, вместе ним вступивший в министерство Кавеньяка, Вивьен, явно стремился к низвержению правительства, в котором стал участвовать.

Эти смены министров правая сторона уже не выпрашивала, как прежде: в октябре она стала так смела, что уже стала отнимать свои голоса у Кавеньяка, когда хотела принудить его к новой уступке. Она уже открыто говорила, что поддержка её необходима ему, что она чуть ли не из милости держит его президентом исполнительной власти. При таких словах было очевидно, откуда грозит опасность центру; но он оставался непреклонен в своем ужасе перед призраком новых баррикад и делал правой стороне одну уступку за другой.

Вместе с прениями об административных вопросах и текущих происшествиях шли в Национальном собрании прения о конституции. Из всех вопросов о государственном устройстве ближе всего касался судьбы правительства вопрос об отношении исполнительной власти к законодательной. В теории существовало об этом два различные мнения: одни приписывали частые перевороты, раздиравшие Францию в последние 60 лет, тому, что у правительств было будто бы слишком мало силы для сопротивления инсургентам, низвергавшим их одно за другим. Другие указывали на то, что постоянно исполнительная власть во Франции подчиняла себе законодательную и, пренебрегая законным контролем её, впадала в ошибки, которые и бывали прямой причиной общего неудовольствия, приводившего к насильственным переворотам; из этого они выводили, что для прочности исполнительной власти и сохранения государственного спокойствия законодательную власть во Франции надобно усилить на счёт исполнительной, так чтобы контроль первой над последней был действителен. Которое из двух мнений было справедливо в теоретическом отношении, мы не станем рассматривать. Но очевидно было, к которому из этих двух мнений должны были присоединиться умеренные республиканцы. В Национальном собрании они господствовали; каковы будут стремления исполнительной власти, когда она сделается независимой от законодательной, они не знали наверное, но могли предполагать, что она не будет чужда тем преданиям, какие остались от всех французских правительств со времён Наполеона. Эти предания были вовсе не в пользу умеренных республиканцев. Благоразумие ясно указывало им путь. [53] Пусть их теоретические убеждения были бы в пользу независимости исполнительной власти от законодательной; но они должны были понять, что не время им проводить в дело чистую теорию и надобно принять в соображение настоящие привычки, отлагая полное осуществление теории до той поры, когда изменившиеся понятия самой исполнительной власти о своих обязанностях будут служить достаточным ручательством за то, что она не употребит во зло своей независимости. Это было ясно. Но мы должны повторить факт, на который уже много раз приходилось нам указывать. Умеренные республиканцы были теоретики, не понимавшие условий практической жизни. Они во время прений о конституции постоянно поддерживали всевозможную независимость исполнительной власти от законодательной и возвышали её силы. Кавеньяк и все министры говорили в этом смысле. Но вот дошла очередь до того параграфа, который определял способ избрания президента республики. Тут было два противные мнения, как и обо всём в государственных делах, у правой и левой стороны. Правая сторона хотела, чтобы президент исполнительной власти был избираем непосредственно нацией, — этим возвышалось величие исполнительной власти; левая сторона хотела, чтобы он был избираем Законодательным собранием, — через это, конечно, он становился ниже его. Тут Кавеньяк и министры заметили наконец, что дело идёт о сохранении или низвержении тогдашнего порядка вещей во Франции. Они заметили, что при общем неудовольствии нации на них, умеренных республиканцев, при расстройстве партии реформаторов легко могут восторжествовать при выборах президента реакционеры, если выбор будет предоставлен нации. Кавеньяк и министры подали голос вместе с левой стороной в пользу предложения, чтобы президент республики был избираем Национальным собранием. Но было уже слишком поздно. Умеренные республиканцы слишком уже приучены были своими предводителями видеть на левой стороне смертельных врагов всякого общественного порядка и вслед за реакционными журналами кричать: Les barbares sont à nos portes! Они до того приучены были повёртываться направо, что когда теперь их предводители вздумали сделать маневр налево, то были покинуты всем своим войском. Большинством четырёхсот голосов было решено, что президент республики. будет выбран не Законодательным собранием, а голосами всей нации.

Этим почти решена была судьба умеренных республиканцев, подавших голос против самих себя по неумению соображать результаты своих действий. Трудно было им надеяться на успех своего кандидата при выборе президента голосами всей нации, потому что ничего не сделали они для приобретения популярности, а между тем должны были перед общественным мнением нести ответственность за все те материальные невзгоды, которыми coпровождался февральский переворот, [54] Нельзя отрицать того, что Кавеньяк и его политические друзья искренно желали отвратить все злоупотребления, облегчить все тяжести, на которые жаловалась нация. Но ещё неоспоримее то, что ничего не было сделано ими для исполнения этих желаний. Мы уже говорили о тех преобразованиях, какие надобно было бы сделать в бюджете, чтобы удовлетворить жалобам, которые сильно содействовали февральскому перевороту, и ожиданиям, которые были возбуждены этим переворотом. Реформы, нами указанные, были согласны с убеждениями умеренных республиканцев. Но эта партия была по рукам и по ногам связана реакционерами, провозглашавшими непогрешительность бюджета прежних лет и вопиявшими против всякой попытки сократить государственные расходы, которыми они пользовались, или заменить распределение налогов, благоприятное для них. Воображая себя в опасности от людей, убитых, сосланных или изгнанных в июне, умеренные республиканцы не могли энергически приняться и за вопрос о децентрализации, потому что всевозможное натягивание административных пружин казалось им нужно для охранения общественного порядка от опасностей слева, которых уже не было. Охотно приняли бы они какие-нибудь прямые меры для улучшения положения низших классов, но все эти меры уже предлагались реформаторами, каждая мысль которых представлялась умеренным республиканцам чем-то разрушительным для общества; а если и приходила умеренным республиканцам в голову какая-нибудь маленькая идейка о каком-нибудь маленьком законе, который бы несколько полезен был народу, реакционеры поднимали вопль, доказывая, что этот закон был бы подражанием проектам реформаторов, — и действительно нетрудно было доказать это, потому что на самом деле мысли умеренных республиканцев об улучшении состояния простолюдинов были бледными отражениями понятий, высказанных реформаторами, — и бедные умеренные республиканцы с испугом отступались от того из своих сотоварищей, который был обвиняем реакционерами в потворстве реформаторским теориям. Чтобы объяснить нагляднее эту [жалкую] нерешительность, мы укажем на единственную прямую меру, принятую Национальным собранием для улучшения участи работников. Собрание назначило 3 000 000 франков на пособие учреждению ассоциаций между фабричными работниками, то есть для образования чего-то похожего на наши промысловые и ремесленные артели. По-видимому, ничто не могло быть невиннее такого назначения. Но надобно только прочесть доклады и речи, с которыми даны были эти деньги, чтобы понять, с какими чувствами простолюдины должны были встретить этот заём. Вот доклад, представленный Собранию Корбоном от имени комитета, рассматривавшего предложение об этом пособии и рекомендовавшего Собранию принять его, [55] >«Наверное, в нашем Собрании нет ни одного члена, который не желал бы всем сердцем постепенного возвышения сословий, до сих пор содержавшихся в низком положении. С своей стороны мы искренно убеждены, что настанет время, когда большая часть работников перейдёт из состояния наёмщиков в состояние сотоварищей, как прежде перешли они из рабства в крепостное состояние, из крепостного состояния в вольные наёмщики. Но эта перемена будет делом времени и личных усилий работников. Конечно, государство должно помогать ей; но каково бы ни было его участие в медленном осуществлении этого прогресса, участие государства будет в этом деле гораздо меньше, нежели участие, какое в нём должны иметь сами работники. Работник должен быть сыном своего труда, и если он некогда тем или другим способом получит в собственное распоряжение средства для производства своего промысла, этими средствами он должен быть прежде всего обязан собственным усилиям.

Мы знаем, что такой приговор мало удовлетворит ту часть рабочего класса, которую, напротив, уверили, что государство сделает всё и что работникам надобно лишь пользоваться его содействием. Недостойны помощи те, которые не имеют мужества помочь сами своим делам, не имеют истинного понятия ни о свободе, ни о равенстве, ни о братстве, те, которые не хотят пытаться поднять себя постоянными и терпеливыми усилиями, а ждут, пока их поднимут другие.

Мы хотим, чтобы государство помогало работникам только пропорционально тем усилиям, которые будут делать они сами для приобретения в свое распоряжение средств к независимому труду.

Мы не исполнили бы всей своей обязанности, если бы не прибавили, что ассоциации, пользующиеся нашей помощью, должны необходимо подчиняться условиям соперничества, без которого нет самой свободы труда. Мы говорим это именно потому, что работников уверили, будто все их бедствия — результаты соперничества. До известной степени это справедливо; но напрасно от злоупотреблений соперничества заключать, что надобно уничтожить самое соперничество.

Для работников полезно будет услышать, что уничтожить соперничество — просто невозможность.

В самом деле, как уничтожить его? Силою власти? Но власть, которая возьмётся за это, будет немедленно низвергнута. Посредством ассоциации, которая послужила бы зерном для всеобщей ассоциации? Но— (Корбон доказывает, что это также невозможно).

К счастью, настало время, когда эти важные вопросы будут обсуждены с национальной трибуны, которая своим авторитетом предостережёт работников против идей, помрачивших, к сожалению, слишком многие умы.

Наши прения покажут, сколько правды в тех учениях, которые, прикрываясь формами строгой нравственности, прибегая к языку любви и преданности общему благу, в сущности взывают только к эгоизму и возбуждают против общества ненависть тем более глубокую, что ими раздражаются все желания у людей, не имеющих и необходимого».

С первого взгляда видно, что этот доклад составлен не столько под влиянием мысли провести меру, полезную для работников, сколько под влиянием заботы не показаться союзниками реформаторов и желания внушить работникам, что их надежды на содействие государства в изменении их быта напрасны. Без всякой надобности Корбон толкует о неизбежности соперничества, о невозможности всеобщей ассоциации работников, которой нет и в помине, твердит, что государство ничего особенного не может сделать для работников, и т. д. Мог ли такой доклад произвесть на работников хорошее впечатление? Нет, он представлялся для них [56] выражением антипатии к ним. И как легко приходили им мысли, которыми опровергались рассуждения доклада. Например, при словах «недостойны помощи те, которые не имеют мужества помочь сами своим делам» (Ceux là ne sont pas dignes d'être aidés qui n'ont pas le courage de s'aider), — при этих словах, составляющих основную мысль доклада, кому из нуждавшихся в содействии государства не приходило в голову такое возражение: «Но зачем же и существует государство, как не для охранения человека от бедствий, которых не может отвратить его собственное мужество и сила? Если так, полиция должна бы защищать от воров только того, который сам и без полиции в силах прогнать или убить вора; если же разбойники нападут на труса или больного, полиция не должна защищать от них этого человека, потому что «он не имеет мужества помочь себе». Да разве помощь нужна сильным и мужественным, а не слабым и забитым обстоятельствами?»

Но доклад Корбона был ещё очень любезен сравнительно с теми речами, какие говорились по этому делу реакционерами. Корбон думал по крайней мере, что в оказываемом пособии есть что-то хоть отчасти справедливое и хотя несколько полезное. Предводитель реакционеров, знаменитый говорун Тьер, своим пискливым голосом кричал, что всё это вздор, что деньги эти бросаются в печь, но что он с удовольствием соглашается бросить их в печь, потому что безуспешностью этой нелепой попытки помогать учреждению ассоциаций докажется нелепость самой мысли об ассоциациях, мысли сумасбродной и безнравственной. «Не три миллиона, а двадцать миллионов следовало бы вам требовать от нас,— говорил он Корбону, — мы дали бы вам их. Да, двадцати миллионов не пожалели бы мы на поразительный опыт, который должен исцелить вас всех от этого колоссального сумасбродства».

Выдачу этих денег считали милостынею и прямо говорили, что бросают их совершенно бесполезно; из этого следовало бы заключать по крайней мере, что пособие оказывается безвозмездно. Вовсе нет: три миллиона назначались вовсе не в безвозмездное пособие, а просто в заём ассоциациям, которые должны были постепенно возвращать в казну сполна всю полученную ими ссуду. Прилично ли, возможно ли кричать, что даришь деньги, когда даёшь их взаймы? Прилично ли тут хвастаться своим великодушием? Прилично ли кричать о пропаже денег? Заём, выдаваемый с такими речами, оскорбит каждого, в ком осталось хоть несколько уважения к себе.

Наконец, не говоря уже обо всем этом, какое впечатление должна была производить самая величина ссуды? 700 000 рублей серебром на целое государство в пособие сословию, составляющему гораздо более семи миллионов человек. Скупость доходила тут до иронии. Какое впечатление должны были производить эти жалкие три миллиона франков по сравнению с десятками миллионов, ежегодно выдававшимися от казны на покровитель[57]ство биржевым спекуляциям? Но банкиры и биржевые спекулянты как будто от природы получили привилегию на поощрение от французского правительства. Сумм, которые растрачиваются казной для них, не следует сравнивать с деньгами, назначаемыми в пособие чёрному народу; можно сравнивать по крайней мере величину сумм, назначаемых на разные способы пособия чёрному народу. В то самое время, как определялось три миллиона для ассоциаций во Франции, ассигновалось 50 миллионов на переселение пролетариев в Алжирию. Речи и обстоятельства, которыми сопровождался закон об этой колонизации, делали это переселение совершенно подобным ссылке, предпринимаемой для удаления из Франции опасных людей, из которых большинству предстоит на новом месте жительства погибнуть от лишений всякого рода и кабильских пуль. В этом смысле и было принято переселение простолюдинами; они сочли его не результатом заботливости о них, а следствием желания удалить из Франции предприимчивых и потому опасных простолюдинов. Какое же впечатление производилось на работников сравнением трёх миллионов, с упреками и дурными предсказаниями выдаваемых на исполнение задушевного убеждения простолюдинов, и 50 миллионов, назначаемых на ссылку, прикрытую именем колонизации?

Ссуда на учреждение ассоциаций была единственной сколько-нибудь важной мерой кавеньяковского правительства для приобретения популярности. Очень мало было принято даже и незначительных мер с этой целью, да и те все были обсуждаемы и исполняемы в таком же духе, как выдача ссуды ассоциациям. Очень натурально, что чувство, с которым народ смотрел на Кавеньяка и его партию после июньских дней, нимало не улучшилось в течение следовавших за тем месяцев. Умеренные республиканцы не сделали совершенно ничего для привлечения к себе народа, и народ продолжал смотреть на них как на людей, от которых нечего ему ждать.

Политика умеренных республиканцев была очень неудачна в делах внутреннего управления. Этот недостаток мог бы до некоторой степени замениться блеском и популярностью внешней политики. Случаев к тому представлялось много, и некоторые из них были до того благоприятны, что самый нерасчетливый человек легко понимал их драгоценность.

Мы укажем только два важнейшие.

Во Франкфурте-на-Майне собрался немецкий парламент с целью дать немецкому народу государственное единство. По правилу, нами принятому, мы вовсе не будем рассматривать, хороша или дурна была эта цель, точно так, как мы вовсе не говорили и о том, хороши или дурны были стремления Кавеньяка и его политических друзей. Мы обращаем внимание только на то отношение, какое существовало между потребностями положения, в каком находилось правительство Кавеньяка, и делами Франкфуртского [58] парламента, и хотим показать, что Кавеньяк и его партия не умели действовать сообразно с своими выгодами. Франкфуртский парламент искал дружбы Франции; он был проникнут теми же понятиями, как и правительство Кавеньяка, — действовал в духе того демократизма, который против так называемой демагогии враждует гораздо сильнее, нежели против реакции. Подобно правительству умеренных республиканцев во Франции, Франкфуртский парламент вышел из революционного движения; подобно умеренным республиканцам Франции, он утвердил своё значение кровопролитным подавлением революционного движения, из которого возник сам; подобно умеренным республиканцам, он был уже в большой опасности от усиливавшейся реакции (от которой скоро и погиб, подобно им); и подобно им совершенно не понимал и не замечал этой действительной опасности, воображая, что опасность грозит ему совсем не с той стороны. Словом сказать, по своим идеям Франкфуртский парламент занимал среди немецких партий точно такое же положение, как правительство Кавеньяка среди французских партий. Союз между правительствами столь однородными казался бы неизбежным. Франкфуртский парламент, не находивший поддержки ни в одном из иностранных правительств, чрезвычайно дорожил надеждой на дружбу с Францией и готов был чрезвычайно дорого заплатить за эту дружбу. Тайные инструкции, данные на этот случай его агенту в Париже, не обнародованы; но хорошо известны мнения людей, господствовавших во Франкфурте, и не трудно отгадать, на какие важные уступки согласились бы они. [В них была одинаково сильна нелюбовь к Пруссии и идея государства, составленного исключительно из немецких элементов. В Рейнской провинции Пруссия владеет несколькими округами, жители которых французы. При ловком ведении дел не было невозможно французскому правительству надеяться на расширение границ Франции с этой стороны. Ничего не стоило Франции оказать стремлению немцев к политическому единству такие услуги, за которые были бы с радостью даны немцами всевозможные вознаграждения. Дипломатическое содействие, несколько сильных мемуаров, несколько твёрдых инструкций французским посланникам при европейских дворах — вот всё, чего требовалось на первый раз.] Но вместо того, чтобы вступить в выгодный союз, французское правительство даже не приняло посланника от Франкфуртского парламента.

Ещё яснее немецкого вопроса был итальянский, ещё очевиднее была выгода французских правителей принять в нём участие. Не говорим уже о том, что итальянцы проникнуты были чрезвычайным сочувствием к Франции и выступали с теми же лозунгами, которые находились на знамени тогдашнего парижского правительства, — не говорим об этих соображениях, основанных на фактах настоящего; даже дипломатическая рутина требовала, чтобы Кавеньяк принял сторону итальянцев против австрийцев. [59] Австрия была всегда соперницей Франции, издавна дипломатические и военные торжества приобретались Францией преимущественно в борьбе против этой державы. Но и тут правительство Кавеньяка не сделало ровно ничего. Не была подана итальянцам материальная помощь, когда они нуждались в ней; а когда после поражения итальянских армий Франция решилась, наконец, принять посредничество с целью противодействовать слишком сильному перевесу Австрии, дело было ведено чрезвычайно слабо и вяло и кончилось совершенно в пользу Австрии и в стыд Франции.

Таков общий характер управления Кавеньяка. Внутренние вопросы настоятельнейшим образом требовали разрешения, — ничего не было сделано для этого, и путь, избранный правительством Кавеньяка во внутренней политике, прямо противоположен был и смыслу обстоятельств, и выгодам правительства. Слава внешнего могущества, блеск дипломатических и военных торжеств мог бы доставить правительству Кавеньяка ту популярность, которой не могла доставить внутренняя политика, — внешняя война отвлекла бы внимание от внутренних вопросов, соединила бы всю нацию под знаменами правительства, но и этого не поняли и этим не воспользовались умеренные республиканцы.

Таким образом, когда настало время выборов президента республики, умеренные республиканцы не могли похвалиться ничем, кроме июньского кровопролития; ничего не сделали они для смягчения ненависти, возбуждённой этими жестокостями в одном из двух лагерей, и своим излишним криком об ужасных намерениях этого лагеря ободрили притязания предводителей противной партии. Ничего не сделали они для нации, оттолкнули от себя одни партии и сделали надменными другие партии.

Тем не менее слабость всех других партий была так велика, что ни одна из них не могла выставить своего кандидата с надеждой на успех. На это рассчитывали умеренные республиканцы и ожидали, что все благоразумные люди соединятся около их кандидата за недостатком другого.

Действительно, так поступали многие из людей, желавших поддержать новые формы государственного устройства. За Ледрю-Роллена подало голос только меньшинство из тех, которые принадлежали к партиям, выставившим его своим кандидатом; большинство их политических друзей, видя, что Ледрю-Роллен ни в каком случае не будет избран, подали голос за Кавеньяка, для общего интереса пожертвовав своими неудовольствиями против него и умеренных республиканцев.

Многие из людей, которых преследовало правительство Кавеньяка, поддерживали его из преданности интересам Франции. Не так поступили партии, которым оно делало всевозможные уступки: гордость их возросла до того, что они уже не хотели никаких сделок с республиканцами; они дали ненависти до того [60] овладеть собой, что выставили вперёд человека, по своим стремлениям гораздо более враждебного им, нежели Кавеньяк, лишь бы только низвергнуть Кавеньяка.

Здесь не место излагать историю Луи-Наполеона Бонапарте до декабря 1848 года. Мы должны только показать его отношения к партиям при тех выборах, которыми решалась участь Франции.

Партия бонапартистов никогда не исчезала во Франции, но всегда была чрезвычайно слаба, так что вовсе не могла считаться серьёзной политической партией; по своему бессилию она не могла быть никому опасна. Она пользовалась совершенным простором для действий благодаря всеобщему невниманию к ней.

Первое, что придало бонапартизму некоторую важность, были неблагоразумные поступки реакционеров и умеренных республиканцев по вопросу о главе бонапартистов Луи-Наполеоне. В феврале он просил у нового правительства разрешения возвратиться во Францию, из которой был изгнан постановлениями прежних правительств. Он уже тогда считал себя претендентом на французский престол; но его притязания были тогда ещё бессильны; люди проницательные говорили, что не нужно придавать ему важность, показывая вид, что его опасаются, и предлагали, чтобы ему было позволено возвратиться. Реакционеры и умеренные республиканцы отвергли этот совет. Следствием этого было повторение просьб и жалоб с его стороны. Благодаря отказу ему удалось возбудить к себе внимание и сожаление во многих. Если с первого раза отказали ему, следовало уже твёрдо держаться этого решения; но через несколько времени ему позволили возвратиться. Уже успев наделать шума своими просьбами и жалобами, он теперь отважился выставить себя кандидатом в президенты.

Реакционеры не имели кандидата, которого могли бы противопоставить Кавеньяку. Они распадались на несколько партий, из которых ни одна не хотела уступить другой перевеса. Притом же все предводители этих партий были на дурном замечании у народа. Надобно было выбрать нейтральное имя, на котором могли бы соединиться ультрамонтанцы, легитимисты и орлеанисты, — духовенство, аристократы и капиталисты; надобно было отыскать такого кандидата, против которого нация ещё не имела бы предубеждения и кандидатство которого обозначало бы только протест против партии, управлявшей Францией с февраля, и не означало бы ничего другого, потому что в этом одном были согласны реакционеры. Этот кандидат реакционеров, которого надобно было найти вне реакционных партий, должен был не представляться для них опасным по своей силе, должен был получить власть из их рук, держаться только их поддержкой и без них не значить ничего. Именно таким человеком представлялся им Луи-Наполеон. Ничтожность его собственной партии была причиной, что на нём остановился выбор реакционеров, ко[61]торые думали, что как теперь без них он ничего не значит, так и потом ничего не будет значить без них и что они будут управлять его именем.

Таким образом все реакционеры единодушно стали за Луи-Наполеона. Этим приобреталась ему почти половина голосов на выборах.

Тогда масса реформативных партий, увидев, что остаётся избирать только между Луи-Наполеоном и Кавеньяком, увлеклась ненавистью к умеренным республиканцам за июньские события и решилась предпочесть Луи-Наполеона. Умеренные республиканцы доказали, что от них нельзя народу ждать ничего хорошего; Луи-Наполеон будет во всяком случае не хуже, а быть может, окажется и лучше их. Правда, его поддерживают реакционеры, но он сам не принадлежит к ним. Во всяком случае сам по себе он не имеет никакой силы, и его выбор имеет только значение переходного факта, временного перемирия между партиями, из которых ещё ни одна не довольно сильна, чтобы одной ей победить умеренных республиканцев и все другие партии. Его власть будет только до того времени, как мы оправимся от июньского поражения, пусть же до той поры, когда мы в состоянии будем надеяться на победу, продолжается перемирие, и пусть будет власть в нейтральных руках человека, который не может помешать нам, потому что сам по себе бессилен.

Точно так же думали и реакционеры. Правление Луи-Наполеона каждая из их партий принимала только как переходную ступень к собственному торжеству, как перемирие с другими партиями до того времени, как она сама станет сильнее всех других.

Для всех подававших за него голос, он казался безопасным орудием для низвержения умеренных республиканцев, казался нейтральным агентом, которому поручается временное ведение дел до той поры, как доверитель сам почтет удобным взять дела из его рук в свои.

Таким образом при выборах президента партии стали в следующее положение относительно трёх кандидатов.

За Ледрю-Роллена была только небольшая часть людей левой стороны, — именно только те, которые компрометировали бы свою политическую репутацию, если бы подали голос не за официального кандидата своей партии. Масса этой партии подала голос за Луи-Наполеона.

За Кавеньяка были умеренные республиканцы и сверх того люди, которые никогда не желают никаких перемен, — число последних было в то время разгара политических страстей гораздо менее обыкновенной пропорции.

За Луи-Наполеона были все реакционеры и масса приверженцев левой партии, предводители которой по своему положению [62] перед общественным мнением не могли покинуть Ледрю Роллена. Все приверженцы реформаторов, не имевшие своего кандидата, подали голос за Луи-Наполеона.

При этом расположении партий все более или менее предвидели результаты выборов, все знали что Кавеньяк не получит большинства, все были уверены, что коалиция, избравшая своим орудием Луи Наполеона составит большинство голосов.

Тут умерённые республиканцы покидая власть в первый раз приняли образ действий соответствовавший обстоятельствам. Дела дошли до такого состояния, при котором все меры воспрепятствовать выбору Луи Наполеона остались бы напрасными, и правительство Кавеньяка не позволило себе ни одной интриги ни одного незаконного действия во вред своему противнику. Честность Кавеньяка и его друзей в этом отношении заслужила им всеобщее уважение, и действительно она была беспримерна в истории Франции С незапамятных времён в первый раз французы видели правительство которое закон ставит выше собственных интересов и не хочет злоупотреблять своей силой для продолжения своей власти Но и тут мы не знаем понимали ли умеренные республиканцы, что все попытки сопротивления с их стороны были напрасны, действовали ли они как государственные люди, понимающие состояние дел и сознательно отказывающиеся от невозможного, — или они ещё полагали что могли бы удержаться, если бы прибегли к интригам стеснительным мерам и открытой силе По соображению всего, что говорили мы о прежней их неспособности понимать обстоятельства, надобно склоняться к последнему предположению.

Как бы то ни было, правительство Кавеньяка оставило полную свободу выборам, неблагоприятный исход которых предвидело, и с благоговением уступило результату выборов.

В выборах приняли участие 7 324 672 избирателя из них подали голос

За Ледрю Роллена 407 039 » Кавеньяка 1 448 107 » Луи Наполеона 5 434 226

20-го декабря результат выборов был проверен Национальным собранием Кавеньяк взошел на трибуну, в немногих, но прекрасных словах выразил свою покорность воле нации и сложил с себя власть. С этого дня умеренные республиканцы потеряли всякое влияние на ход событий, их политическая роль во Франции окончилась.

Полугодичное их управление Францией даёт много уроков людям, думающим о ходе исторических событий. Из этих уроков важнейший тот, на который преимущественно и указывают факты, нами изложенные [63] Нет ничего гибельнее для людей и в частной и государственной жизни, как действовать нерешительно, отталкивая от себя друзей и робея перед врагами. Честный человек, стремящийся сделать что-нибудь полезное, должен быть уверен в том, что ни от кого, кроме людей, действительно сочувствующих его намерениям, не может он ждать опоры, что недоверие к ним и доверие к людям, желающим совершенно противного, не приведёт его ни к чему хорошему. Напрасно стал бы он думать, что какими бы то ни было потворствами может он смягчить партию, которая не одобряет его коренных желаний, — вражда этой партии к нему останется непримирима, и для того, чтобы удержать за собой свои мнимые выгоды, она всегда готова будет погубить человека, намерения которого ей противны [с ними вместе готова погубить государство], — конечно, погибнет потом и сама, как погибли и французские реакционеры при Луи-Наполеоне, но, ослеплённая ненавистью, она не разбирает средств и не предвидит будущего.

Государственный человек не должен вверять ведения дел, не должен оставлять влияния на ход событий врагам своих намерений. Только при этом условии дела пойдут так, как он того хочет. [64] О НОВЫХ УСЛОВИЯХ СЕЛЬСКОГО БЫТА [^1]

[Статья первая]

Возлюбил еси правду и возненавидел еси беззаконие: сего ради помаза тя бог твой (Псал. XLV, стих. 8).

Высочайшими рескриптами, данными 20 ноября, 5 и 24 декабря 1857 года, благополучно царствующий государь император начал дело, с которым по своему величию и благотворности может быть сравнена только реформа, совершенная Петром Великим. Царствования Петра III и Екатерины II, Александра I и Николая I были ознаменованы многими благодетельными для государства мерами чрезвычайной важности: жалованная грамота дворянству, устройство областного управления, организация центрального правительства учреждением министерств и государственного совета, издание Свода законов, — каждый из этих правительственных актов был великим шагом вперёд и принёс неисчислимые блага государству. Но все они далеко не имеют такого всемирно-исторического значения, какое принадлежит делу уничтожения крепостного состояния в России, начатому рескриптами, названными выше. То были меры, без сомнения, могущественным образом улучшавшие нашу государственную жизнь, но всё-таки каждая из них касалась только отдельной ветви её: корень, из которого возникали почти все наши бедствия и недостатки, оставался нетронутым. [Первая величайшая несправедливость продолжала существовать, и влиянием её искажались все другие проявления нашей жизни, отравлялись все части нашего государственного организма.] Крепостным правом парализовались все заботы правительства, все усилия частных людей на благо России. Ни правильный ход администрации, ни верное отправление правосудия не были возможны при таком порядке вещей, при котором положение большей части отношений по имуществу не было сообразно с принципами разумности и права, при котором сословие, имеющее своими сочленами почти всех лиц, [65] руководящих исполнением законов, находилось в условиях быта, решительнейшим образом нарушавших всякую идею справедливости, при котором другое сословие, составляющее почти половину населения в Европейской России, стояло (по выражению, не нам принадлежащему) вне закона. Не могли приносить при таком положении дел никакие правительственные меры надлежащих плодов, не могла даже действовать сколько-нибудь правильным образом государственная организация. Могло ли, например, учредиться правосудие в таком обществе, в котором все значительнейшие и влиятельнейшие жители каждой области, с одной стороны, определяли важнейшую часть своего гражданского быта, свои доходы и свою власть над сотнями и тысячами людей, руководясь единственно произволом, с другой стороны — сознавали, что строгое исполнение закона областной администрацией и внимание судебных властей к жалобам на нарушение закона было бы и стеснительно, и убыточно, и даже, по господствовавшему у нас ложному понятию, обидно почти для каждого из них, влиятельных жителей области. Они должны были на всё, что делалось вокруг них, смотреть сквозь пальцы, потому что их собственные действия нуждались в подобной же противозаконной снисходительности. (Строгая честность администрации, неукоснительное правосудие во всех странах поддерживается сочувствием и содействием людей, владеющих значительной недвижимой собственностью, потому что они более всех других заинтересованы строгим охранением порядка. У нас было напротив. Ненормальное положение землевладельца относительно людей, населяющих его землю, нуждалось в том, чтобы и все другие отрасли областной жизни находились в таком же ненормальном, беспорядочном состоянии. Возьмем одну только отрасль этих последствий крепостного права — состояние судебной областной власти и земской полиции. Все, в том числе и дворяне, жалуются на неправильность хода действий по этим частям общественной жизни. По видимому, совершенно от дворян зависело бы отстранить эти неправильности, потому что большинство членов (и в том числе председатели) в уездных и губернских судебных местах и исправники, руководящие уездной полицией, избираются помещиками. Но эти чиновники и судьи избираются с тем, конечно, молчаливым условием, чтобы не вмешивались в сельский быт помещиков. Таким образом по необходимости создаётся положение неразумное: если бы избранный чиновник вздумал строго исполнять обязанности, возлагаемые на него законом и чувством правды, он восстановил бы против себя людей, от которых зависит его выбор и в зависимости от которых находится он постоянно во всё отправление своей должности; стало быть, идут на эти места и удерживаются на них только неисполнением и часто прямым нарушением законных обязанностей. Таково положение избранного. Избиратели же, сами выводя его [66] на путь, идущий мимо закона и часто в противность закону, не могут подвергать его серьёзному отчёту за то, что он действует самопроизвольно: только той произвольностью, по которой он постоянно нарушает закон, когда тò считает удобным для себя, и сохраняется неприкосновенность их собственного сельского быта. Все неудовольствия с их стороны на чиновника — мимолётные слова, лишённые возможности примениться к делу; правда, каждому горько бывает в ту минуту, как чиновник по своему произволу берёт с него взятку или оказывает ему противозаконное притеснение; но если отнять у чиновника произвол, по гораздо многочисленнейшим и по гораздо важнейшим делам помещик потерпел бы невыгоду; случайное обстоятельство или временное раздражение заставляют иногда землевладельца скорбеть о нарушении закона, но постоянный интерес его состоит в том, чтобы закон не был исполняем. Потворство избранному для того, чтобы самому пользоваться потворством от него, — вот глубочайшее и инстинктивное стремление огромного большинства избирателей. Это стремление не зависит от сознательного или бессознательного желания; оно влагается в натуру ненормальностью отношений, доселе существовавших в сельском быте; оно управляет действиями человека независимо от слов, независимо от его образа мыслей. Тот, чьи домашние дела не могут выдерживать контроля, инстинктивно соглашается на всякие уступки, лишь бы избежать контроля. Независимым и твердым образом может действовать в гражданском быту один лишь тот, кто чувствует себя совершенно чистым и по закону, и по совести в своём быту.

При существовании крепостного права помещик находился в таком отношении к правосудию и администрации, которое подобно отношению к ним человека, имеющего два процесса: один на очень значительную сумму, по которому закон против него, другой на маловажную сумму, по которому закон за него; какого суда, какой администрации будет желать этот человек? Конечно, и совесть, и выгода заставляли бы его желать по поводу маленького процесса, чтобы суд был справедлив, администрация честна и верна; тогда он выиграл бы свой маленький процесс, и по приговору суда взыскание было бы скоро и точно совершено в его пользу администрацией. Без сомнения, это было бы ему приятно; но каков был бы результат справедливости в суде, верности в администрации для его большой тяжбы? Эта тяжба была бы проиграна, и взыскание по ней быстро и неукоснительно было бы произведено с него. Пускай же будут подкупные судьи, — только их продажность может решить тяжбу, для него важнейшую, в его пользу. Пускай же будут продажные администраторы, — только их продажность даст ему средства уклониться от платежа, если суд будет справедлив, или доставить суду подложные сведения, по которым дело решилось бы в его пользу. Разумеется, этот [67] человек может досадовать на продажность и неправду, по которой проиграет он свое маловажное правое дело, но никак не захочет он изгнать из суда и администрации неправду, которая одна полезна ему по его большому процессу.

Мы коснулись только одного из бесчисленного множества последствий, возникавших от крепостного права. Какую бы отрасль общественной жизни ни взяли мы, в каждой оказываются точно такие же действия этого коренного зла, как в областном судопроизводстве и управлении. Например, что может быть ближе к сердцу людей, пользующихся и досугом, и избытком, нежели желание дать своим детям образование? Но и в этом случае человек, богатство которого основано на крепостном праве, не имеет ни надобности, ни охоты поступать так, как поступал бы он, если бы он не связан был ненормальными условиями своего быта. Из двух сторон, по которым образование составляет предмет человеческих желаний, ни та, ни другая не имеют при крепостном праве того интереса, какой даётся им всякими другими отношениями: практическая польза образованности наименее чувствительна для отца, оставляющего своим детям крепостное поместье, а идеальная привлекательность просвещения далеко уступает в его мнении опасностям и неприятностям, возникающим для него от науки. Справедливость, уважение к достоинству человека — это идеи, непримиримые с крепостным правом, а наука внушает их своему воспитаннику. В человеке просвещённом доходы и власть, проистекающие из крепостного права, найдут порицателя; такой человек едва ли будет способен извлекать из своих крепостных подданных такие выгоды, как тот, кому и в голову не приходило, что этот быт дурён. Лучше же не приготовлять себе в сыне порицателя, быть может противника; лучше не лишать этого сына способности пользоваться всеми выгодами наследства. Но говорят, будто образование необходимо и для хорошего устройства житейских дел, будто человек с неразвитой головой не умеет открывать источников для увеличения своих доходов? Так, если эти доходы зависят от сообразительности и предприимчивости; но при крепостном праве вовсе не так. Увеличивать господскую запашку или оброк — вот и весь секрет к увеличению доходов; тут не нужно никаких соображений, не нужно даже никаких расчетов; не хуже первого мудреца в мире круглый невежда сумеет сказать своему управляющему или старосте: «Я хочу иметь вместо десяти тысяч пятнадцать; потому приказываю запахивать тяглу на моих полях вместо двух десятин по три или платить вместо двадцати рублей по тридцати». Этими словами оканчивается всё дело при крепостном праве: скажите же, к чему тут хлопотать о развитии головы?

Если таково влияние крепостного права на учреждения, уже существующие, на потребности, уже пробудившиеся в обществе, то легко заключить, до какой степени затрудняется им всякое [68] нововведение, к которому желает приступить правительство для увеличения государственного могущества или благосостояния. Укажем хотя на один частный случай. Постепенное понижение нашего тарифа показывает, что правительство желает избавить народную жизнь от громадных потерь, приносимых крайним развитием протекционной системы. Скажите же, легко ли объяснить огромность этих потерь людям, которые основывают фабрики и заводы на основании обязательного труда, чуждого и противного всякому здравому расчету? Каким образом, например, убедить в невыгодности свёклосахарного производства такого заводчика, который или сам не знает, во сколько обходится труд, употребляемый на его заводе, или говорит: «Мне некуда девать рук; я построил завод потому, что иначе не знал бы, как извлечь из них хотя какую-нибудь прибыль». Это частный случай, маловажный в сравнении со многими другими. Вообще правильное распределение государственных налогов и повинностей невозможно при крепостном праве; оно делает большую часть населённой территории государства какой-то привилегированной землёй, через это до излишества обременяет налогами другую, меньшую часть и значительно уменьшает государственные доходы. Рациональный бюджет невозможен при крепостном праве; этим одним даётся уже достаточное понятие о его вредном влиянии на все без исключения отрасли государственной жизни, потому что разумная финансовая система составляет первое условие всего государственного благоустройства.

Дух сословия, имеющего главное участие в государственных делах, организация войска, администрация, судопроизводство, просвещение, финансовая система, чувство уважения к закону, народная нравственность, народное трудолюбие и бережливость — всё это сильнейшим образом страдает от крепостного права, всё искажается им в настоящем, и сильнейшее препятствие в нём встречается каждым нововведением, каждым улучшением для будущего. Много говорили мы о наших недостатках и множество всевозможных недостатков находили в себе, но общий главнейший источник всех их — крепостное право; с уничтожением этого основного зла нашей жизни каждое другое зло её потеряет девять десятых своей силы. Потому-то дело, начатое рескриптами 20 ноября, 5 и 24 декабря, представляется столь великим, что по сравнению с ним маловажны кажутся все реформы и улучшения, совершённые со времён Петра. С царствования Александра II начинается для России новый период, как с царствования Петра. История России с настоящего года будет столь же различна от всего предшествовавшего, как различна была её история со времён Петра от прежних времён. Новая жизнь, для нас теперь начинающаяся, будет настолько же прекраснее, благоустроеннее, блистательнее и счастливее прежней, [69] насколько сто пятьдесят последних лет были выше XVII столетия в России.

Блистательные подвиги времён Петра Великого и колоссальная личность самого Петра покоряют наше воображение; неоспоримо громадно и существенное величие совершённого им дела. Мы не знаем, каких внешних событий свидетелями поставит нас будущность. Но уже одно только дело уничтожения крепостного права благословляет времена Александра II славой, высочайшей в мире.

Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчивает Александра II счастьем, каким не был увенчан ещё никто из государей Европы, — счастьем одному начать и совершить освобождение своих подданных. Длинный ряд великих монархов во Франции со времен Людовика Святого стремился к делу освобождения французских поселян, и ни у кого из них недостало силы совершить это дело. Благороднейший человек своего времени, Иосиф II австрийский также успел сделать только первый шаг к освобождению своих подданных. Счастливее французских королей и великого чистотой своих намерений императора австрийского были короли прусские; благосклонная судьба дала монархическому правлению Пруссии вполне совершить это благодеяние; но слава его разделяется между двумя монархами: Фридриху II принадлежит честь многих законодательных мер, венцом которых было окончательное уничтожение феодальных отношений при Фридрихе-Вильгельме III. В русской истории вся эта слава будет сосредоточиваться на одной главе Александра II; его рескрипты и полагают теперь начало величайшему из внутренних преобразований и определяют постепенный ход этого преобразования до самого конца.

Из бесчисленных благих последствий уничтожения крепостного состояния в России мы теперь хотим рассмотреть кратким образом только одну экономическую сторону дела, оставляя до будущих статей рассмотрение его в историческом, юридическом, административном и государственном отношениях. Даже и экономическую сторону его мы не беремся изложить во всей её полноте; мы коснёмся только некоторых из вопросов, ею возбуждаемых, именно таких, которые подвергаются в обществе многочисленным толкам и решение которых в пользу освобождения объявляется сомнительным от иных людей, по странному заблуждению воображающих, что их выгоды соединены с сохранением крепостного права.

Прежде всего должны мы говорить здесь о мнении, будто в настоящей степени развития русской жизни сохранение крепостного права могло бы быть выгодным для сельского хозяйства, будто бы уничтожением обязательного труда должно уменьшиться количество пахотных полей. Не удивительно было бы слышать подобные слова от людей, думающих, что земной шар [70] стоит неподвижно, а солнце обращается вокруг него, или полагающих, что мы с господствующим у нас крепостным правом богаче всех других европейцев; но изумительно то, что к стыду науки встречаются люди, которые, по видимому, знакомы с политической экономией, а между тем имеют решимость говорить о пользе крепостного права для земледелия. Между ними особенным авторитетом пользуется Тенгоборский. Мы не знаем, действительно ли он думал о крепостном праве так, как писал; мы знаем только, что при издании его книги в русском переводе переводчик, к сожалению, не рассудил, что честь науки требовала выбросить дурные страницы, написанные Тенгоборским об этом предмете, если нельзя было прибавить к ним примечаний, которыми бы восстановилась искажённая автором истина; мы можем теперь сделать это.

«Многие иностранные и отечественные экономисты, — говорит Тенгоборский, — приписывают почти исключительно нашей системе крепостного права нерадивость поселянина в обработке как той земли, которую пашет он на помещика, так и той, которую пашет он на себя, и эту последнюю, говорят они, не считает он своей собственностью. Прежде всего мы должны заметить здесь, что вообще ошибочно представляют себе мысли русского мужика о крепостном состоянии и соединенной с ним зависимости и что крепостной крестьянин вовсе не так равнодушен к данной ему земле, как предполагают. Каждый, близко знающий наших крестьян, имел довольно случаев убедиться, что они считают самих себя принадлежащими своим господам, но что в то же время каждый из них считает ту землю, которую пашет на себя, своей собственностью или скорее частью собственности своей общины, частью, выделенной ему по его праву на такой участок, и что, следовательно, он не может быть равнодушен к этой земле. Если, несмотря на то, русский крестьянин часто очень нерадиво обрабатывает своё поле, это надобно приписать скорее другим причинам, о которых мы ещё будем иметь случай говорить[^*]. Крепостное право, без всякого сомнения, может и должно иметь неблагоприятное влияние на земледелие, потому что обязательный труд всегда менее производителен, нежели свободный (не с точки зрения выгод владельца, потому что есть случаи, в которых при замене обязательного труда наёмным не вознаградилось бы для собственника происходящее от такой

  • Эти причины, по мнению Тенгоборского, — общинное владение и наклонность к бродячей жизни. О первом можно еще думать так и иначе, хотя и тут Тенгоборский, по нашему мнению, сильно ошибается. Но какая наивность в экономисте толковать о наклонности к бродячей жизни, будто речь идёт о каких-то поэтических бедуинах, а не о прозаическом русском мужике, у которого есть поговорка: «от добра добра не ищут», есть также поговорка: «на одном месте и камень мхом обрастает», и который потому с незапамятных времен сидит всем своим родом на одном месте, если можно кормиться, не уходя с него. [71] замены увеличение издержек производства), но с общей точки зрения на производительность труда в создании ценностей; потому что обязательный труд исполняется всегда более или менее небрежно, отчего происходит потеря времени и производительных сил и, стало быть, урон в национальном хозяйстве. Неоспоримо также, что крепостные повинности, когда они слишком обременительны, часто отнимают у крепостного мужика средства хорошо обрабатывать свою землю; но влияние этой причины на состояние нашего земледелия не так громадно, как вообще думают. Чтобы судить о степени влияния крепостного права на наше сельское хозяйство, надобно сначала принять в соображение численное отношение крепостных крестьян к свободным сельским сословиям».

Затем Тенгоборский начинает вычисление, результатом которого оказываются следующие цифры:

Число душ муж. пола
Крепостных крестьян разных наименований 11 683 200 Свободных сельских сословий 11 687 500 Из этой таблицы Тенгоборский делает такое заключение:

«Сравнивая эти два итога, мы видим, что число крестьян, подверженных обязательному труду, равно числу крестьян, свободно располагающих своим трудом, и если принять в расчёт, что у многих помещиков барщина заменена оброком, то можно принять, что более двух третей производительной земли возделывается не по системе обязательного труда. Итак, он не может иметь на состояние нашего земледелия такого общего влияния, как думают.

Как ни велики с общей агрономической точки зрения невыгоды обязательного труда, но в настоящее время для значительной части России он ещё составляет необходимость нашего земледельческого состояния, потому что: 1) масса свободных капиталов, которые надлежало бы обратить на земледелие для заведения рационального хозяйства с наёмным трудом, не соответствует безмерной обширности возделываемых земель; 2) во многих областях ценность сельскохозяйственных продуктов не дала бы ренты, достаточной для покрытия издержек производства; 3) в провинциях, бедных торговой промышленностью, имеющих мало денег в обороте, мужику гораздо удобнее отправлять свою повинность трудом, нежели платить какую-нибудь ренту наличными деньгами. Поэтому иногда поселяне, находящиеся на оброке, менее зажиточны, нежели их соседи, отправляющие барщину, и случается даже, что с оброка они охотно возвращаются к барщине. Это заметил и г. Гакстгаузен при проезде через Симбирскую губернию. Часто также замечают, что мужики, переведённые с барщины на оброк, начинают пренебрегать обработкой своих полей и удаляются из дому, чтобы зарабатывать хлеб менее трудным образом. Наоборот, есть области, в которых замечаются противоположные следствия замены барщины оброком. Везде, где работники легко находят себе наёмную работу, как, например, в большей части губерний на Волге, мужикам бывает выгодна такая замена; это и служит доказательством тому, что подобные перемены удаются только там, где им благоприятствуют, и, так сказать, указывают на них местные обстоятельства. Вообще появление желания и потребности к замене барщины оброком может всегда считаться верным признаком успехов благосостояния и национального богатства.

Какую бы, впрочем, степень влияния на дурное состояние нашего земледелия ни должен был приписать беспристрастный исследователь, с одной стороны, барщине, с другой стороны — причинам, лежащим и самом харак[72]тере нашего сельского населения, тем не менее достоверно, что в большей части областей, имеющих плодородную землю, удобный и правильный сбыт сельских продуктов и развитую до известной высоты торговую и промышленную деятельность, — что во всех этих областях и у различных классов свободных земледельцев, и у крепостных крестьян, состоящих на оброке, и у крепостных крестьян, ещё находящихся на барщине, мы находим порядочно обработанные поля, наполненные домашним скотом дворы и такую степень благосостояния, какая не часто встречается во многих странах центральной Европы. Г. Гакстгаузен видел тому много примеров, которые и приводит в своей книге.

Этот ученый исследователь провёл часть своей жизни в изучении земледельческих отношений общинных учреждений и состояния земледельцев в различных странах и напоследок особенно подробным образом исследовал нравы и общественный быт славянских племен, чрезвычайно уважая его мнение, мы не можем не привести здесь его слов в подтверждение того, что сказали мы выше относительно обязательного труда.

Высчитав, во сколько обошлась бы в России в Ярославской губернии обработка поместья известной величины наёмным трудом и как велики были бы убытки на процентах оборотного капитала, который оставался бы празден в продолжение почти всего долгого зимнего времени по отсутствию производительного занятия для людей, служащих на ферме, и для скота, употребляемого на земледельческую работу, и сравнив эти издержки с доходом от такой земли в России, во Франции и в Германии , Гакстгаузен приходит к следующим заключениям:

Если бы кому-нибудь предлагали в Ярославле подарить поместье под тем условием, чтобы он завёл там хозяйство в таком же виде и по тому же порядку, как в Западной Европе, то он должен бы, поблагодарив за такое предложение, решительно отказаться от него: он не только не получил бы от такого хозяйства никакой выгоды, никакого чистого дохода, но и оставался бы каждый год в значительном убытке.

Из этого видно, что в подобных областях владелец поместья не может обрабатывать его наёмным трудом, но с тем вместе он не может и оставить его. Земледелие —тут не коммерческое предприятие, рассчитывающее на выгоду, но обязанность, возлагаемая железной необходимостью (eine eiserne Nothwendigkeit).

При настоящем положении дел я должен выразить следующее мнение о сельском хозяйстве этих областей России. Большие хозяйства могут здесь поддерживаться только двумя способами, именно: или посредством барщины так, чтобы земледелец не обязан был сам содержать своих работников, содержать скота и других принадлежностей земледелия, иначе сказать, чтобы расходы обработки не лежали на нём; или посредством введения такой системы хозяйства, связанного с промышленными предприятиями, которая доставила бы способ с выгодой пользоваться производительными силами, остающимися без земледельческого занятия во время долгой зимы, пользоваться в это время рабочими руками людей и силой домашнего скота. Обстоятельства, благоприятные последнему устройству, встречаются редко.

Существование известного числа больших поместий я считаю для этих стран совершенной необходимостью; потому что без них нечего и думать об успехах земледелия, которые для России гораздо нужнее, нежели до сих пор думают.

Итак, Россия имеет нужду в помещиках, которые жили бы в сёлах, как имеет нужду и в классе людей, населяющих города; и земледелие не могло бы развиваться, если бы дворянство не владело поместьями и сельскохозяйственными заведениями, делающими для него выгодным и необходимым жить в деревне. А если существование больших хозяйств необходимо для успехов

  • Этот расчёт приведён в нашей статье о книге Гакстгаузена: "Современник" 1857, № 7, Критика. [73] сельского хозяйства и национального благосостояния, то само собой следует, что в настоящую минуту крепостное право не может быть еще отменено; но оно может быть подчинено более точному порядку, введено в более нормальные границы, ограждено законными условиями, которыми с точностью определялись бы обязанности крестьян для удаления злоупотреблений и произвола, именно такова цель указа 2 сентября 1842 года» (Гакстгаузен, т. 1, стр. 174 и след.)

«К этим практическим и благоразумным замечаниям (продолжает Тенгоборский) мы должны прибавить, что русский мужик не подлежит, как некогда подлежал французский поселянин, безотчетному наложению произвольных податей и повинностей (taillable et corveable a volonte), что если он подвергается иногда несправедливым повинностям, то это может случаться только по злоупотреблению и в противность существующим законам. Указ императора Павла, данный в 1797 году, определил тремя днями в неделю высшую степень барщины, и последующие законы постоянно стремились к правильному определению всего относящегося до этой повинности.

Нельзя также не видеть, что время и нравственный прогресс оказывают постепенное и неоспоримое влияние на смягчение суровости обязательного труда и производят все больше и больше добровольных соглашений, которыми мало-помалу натуральные повинности изменяются в личную ренту (rente personelle, рента, лежащая не на земле, а на самом человеке, иначе сказать — оброк), которая, в свою очередь, может со временем обратиться в поземельную ренту; последняя замена и начинает уже производиться в государственных имуществах (Тенгоборский говорит о переложении податей с душ на землю). Но, внимательно наблюдая чрезвычайно различные последствия этих отдельных случаев соглашения, следствия, изменяющиеся по различию областей и местностей, легко убедиться в трудностях, препятствующих общей мере, которая имела бы в виду систематически и по однообразным условиям определить отношения крепостных крестьян к их владельцам. Мера, которая успешна была бы в той или другой местности, могла бы иметь самые вредные последствия в другой, и г. Гакстгаузен очень справедливо говорит, что освобождение крестьян в России непременно должно быть решаемо по местным условиям, а не однообразно по всей империи.

В тех областях, где земля неплодородна и неудобна для обработки, где ее произведения не покрывают потребностей земледельца, где он должен в других занятиях искать вспомогательных средств для своего прокормления и Уплаты повинностей, там обрашение барщины в личную ренту столько же требуется выгодой крестьянина, как выгодой владельца; но эта замена может. быть выгодна тому и другому только в тех местах, где работнику легко найти себе занятия. Этими причинами вызываются и размножаются подобные добровольные соглашения в местностях, где мало пахотной земли и где излишние руки и излишнее время легко находят выгодные себе занятия. Напротив, в тех местностях, где пахотных земель много, где почва плодородна, где жатва превышает потребности населения, где в то же время есть удобный сбыт для земледельческих произведений, владельцу часто бывает выгоднее обрабатывать свои поля барщиной, но зато в этих местах барщина не мешает благосостоянию земледельцев, и когда она заменяется оброком, такая замена скорее бывает следствием взаимных удобств, нежели мерой, необходимо требуемой местными обстоятельствами. Потому чрезвычайно трудно закону регламентировать все эти обстоятельства по общим принципам, заранее определенным.

Независимо от мер, принятых правительством для приведения барщины в правильные границы, есть другие меры, могущие сделать барщину трудом более производительным и в то же время повинностью, менее обременительней для крестьян, и зависящие всего более от самих владельцев. Одна из [74] этих мер состояла бы в замене поденщины работой по урокам, так, чтобы вспахать поле или выкосить луг известной величины считалось за столько-то или столько-то дней барщины. Таким образом, прилежный земледелец мог бы скорее отправить свою повинность и иметь больше времени для собственной работы. Это могло бы делаться по полюбовному соглашению, как теперь делается соглашение между общиной и владельцем для замены барщины оброком. Отдельные примеры такого положения уже существуют в некоторых местах, и г. Гакстгаузен приводит один такой случай, встреченный им в поместье г. Бунина в Тамбовской губернии. Надобно желать, чтобы эти отдельные примеры находили больше подражателей. Барщина, таким образом видоизмененная и сообразованная с справедливостью, была бы значительным улучшением в сельском хозяйстве. Но мы удерживаемся от суждения о том, до какой степени повсеместна исполнимость такого изменения. Каковы бы ни были, впрочем, изменения, которым может в будущем подвергнуться и, без сомнения, подвергнется со временем система барщины, эти изменения будут иметь только второстепенное влияние на состояние нашего земледелия, пока не будут более ли менее изменены другие условия, в которых находится наше земледелие» .

Из всех известных нам рассуждений в пользу обязательного труда эти страницы Тенгоборского представляют самый рассудительный свод экономических соображений. Потому мы и выбираем этот отрывок, чтобы видеть, до какой степени могут быть логичны и сообразны с фактами подобные соображения.

«Многие экономисты думают, что крепостное право вредно для обработки полей». Многие! — после этого можно сказать, что многие астрономы думают, что земля обращается вокруг солнца. Почему ж бы не сказать точнее: за исключением меня, автора книги Etudes etc , и Гакстгаузена — все экономисты.

«Наш крестьянин считает поле, которое обрабатывает на себя, своей собственностью или, лучше сказать, собственностью своей общины». Правда, и этот факт мы должны запомнить как можно тверже; но какой вывод делается из него Тенгоборским? «Потому наш мужик не может дурно обрабатывать эту землю». Да разве мнением мужика отстраняются причины, препятствующие ему хорошо обрабатывать эту землю? Во-первых, тут надобно исключить всех поселян, состоящих на оброке: как известно, оброк определяется сообразно средствам мужиков заплатить его. Если деревня не может выплачивать более 20 рублей серебром оброка с тягла, она и будет платить 20 руб ; но если является у мужиков хотя несколько более денег, вы увидите, что оброк не замедлит возвыситься; исключения встречаются, как известно каждому, но встречаются очень редко. Как общее правило надобно принять, что оброк при каждой смене владельца возвышается, если только есть физическая возможность возвысить его. Каждому известно, что очень часто возвышение оброка происходит иногда по нескольку раз и при одном владельце. И вот из двух способов получения доходов при крепостном праве один способ, оброк, является уже совершенно прямо задерживающим старательность поселянина в обработке своего участка. Обраба[75]тывает он его плохо и получает с него 10 четвертей хлеба; он платит, положим, 20 рублей серебром оброку. Начни он и другие крестьяне той же деревни обрабатывать свои участки лучше, и пусть возвысится сбор хлеба до 15 четвертей с участка, — все крестьяне знают, что вслед за этим оброк не замедлит возвыситься до 30 и хорошо ещё, если только до 30, а не до 40 рублей. Спрашивается теперь, может ли эта перспектива возбуждать их старательность, или скорее она повергает их в апатию, заставляет обрабатывать поле как-нибудь, лишь бы только прокормиться? Ведь им известно, что, какова бы ни была их старательность, в результате за уплатой оброка останется им на долю одно и то же.

Но если оброк и действует прямее, очевиднее, то всё-таки его действие не так сильно, как влияние барщины. Тенгоборский, заимствовавший все свои сведения о сельском быте нашем исключительно из книги Гакстгаузена , мог не знать, каким образом применяется к делу обычай, утверждённый законом, о трёхдневной барщине. Есть поместья, в которых исполняется он по точному своему смыслу, то есть, например, три первые дня недели берутся крестьяне на барщину, а последние три дня оставляются крестьянам на свою работу, или своя и барская работа идёт через день. Но редки случаи, в которых бы этот порядок сохранялся неуклонно. Большей частью он изменяется по одному из трёх следующих способов. Первый способ: назначение того, в какой день крестьяне отпускаются на свою работу, определяется соображениями распорядителя господских работ; например, в понедельник крестьянам следовало бы по очереди дней итти на барский сенокос, но помещик или управляющий видит, что погода неблагоприятна для сенокоса, и потому отпускает крестьян в этот день на их работу, а потом в зачёт этого дня назначит барщину в четверг или субботу, когда погода будет хороша. То же бывает и во время пашни. В ночь с воскресенья на понедельник выпал дождь, — и вот назначается в этот день барщина, хотя бы по очереди дней приходилось и не так. Очевидно, что такой порядок, нарушая правильность работ на крестьянских полях, отнимая у крестьян возможность делать предусмотрительные распоряжения для своих работ, наконец, перенося эти работы на неудобное время, не может не иметь влияния как на обработку крестьянских полей, так и на самый характер работников. Но ещё произвольнее и неблагоприятнее второй способ, если не ошибаемся, самый употребительный, по которому принимается за правило, что деревня должна сначала окончить господскую работу сплошной барщиной без очереди дней и потом уж отпускается обрабатывать свои поля. Соответственность обычаю, определяющему число дней барщины равным числу дней работы крестьян на собственных полях, полагается при таком порядке в том, что крестьянским полям даётся приблизительно такой же размер, какой имеют [76] господские поля. Очевидно, что невыгоды, чувствительные в первом способе, развиваются здесь еще сильнее: вообще говоря, и при запашке, и при сенокосе, и при жатве все наиболее благоприятное время занято обработкой господских полей, а для крестьянских остается уже наименее выгодное время; на этих последних и при таком порядке все работы производятся спустя пору; пашня и посев делаются поздно и чаще всего при дурных условиях погоды, когда земля уже слишком много утратила соков со времени таяния снегов, а пора весенних дождей обыкновенно уже прошла; уборка хлеба на крестьянских полях делается очень часто тогда, когда хлеб уже перезрел и много зерна уже осыпалось из колоса на корню; очень часто подоспевают к этому осенние дожди, и хлеб на запоздавших полях поляжет от них на корню. К этим неудобствам присоединяется неизбежно еще та невыгода, что крестьяне приступают к обработке своих полей уже не с свежими силами, а утомленные предыдущей работой, и рабочий скот их бывает также уже истомлен. Обе эти невыгоды неизбежны и постоянны. Но часто присоединяется к ним еще то обстоятельство, что размер господских полей превышает ту норму, которая соответствовала бы трем дням барщины. Надобно притом сказать, что часто первый способ соединяется со вторым, то есть при обработке господских полей раньше крестьянских дни дурной погоды передаются из барщинной в собственную работу крестьян. Нельзя забыть и того, что трехдневная норма, поставленная обычаем, не всегда соблюдается: размер господских полей зависит от расчетов землевладельца и достигает иногда такого объема, что требует четырех и даже более дней в неделю. В некоторых местностях есть третий способ отправления барщины: крестьянские тягла распределяются по хозяйствам так, чтобы в каждом хозяйстве было четное число работников, именно два или четыре. Если в семье только один работник, к этой семье в дом поселяют семью батраков, имеющую также одного работника. Тогда из двух работников один (обыкновенно хозяин) все время остается работать на своем поле, а другой (обыкновенно батрак или младший родственник) все рабочее время бессменно отправляет барщину. Очевидно, что этот способ имеет новые стороны невыгодного влияния на характер работы: крестьянин, постоянно отправляющий барщину, без сомнения привыкает к небрежному и сонному труду; через такую школу проходит почти каждый крестьянин, прежде чем сделается главой семьи, и проходит он эту школу нерадивости именно в тех летах молодости, когда формируется характер человека и приобретаются привычки на целую жизнь.

Таковы-то способы исполнения барщины, разделяющие между собой почти все количество крепостных крестьян, состоящих на барщине. Кто знает их, тот не может сомневаться, подобно Тенгоборскому, в том, велика ли степень невыгодного [77] влияния барщины на обработку даже тех полей, которые предоставлены крестьянам. Мы не говорим уже о том, что обязательный труд вообще чрезвычайно вредно действует на трудолюбие и энергию, на образование привычек к бережливости временем и средствами. У каждого экономиста можно найти превосходные, проникнутые благородным жаром страницы об этой общей черте обязательного труда; мы хотим обратить внимание читателя на то, что способами пользования обязательным трудом, у нас господствующими, еще в значительной степени увеличиваются те невыгоды, которые уже лежат в самой его натуре.

Внимательный читатель, конечно, чрезвычайно дивится тому странному направлению, какое принято нашим рассуждением о невыгодах обязательного труда в обработке полей. «Говоря, что такой труд не производителен, каждый рассудительный человек думает преимущественно о тех работах, которые совершаются этим трудом, то есть о работах на господском поле (готов нам заметить читатель); по какому же нелепому уклонению от здравого смысла рассуждаете вы о его влиянии на крестьянские поля, когда дело должно итти о его влиянии на господские поля? Вы совершенно сбились с дороги». Да, действительно, мы совершенно сбились с дороги, пошедши вслед за нашим автором; это он рассудил придать такой оборот вопросу; ловкость изумительная и смелость еще более изумительная! Он должен опровергнуть мнение всех без исключения экономистов, что барщина — работа. самая непроизводительная, и опровергает он эту мысль чем же? Тем, что на своих полях крепостной крестьянин работает усердно. Ему говорят: человек плохо исполняет обязательный труд, он возражает: «Обязательный труд не так плох, как вы думаете, потому что свободный труд на собственных полях исполняется крестьянином недурно, стало быть крепостной крестьянин трудится хорошо, стало быть ваша мысль, будто он трудится плохо, совершенно неосновательна». Такая открытая софистика невероятна, однако же действительно к ней отваживается прибегать наш автор. Пусть припомнит читатель его слова: в них нет и помину о господских полях, он все возражение против обязательного труда сворачивает на крестьянское поле. «Мы должны заметить, что ошибаются, думая, что будто крестьянин равнодушен к своему участку. Люди, знающие нашего крестьянина, знают, что он очень дорожит своим участком и любит его и старается возделывать как можно лучше, а если иногда возделывает плохо, так не от того, о чем вы говорите, а разве от других каких причин». После такого поворота говорите, если хотите, о добросовестности, об учености и тому подобном; мы дивимся только отважности, с какой тут предполагается, что читатель — тупоумный простак, провести которого можно самым грубым обманом.

Но для нас очень приятен тот оборот, по мнению автора очень искусный, которым он думал увернуться от мысли о невы[78]годности обязательного труда. Этот оборот заставил нас вникнуть в ту сторону сельского быта, которая на первый взгляд представляется не подверженной вредным действиям обязательного труда. Мы рассмотрели, имеет ли какое-нибудь действие даже на ту работу, которую крестьянин совершает для себя, то обстоятельство, что он подлежит также обязательному труду, и мы нашли, что это действие очень сильно и очень вредно; таким образом обнаружилось, что даже тот уголок, в котором вздумал укрыться защитник обязательного труда, не дает ему ни малейшей защиты, и хитрый оборот адвоката неправды послужил только к тому, что вредное действие неправды раскрылось в большем объеме, нежели как представлялось бы с первого взгляда; сверх того от хитрости, придуманной нашим автором, мы получаем то преимущество, что она служит для нас признанием с его стороны невозможности отвергать то вредное влияние барщины, которое обыкновенно указывается политической экономией. Он не отваживается и говорить о том, производительна ли обработка господских полей обязательным трудом, — значит, он сам признает эту невыгоду, и нам уже не для чего много распространяться об этом; скажем только два-три слова.

Поместья Замойских, по освобождении крестьян на них, стали приносить в три раза более дохода.

Граф Бернсдорф, великий датский министр, желая показать датским помещикам невыгоды обязательного труда, приводил им в пример свои собственные поместья, в которых он освободил крестьян; и, действительно, пока его поля обрабатывались барщиной, средний урожай ржи на них бывал сам-3, а овса сам-2 2/3, а когда он стал обрабатывать их по найму, урожай ржи возвысился до сам-8 1/3, а урожай овса до сам-8.

Датских помещиков останавливало то, что освобождение крестьян на первый раз стоило некоторых пожертвований, но Бернсдорф мог доказать незначительность этих пожертвований своими приходо-расходными книгами. Освобождая крестьян, он терял сто тысяч талеров капитала; зато доходы с его поместья быстро стали возрастать в пропорции еще гораздо большей, нежели какая видна из сравнения урожаев. Поместье с обязательным трудом давало ему три тысячи талеров, через 24 года он при свободном труде получал с этого поместья двадцать семь тысяч талеров; стало быть, если его земли вместе с крепостными работниками могли быть проданными за полтораста тысяч талеров, то теперь, по освобождении работников, эти земли стоили в девять раз более или 1350000 талеров, — выигрыш, кажется, достаточно вознаграждающий за видимую потерю ста тысяч талеров при освобождении. Таких примеров представляются тысячи всеми странами, где совершалось освобождение крестьян. Повсюду неизменно оно было соединено с быстрым возвышением доходов помещика, освободившего крестьян. Да и может ли быть иначе? [79] Нужно только вспомнить, в какой именно пропорции наемный труд производительнее обязательного. Негры в одну послеобеденную половину дня успевают сделать столько же, когда работают на себя, сколько в целый день на барщинной работе. Такова разница между свободным и обязательным трудом даже того человека, энергия которого подавлена и силы которого истощены обязательным трудом. Но еще значительнее становится она, когда человек успеет отвыкнуть от апатии, свойственной крепостному состоянию. Наемный труд такого человека производит в день слишком в три раза больше, нежели день барщины крепостного работника.

Не можем отказать себе в удовольствии привести также несколько примеров из множества фактов, представляемых превосходным «Статистическим описанием Киевской губернии», которое составлено покойным Журавским и издано г. Фундуклеем. Мы употребили слово: «удовольствие», и действительно трудно иначе назвать чувство, производимое длинным рядом фактов, неразумность которых доходит до поразительного комизма, фактов вроде следующего. В поместье, имевшем около 250 взрослых работников, отправлявших барщину, все число барщинных дней простиралось до 45 тысяч в год; из них на полевые работы употреблено менее 12 тысяч дней, то есть около четвертой части всего труда. На что же были потрачены три четверти рабочих дней? Некоторое количество из них было употреблено на работы производительные, а другие дни разошлись вроде следующих; 1900 дней потрачено на господский сад и огород. Этот сад и огород доставляли фруктов и овощей столько, что иногда было их достаточно для господского стола, а иногда и недостаточно (наверное на фрукты и овощи к господскому столу, если бы они производились наемной работой или покупались, не было бы употреблено и той суммы, какой стоят хотя 500 рабочих дней; а тут при 1900 днях нужно было еще прикупать). На починку печей и беленье комнат и т. п. в господском доме употреблено 950 рабочих дней; на выделку холста, кож, сапогов, для господской экономии употреблено дворовыми людьми и крестьянами слишком 11 тысяч рабочих дней и все-таки не выделано было столько кож и холста, чтобы обуть и одеть дворню, — нужно было много прикупать. Итак, почти столько же, сколько на все хлебопашество, потрачено было рабочих сил на производство платья для дворовых людей, да и того оказалось мало. Превосходны также факты такого рода: была при господском хозяйстве молотильная машина; работа ею заняла около 5 800 дней, и обмолочено в эти дни около 4 200 копен хлеба, так что результат рабочего дня при этой машине давал менее, нежели [80] три четверти копны обмолоченного хлеба, а надобно заметить, что машина приводилась в движение лошадьми, работу которых мы уже не кладем в счет. Но в том же хозяйстве просто цепом мужик обмолачивает более копны хлеба, и стало быть выходит, что при помощи машины работа производилась гораздо медленнее, нежели без помощи машины. Не много нужно думать о таких цифрах, чтоб прийти к следующему заключению: три четверти рабочих сил барщины тратились в этом хозяйстве совершенно понапрасну, не принося владельцу ровно никакого дохода, а часто обращаясь ему в прямой убыток, который приходилось покрывать ему вычетом из доходов, доставлявшихся ему остальной четвертой частью барщины. Таких фактов в «Описании Киевской губернии» сотни и тысячи. Но, может быть, в том хозяйстве, распределение барщины которого мы видели, и в других подобных ему хозяйствах экономия была плохо устроена? Вовсе нет, это хозяйство было еще из самых лучших. Сводя цифры о всех помещичьих имениях Киевской губернии, Журавский приходит к следующим выводам: соображая пространство господских полей с уроками, которые отрабатываются в один день, Журавский находит, что для полной обработки господских полей вместе с уборкой сенокосов требовалось бы в Киевской губернии 17 500 000 рабочих дней; между тем число всех дней, отбываемых барщиной в Киевской губернии, простирается до 65000000; таким образом, три четверти барщины растрачиваются так себе, то туда, то сюда; не считая даже вовсе зимних дней, все-таки выходит, что и из летних дней половина растрачивается самым непроизводительным образом.

Теперь читатель не будет удивляться следующему расчислению, основные цифры которого мы также заимствуем у Журавского. Журавский определяет наемную цену, какую имеет в разных местностях Киевской губернии летом и зимой день работы пешего мужика, мужика с лошадью и женщины; по этим вычислениям он перелагает на деньги всю ценность 65 миллионов дней барщины, и оказывается, что вся ценность работ, исправляемых барщиной, доходит до 7 232 350 рублей серебром. Каковы же теперь все доходы помещиков Киевской губернии? Каждый производительный труд дает в продукте избыток против того, во сколько обошлось производство. Например, фабрикант употребляет 100000 рублей на жалованье рабочим, на покупку материалов, на ремонт фабрики, на уплату процентов с основного капитала и проч.; а продуктов своей фабрики продает он на 120 000 тысяч и более. Если бы обязательный труд был производителен, очевидно, что помещики Киевской губернии получали бы гораздо более той суммы, какой стоит барщина. Сколько [81] именно получали бы они, трудно сказать, но легко определить наименьшую величину, ниже которой никак не могли бы спускаться их доходы. Барщина заменяет только наемную плату работникам. Наемная плата работникам в земледелии никак не может составлять более половины всего оборотного капитала, а по-настоящему надобно полагать ее гораздо меньше. Но если положить этот расход равняющимся целой половине издержек производства, мы все-таки получим сумму в 14 500 000 рублей серебром, —это издержки производства; но производство должно же давать какой-нибудь чистый доход; положим его хотя только в 10%, и мы получим 1 450 000 рублей серебром. Таким образом, составляется сумма в 16 000 000 рублей серебром, и мы видим, что доходы помещиков Киевской губернии должны были бы простираться по крайней мере до этой суммы даже тогда, когда бы расход на работников можно было считать вполовину издержек производства. Если же считать его только в третью часть издержек, что гораздо ближе к истине, то надобно ожидать дохода в 24000000 рублей серебром. Но вспомним, что работники трудятся не по найму, а обязательно, и мы уже можем ожидать, что доходы помещиков далеко не достигают этой цифры 16 000 000 рублей серебром, которая при наемном труде была бы слишком низка. Как же велики они в действительности? Быть может 12, быть может 10 миллионов? Нет, по вычислению Журавского, все доходы помещиков Киевской губернии не простираются выше 7 123 380 рублей серебром, то есть они даже меньше той суммы, которой стоит одна рабочая сила барщины.

Чтобы понять всю экономическую несообразность такого порядка дел, представим себе например, что существовала бы хлопчатобумажная фабрика, которая на одно жалованье рабочим расходовала бы 10000 рублей серебром, а доходов от продажи своих продуктов получала бы 9500 рублей серебром; вспомним, что фабрикант должен считать проценты с основного капитала, представляемого зданием фабрики и машинами, должен ежегодно покупать более чем на 10000 рублей серебром хлопка, — и мы поймем, что его фабрика представляет изумительно неразумное явление, что ее существование противно всякому экономическому расчету, что, кроме разорения всех участвующих в делах этой [82] фабрики, ничего нельзя ждать от нее. Каждый здравомыслящий человек из любви к самому фабриканту должен посоветовать ему изменить странный порядок дел, существующий на его фабрике.

Точно таково положение помещиков. Одной рабочей силы употребляется ими, например, в Киевской губернии на 7 230 000 рублей серебром, а всего дохода получается только 7 130 000 рублей серебром.

Но мы еще далеки от истины, полагая, что весь доход помещиков Киевской губернии происходит от обязательного труда. Если бы вся сумма 7 123 000 рублей серебром возникала из работы, стоящей 7232000, это было бы уже чрезвычайно неразумно; что же надобно будет сказать, когда сообразим, что около половины помещичьих доходов в Киевской губернии должны считаться не плодом барщины , а доходами с различных капиталов, кроме поземельного капитала? Потому доход, доставляемый барщиной, следует считать. не более как в 4 000 000 рублей серебром, и в результате окажется, что все продукты, доставляемые барщиной, едва равняются 60% стоимости самой барщины, и параллель с фабрикой, представленная нами выше, изменится таким образом:

Есть фабрикант, который кроме того, что употребляет ежегодно более 10000 рублей на покупку сырых материалов и ремонт, одной рабочей силы расходует на 10000 рублей, а всех продуктов своей фабрики продает только на 6 000 рублей, — спрашивается, разумно ли идет его фабрика?

Но чем поправить ему свои дела? Очевидно, откуда весь недочет: работа на его фабрике плоха, и ему должно изменить порядок этой работы, если он не хочет с каждым годом разоряться все больше и больше. Иначе ему никак не избежать банкротства.

Этот вывод неоспоримо следует из фактов, подробно излагаемых Журавским. Люди, не знающие сельского хозяйства в Киевской губернии, могут, пожалуй, подумать, что в других губерниях дела могут итти лучше, что порядок помещичьего хозяйства [83] в Киевской губернии хуже, нежели в великорусских. Напротив, в ней он гораздо лучше. Отчетность по хозяйству ведется с такой точностью, какая совершенно неизвестна великорусским помещикам; экономии в употреблении рабочих сил несравненно больше, небрежной растраты их гораздо меньше в Киевской губернии, нежели в Великой России, и вывод, представляемый исследованием Журавского для Киевской губернии, еще с гораздо большей силой прилагается к Великой России, которую мы имеем преимущественно в виду в этой статье.

Разорение для самих помещиков — вот очевиднейшее следствие обязательного труда. Отчеты кредитных учреждений о количестве заложенных имений и публикации о продаже этих имений за неуплату долга, к сожалению, слишком громко свидетельствуют о том, как подтверждается эта научная истина фактами нашей жизни. Недавно ученый, которого мы не хотим называть по имени, вздумал было доказывать, что поместья наши не так обременены долгами, как все мы знаем, — единодушная горькая улыбка всех читателей была ответом на такую розовую шутку. Помещик, имение которого не заложено, представляется у нас довольно редким исключением. Точные сведения о количестве всех долгов, лежащих у нас на дворянских имениях, не собраны, но достоверно то, что с каждым годом тяжесть этих долгов возрастала и что в настоящее время из всех имений в Европе наиболее обременены долгами русские поместья. Тут можно говорить о расточительной жизни, о пренебрежении к собственным делам; но, во-первых, все эти и т. п. второстепенные причины недостаточны для накопления долгов, столь всеобщих и столь громадных; во-вторых, и расточительность, и пренебрежение к делам возникают главным образом из того основного зла, которому ныне полагается предел. Может ли экономически вести свои расходы тот, доходы которого получаются способом, противным экономическому расчету? Может ли с усердием заниматься своими делами тот, кому представляется, что источник его доходов, обязательный труд, остается неиссякаем и без всякой заботы с его стороны?

Потому нам кажется, что обязательный труд разорителен не только для крестьян, но и для самих помещиков; потому-то и не можем согласиться мы с словами Тенгоборского, что обязательный труд хотя всегда невыгоден для государственного хозяйства, но бывает иногда выгоден для помещика. Нет, он всегда невыгоден и для него. Ниже мы подробно рассмотрим основание, на котором опирается мнение Тенгоборского, мнение, что издержки землевладельца на наемную плату, после уничтожения крепостного права, не вознаградятся продажей продуктов; теперь заметим только, что тогда и увеличится количество и возвысится цена хлеба, получаемого помещиком с своих полей, и перейдем к следующим мыслям Тенгоборского. [84] Он сам чувствует, что нельзя сомневаться в невыгодности обязательного труда, и потому старается доказать, что масса полей, возделываемых этим трудом, не так велика, чтобы могла иметь преобладающее влияние на дурное состояние нашего сельского хозяйства.

С этой целью прежде всего рассчитывает он, каково отношение крепостных крестьян к числу всего сельского населения. Против этого счета заметим, что напрасно вносит он в число крестьян, не подлежащих крепостной работе, 816 000 крестьян разных наименований, означенных в таблице Кеппена 7 нумерами 5 и 6. Исправив эту ошибку, мы увидим, что количество крестьян, подлежащих обязательному труду, почти на 2 000 000 душ мужского пола больше числа свободных крестьян. Но если даже принять и его расчет, по которому та и другая цифра почти равны, все-таки надобно сказать, что работа целой половины крестьян, подлежащая крепостному праву, представляет уже массу труда, с избытком достаточную для подчинения всего народного хозяйства, какой принадлежит обязательному труду.

В тех южных штатах Северо-Американского Союза, где существует невольничество, весь характер и общественного быта и национального хозяйства определяется трудом негров; а между тем число невольников в этих штатах далеко не достигает цифры белого населения в тех же штатах. Мы возьмем только те штаты, в которых всего более невольников, именно: Виргинию, Северную и Южную Каролины, Георгию, Флориду, Алабаму, Миссисипи, Луизиану, Техас, Арканзас, Тенесси, Кентукки и Миссури. В этих тринадцати штатах число невольников простирается до 3 075 000, а число белого населения более нежели до 5 400 000. Мы видим, что даже в этих штатах, имеющих исключительно невольнический характер в своем производстве, число свободных почти вдвое превышает цифру невольников; и, однако же, этой одной третьей части населения, подлежащей принужденному труду, уже достаточно для уничтожения в народном быте и труде всякого элемента, имеющего характер свободного труда *. Если примесь третьей части обязательного труда к двум третям свободного оказывает такое громадное влияние, что же сказать о том, когда целая половина работников подлежит обязательному труду?

  • Если бы мы, следуя примеру всех статистиков, причислили к этим штатам Мериленд, Делавар и т. д. то оказалось бы, что в невольнических штатах число негров едва превышает четвертую часть всего населения, и мы могли бы сказать совершенно справедливо, что для сообщения всему быту и производству страны того характера, какой свойственен обязательному труду, достаточно уже и того, когда хотя четвертая часть работников подле- жит обязательному труду. Но мы, предупреждая даже излишние притязания противников, ввели в счет только те штаты, в которых цифры наименее благоприятны нашим выводам: даже и эти цифры уже с избытком подтверждают наш вывод. [85] Но Тенгоборский не останавливается на том, что неправильным счетом уравнивает число крепостных крестьян с числом свободных, хотя ему самому известно, что первое больше. Он идет далее и решается утверждать, что так как «во многих поместьях барщина заменена оброком, то надобно принять, что две трети возделываемых земель обрабатываются крестьянами, не отправляющими обязательного труда». Эта смелость очень замечательна; во-первых, Тенгоборский не приводит точных сведений о числе крестьян, состоящих на оброке, и, пользуясь этим, он отважно предполагает число их гораздо больше, нежели каково оно должно быть в действительности: он считает их, как видим, до 4000 000 *; но едва ли можно считать их и 2 000 000; во-вторых, если бы даже число оброчных доходило до 4 000 000, из этого еще не следовало бы, что две трети земли населены крестьянами, не отправляющими барщины: на оброк отпускаются крестьяне преимущественно в поместьях малоземельных, а у государственных крестьян земли вдвое и втрое меньше, нежели у помещиков по числу душ; стало быть, если бы даже только одна треть крестьян состояла на барщине, а другие две трети состояли бы из свободных и оброчных крестьян, то и тогда большая половина возделываемой земли все-таки оставалась бы под поместьями, отправляющими барщину; в-третьих, оброк у нас довольно мало отличается от барщины по своему влиянию на характер хозяйства: возвышаясь соразмерно возвышению доходов крестьянина, он точно так же, как и барщина противодействует энергии труда, потому что стремится постоянно поглощать все избытки, ими производимые. Дело иное, если бы наш оброк не возвышался произвольно.

Такая цепь противоречий фактам и фальшивых гипотез нужна была Тенгоборскому, чтобы прийти к желанному заключению, будто бы «обязательный труд не имеет на наше сельское хозяйство столь преобладающего влияния, какое обыкновенно ему приписывается». Для такого вывода нужно было слишком отважным образом исказить смысл мнения о невыгодности обязательного труда, поворотив речь с работы, отправляемой барщиной, к кото- рой речь прямым образом относится, на работу крестьян на своих полях; нужно было представить неверный счет числа крепостных крестьян; нужно было забыть и о характере нашего оброка, и о малоземельности оброчных имений. И однако же — при всех этих смелых отступлениях от истины — он мог дойти только до такого результата, который совершенно уж достаточен для разрушения его мнения. Да, если бы У нас только третья часть сельских работников отправляла барщину, уже и тогда все наше сельское хозяйство находилось бы под исключительным, под

  • Эта цифра необходима, чтобы состоящих на барщине осталась одна треть из всего числа поселян. [86] совершенно преобладающим влиянием крепостной работы. Пример южных штатов Северо-Американского Союза уже говорит, что свободная работа двух третей населения совершенно искажается влиянием принудительной работы одной трети населения. Но, по словам самого Тенгоборского, число крепостных крестьян равняется числу свободных; в действительности же превосходит их.

Но, продолжает Тенгоборский, как ни вредна система обязательного труда, она в настоящее время для значительной части России необходима. Почему же? Причин на это приводится три:

  1. «Капиталов у нас недостаточно для рационального хозяйства с наемным трудом при безмерной обширности возделываемых земель». Тут сколько слов, столько и ошибок. О том, до какой степени безмерна обширность наших земель, мы будем говорить после; пока здесь заметим прежде всего хитрое слово «рациональный»; оно намекает на плодопеременную систему с искусственным луговодством, дренажем и т. п. Для такой системы, конечно, нужны большие капиталы, но сам Тенгоборский говорит, что она еще не нужна и неуместна для нас; а если би была уместна, то наемная плата самый незначительный расход в сравнении с расходами на луговодство, скотоводство, машины и прочее при такой системе, и обязательный труд может только помешать ее распространению, потому что при нем невозможна ни строгая экономия в жизни самого хозяина, ни старательный и искусный труд работников. Но Тенгоборский хитрит: он только сбивает читателя намеком на плодопеременную систему в слове «рациональный», а сам и не думает о ней, подробно доказав перед. тем, что для нас еще надолго выгоднее всех других систем трехпольное хозяйство. При трехпольном хозяйстве капиталов не очень много нужно. Но если бы у нас было мало капиталов даже и для этой системы, тем сильнее доказывалась бы необходимость отменить обязательный труд, потому что он составляет сильнейшее препятствие образованию и возрастанию капиталов. При нем работа непроизводительна, при нем нет ни расчетливости, ни предприимчивости. Жалоба на недостатки в капиталах есть требование отмены обязательного труда.

  2. «Во многих местах ценность сельскохозяйственных продуктов не давала бы ренты, достаточной для покрытия издержек производства». Не мешает заметить тут оригинальное употребление слова «рента» вместо доход: Тенгоборский забыл, что рентою называется только та часть дохода, которая вовсе не служит к покрытию издержек производства, а составляет наемную плату, получаемую землевладельцем с арендатора; его фраза подобна следующей: дивиденд акционерной фабрики недостаточен на покрытие издержек ее. Такие фразы свидетельствуют о сбивчивости понятий, которая одна, впрочем, и может давать человеку решимость выступать защитником обязательного труда. Тенгоборский [87] не умеет сказать того, что хотел сказать, именно, что ценностью продуктов не будут покрываться издержки производства.

Предположим сначала, что это возражение совершенно справедливо; в таком случае, что из него следует по теории, принимаемой всеми без исключения экономистами? Нас часто упрекали за то, что мы предпочитаем основательные суждения новой школы ошибочным мнениям старой. Но из нашего противоречия ошибкам старой школы вовсе не следует, чтобы мы не находили в сочинениях Сэ или Росси ни одной страницы справедливой; есть случаи, в которых все школы согласны; к ним принадлежит и тот, о котором мы должны теперь вести речь. Надеемся, что Сэ не нашел бы в следующих строках ни одного слова, с которым бы не согласился вполне.

Если ценность продуктов не покрывает издержек производства, это значит, что производство убыточно; национальный интерес и собственная выгода хозяина требуют, чтобы такое производство было оставлено.

Если продукты моей фабрики не покрывают моих расходов на фабрику, я должен или закрыть, или продать ее. Я не имею права требовать, чтобы государство разорялось для моей фабрики, чтобы, например, оно поставляло мне задаром или материал, мною обрабатываемый, или машины, нужные мне для обработки, или лошадей, приводящих в движение, эти машины, или работников, управляющих этими лошадьми и машинами.

Положим, что я занимаюсь выделкой шляп. Если продажа не окупает мне моих издержек, это происходит от одной из двух причин: 1) или моя фабрика устроена дурно, и в таком случае я должен стараться улучшить ее, а если не умею улучшить, то нечего мне и тянуться быть шляпным фабрикантом, и пусть я разорюсь, государство тут ничего не проиграет; напротив, оно выиграет, когда одним дурным фабрикантом будет меньше; или 2) я работаю шляпы не хуже и не дороже других — в таком случае, значит, все шляпные фабриканты терпят убыток подобно мне; отчего же это? Оттого, что шляпных фабрик развелось слишком много, и шляпы слишком низко упали в цене; запрос несоразмерен предложению. Чем помочь этому? Все экономисты согласны в том, что из этого затруднительного положения нельзя вывесть нас, шляпных фабрикантов, никакими пособиями, нарушающими справедливость. Если бы, например, государство стало нам давать задаром материалы для выделки шляп, мы по-прежнему стали бы делать шляп больше, нежели требуется; чтобы сбывать этот излишний товар, мы стали бы друг перед другом сбивать цену и сбили бы опять-таки до того, что продажей шляп не покрывались бы наши расходы на их выделку. То же самое было бы, если бы мы получили от государства работников, которые делали бы шляпы на наших фабриках по системе обязательного труда, то есть или стоили бы нам дешевле наемных, или вовсе ничего [88] не стоили, — мы продолжали бы выделывать шляп больше, нежели требуется, и цена их все-таки упала бы до того, что не покрывала бы наших издержек.

Такими разорительными для государства пособиями не прекратилось бы наше затруднение. Корень его — излишество выделки шляп по сравнению с требованием на них, и потому лекарство тут одно — сократить выделку. Чем больше будем мы разорять государство пособиями на нашу излишнюю выделку, тем больше будем только сами запутывать свои дела; и лучшее для нас, что может сделать государство, — не давать нам этих разорительных для него и вредных для нас пособий или прекратить их выдачу, если уж по какой-нибудь ошибке они выдавались нам. Так, предоставленные собственным силам, мы должны будем взяться за ум и скоро увидим, как пособить затруднению.

Пособить ему очень просто: выделка шляп невыгодна, итак, надобно отказаться от нее и заняться чем-нибудь более выгодным.

Между нами, шляпными фабрикантами, найдутся люди дельные и предприимчивые, поймут это и, закрыв свои шляпные фабрики, займутся, например, выделкой мыла или сукна. Тогда дела остальных шляпных фабрикантов поправятся: шляп выделывается меньше прежнего, именно столько, сколько нужно, и цена их поднимется настолько, чтобы быть выгодной без всякого обязательного труда и других разорительных для государства привилегий и вспоможений.

Каждый экономист скажет, что таково единственно справедливое и единственно возможное решение дела о шляпных фабрикантах.

Точно таково же было бы дело землевладельцев, производящих хлеб обязательным трудом, если бы верны были слова Тенгоборского, что при отмене обязательного труда не окупались бы издержки их на наемную плату. Это значило бы только, что хлеба на продажу предлагают они больше, нежели требуется, и что они слишком низко сбили его цену.

Ни в одной из тех отраслей промышленности, которые предоставлены собственным силам, невозможен случай, предположенный нами, — именно, что издержки производства при наемной плате не покрываются продажей продуктов. Если же наше земледелие находится в таком ненормальном состоянии, то очевидно, что оно введено в это положение обязательным трудом и что единственное средство поднять цену хлеба до нормальной высоты, то есть до того, чтобы ею окупались издержки производства, состоит в отмене обязательного труда. Он губит наше земледелие, роняя цену на хлеб.

Неоспорим действительно тот факт, всеми признаваемый, что цены на хлеб у нас сбиваются обязательным трудом ниже того, каковы были бы без этой язвы земледелия. Но даже и при этих ценах возделывание хлеба по системе наемного труда не только [89] возможно, даже выгодно. Это известно каждому, знающему русский быт: есть много купцов, разночинцев, поселян, которые возделывают большие пространства земли наемным трудом и получают от этого выгоды. Эти очень многочисленные факты доказывают совершенную неосновательность мысли, будто помещикам не будет выгодно обрабатывать свои поля наемным трудом. Даже и теперь это делается, как мы сказали, купцами и людьми других званий, не имеющими в своем распоряжении крепостных работников. Тем выгоднее будет это при уничтожении крепостного права, когда цена хлеба должна возвыситься.

Дело не в том, что наемный труд не окупается, — это неправда; дело в том, что хозяйство с наемным трудом есть ‚коммерческое предприятие, требующее расчетливости, сообразительности, требующее разумной заботы со стороны хозяина. Вот от этих-то условий отвращаются партизаны крепостного права, которое дает им даровой труд и доставляет возможность вести дело небрежно, нерасчетливо.

Если партизаны крепостного права откровенно скажут: при отмене обязательного труда не будет в состоянии с выгодой возделывать своих полей тот, кто не может вести своего хозяйства экономическим, расчетливым образом, кто умеет только проживать достающееся ему даром и не может сделаться человеком дельным, — если они откровенно скажут это, мы вполне согласимся такими словами, в которых и заключается вся сущность вопроса.

Из трех доводов, представляемых Тенгоборским в подтверждение «необходимости» крепостного права для России, мы рассмотрели два первые, и оказалось, что они говорят вовсе не в пользу крепостного права, а свидетельствуют о его вреде; если у нас мало капиталистов, виной тому крепостное право, мешающее развитию свободного труда, который один производителен, один увеличивает богатство нации; если цены на хлеб слишком низки, виной тому опять-таки обязательный труд, разрушающий соразмерность производства с потреблением и уничтожающий в хозяине расчетливость. Из того и другого одинаково следует «необходимость» не поддерживать, а как можно скорее отменить обязательный труд. Остается третий довод в пользу крепостного права, — довод, основанный на странном смешении понятий.

«В тех местах, где торговля и промышленность слаба, где мало денег в обороте, там мужику удобнее отправлять повинности натурой, нежели выплачивать за наем земли деньгами», — говорит Тенгоборский.

Оборот очень смелый. Да разве вопрос о крепостном праве и наемном труде есть вопрос о том, как должны производиться уплаты по обязательствам: натурой или деньгами? Ведь сам же Тенгоборский говорит, что в обязательном труде, кроме отправления повинности натурой (барщина), бывает и уплата за них деньгами (оброк); и при вольнонаемном труде уплата иногда [90] производится деньгами, а иногда натурой, например, при системе головничества, при нашем обычае нанимать людей на известную земледельческую работу из третьего, из четвертого снопа; даже на многих фабриках жалованье вольнонаемным рабочим выдается натурой, произведениями фабрики, а не деньгами. Дело должно идти о том, нужно ли сохранить обязательный труд, а Тенгоборский повертывает вопрос на то, во всех ли местностях можно заменить барщину оброком. Оборот очень смелый, но оскорбительный для читателя, которого автор предполагает слишком тупоумным простяком, воображая, что его можно провести таким грубым обманом.

Вы говорите, что в малоденежных местах при обязательном труде уплата работника хозяину удобнее производится натурой, нежели деньгами, — что ж из того? В этих местностях при вольнонаемном труде уплата от хозяина работнику может также производиться натурой, а не деньгами.

Но тут опять мы должны возвратиться к вопросу: отчего же в этих местностях мало денег в обороте, отчего слаба торговля и промышленность? Все от той же коренной причины нашей бедности, — от обязательного труда, разорительного для нации.

Но всех прежних доводов еще мало Тенгоборскому, он все- таки чувствует, что не защитил крепостного права своими рассуждениями, и пробует опереться на факты. Он говорит, что поселяне в России живут довольно зажиточно, и полагает доказать этим, что вредное влияние крепостного права не так велико, как все думают. О степени благосостояния крепостных крестьян мы не считаем нужным и говорить, — какова она, знает каждый; а если бы вздумали мы здесь излагать то, что известно каждому, это заняло бы слишком, слишком много места. Если же в некоторых странах Западной Европы поселяне живут не лучше, нежели в России, хотя в этих странах и нет крепостного права, из этого еще ровно ничего не следует в пользу крепостного права. Иван худ и слаб оттого, что изнурен золотухой, говорите вы, — нет, золотуха — болезнь не изнурительная, возражаю я, и указываю вам на больного лихорадкой Петра, с торжеством прибавляя: «Вот Петр не страдает золотухой, а не лучше Ивана, стало быть в золотухе нет ничего особенно дурного, и у Ивана здоровье не страдает от нее». У нас одни причины бедности, в Западной Европе — другие; и нам нужно заботиться о том, чтобы, уничтожая свои недостатки, не попасть в те ошибки, которые ведут к другим бедствиям. В чем источник страданий поселян Западной Европы, мы будем еще иметь случай говорить, развивая наши мысли о том, как нам предохраниться от подобных бедствий. В Западной Европе беден тот земледелец, который не обрабатывает землю на себя; у нас каждый, даже крепостной земледелец, имеет свой участок, — этим до некоторой степени вознаграждаются все другие наши недостатки, и основным принципом своих [91] желаний по делу освобождения крепостных крестьян мы должны принять то, чтобы они не остались без земли. Этот принцип, слава богу, поставлен теперь вне опасности высочайшими рескриптами, определяющими освобождение крестьян с усадьбой и разделение господских полей от крестьянских. Об этом мы еще будем говорить впоследствии.

Но чувствуя, что с этой стороны, со стороны последствий обязательного труда для благосостояния крестьян, крепостное право не может быть защищено, Тенгоборский опять возвращается к мысли о необходимости его для обработки господских полей; чувствуя, что умозаключения его на эту тему мало убедительны, он думает найти лучшую опору в авторитете и приводит отрывок из Гакстгаузена. В статье о книге Гакстгаузена («Современник», 1857, № УП) * приведена была часть этого отрывка с предшествующим ему расчетом, на котором основывается заключение, цитируемое Тенгоборским. Тогда же замечено было в этой статье, что расчет Гакстгаузена о невыгодности наемного хозяйства в России построен на фальшивом сближении и опровергается фактами, приводимыми у самого Гакстгаузена; замечено было также, что если б даже принять этот фальшивый расчет, из него следовало бы вовсе не то заключение, какое делает Гакстгаузен. Теперь мы можем точнее развить эти мысли.

Прежде всего повторим, что уже было сказано в настоящей статье: если бы расчет и вывод из него у Гакстгаузена был совершенно справедлив, если бы действительно возделывание некоторых полей в России было возможно только при обязательном труде, — что следовало бы из того? Следовало бы только, что некоторые поля не окупают работы, на них употребляемой, и что чем скорее прекратится их обработка, невыгодная для государства, тем лучше будет для государства. Если бы я, пользуясь какими-нибудь привилегиями, данными мне от государства, вздумал разводить лес в Вологодской или Вятской губерниях, в которых и без того слишком много леса, без сомнения, мне удалось бы кое-как развести несколько десятин леса на моих плантациях. Но само собой разумеется, продажа этого леса далеко не покрывала бы моих расходов, и плантации мои поддерживались бы только тем, что государство каждый год жертвовало бы мне пособие, — что следовало бы из такого положения дел? Только то, что я разоряю государство для поддержки моего нерасчетливого производства, следовало бы, что здравый смысл должен говорить государству о необходимости прекратить помощь, которую я растрачиваю нерасчетливым образом, а мне должна говорить совесть, чтобы я прекратил свое нерасчетливое производство и обратился к какому-нибудь другому занятию, которое было бы не разорительно, а выгодно для государства.

  • См. т. III наст. изд. — Ред. [92] Основным принципом всех соображений о государственном и частном хозяйстве должна быть аксиома, несомненная как 2×2 = 4 для каждого экономиста: производство, не покрывающее при наемном труде своих издержек продажею продуктов, разорительно для государства, и чем скорее оно прекратится, тем лучше для государственного благоденствия.

Кто не принимает этой аксиомы, тот обнаруживает совершенную неприготовленность свою к рассуждению о каких бы то ни было экономических делах, государственных ли или частных, своих ли собственных или чужих.

Таков был бы ответ на расчет и вывод Гакстгаузена о невыгодности обработки некоторых полей в России наемным трудом, таков, говорим мы, был бы ответ, если бы расчет был верен и вывод логичен. Но расчет Гакстгаузена фальшив, и вывод из него ошибочен.

Прежде всего припомним точный смысл слов Гакстгаузена. Он говорит, что если бы ему давали даром землю в Ярославской губернии с условием возделывать ее наемным трудом в таком же роде, как возделывается земля в юго-западной Германии, такое хозяйство было бы убыточно, и он отказался бы от подарка.

Справедливо. Но в чем тут сущность дела? По выводу Гакстгаузена кажется, будто невыгода произойдет от условия возделывать землю наемным трудом. Так ли? Не от другого ли какого условия? Гакстгаузен говорит, что вести хозяйство он думал бы так, как в юго-западной Германии; не довольно ли одного этого обстоятельства для объяснения невыгоды?

В Николаевском уезде Самарской губернии земля не удобряется, в Рязанской удобряется. Если бы мне даром давали землю в Самарской губернии с условием удобрять ее по-рязански, это условие было бы разорительно, все равно, обязательным или наемным трудом стал бы я ее обрабатывать. Чернозем не терпит рязанского удобрения, и урожаи были бы плохи, да и ценой хлеба в Самаре не окупаются издержки на удобрение. Наоборот, если бы я должен был рязанскую землю возделывать по-самарски, без удобрения, я разорился бы, все равно и при обязательном и при наемном труде; урожай без удобрения в Рязани не возвращал бы даже семян.

Что из этого следует? Просто то, что в каждой области порядок хозяйства должен быть сообразен с климатом, почвой и т. п. Дело идет о том, в чем должны состоять работы, а вовсе не о том, обязательным или наемным трудом они совершаются.

В юго-западной Германии земледелец круглый год может быть занят полевыми работами, сообразно тому он и не занимается ничем другим. Если бы у нас при нашей длинной зиме земледелец проводил в бездействии все то время, когда нет полевых работ, это было бы убыточно — вот и все. Потому у нас поселянин зимою и занимается какими-нибудь промыслами, пре[93]имущественно извозом. Гакстгаузен не принимает этого в расчет; оттого и выходит у него недочет в хозяйстве. Если бы он считал, что наемный работник, точно так же, как крепостной крестьянин, и точно так же, как самостоятельный хозяин поселянин, половину года занят промыслами, результат был бы иной.

Пусть хозяин нанимает работника для полевых работ только на полгода или, если нанимает его на целый год, употребляет наемщика зимой на какой-нибудь промысел, — вот прямое известное у нас каждому по опыту следствие продолжительности нашей зимы. Упускать это из виду — значит искажать сущность вопроса.

Не менее дурное искажение состоит и в том, что, взяв обстоятельства, существующие в Ярославской губернии, которая одна из самых невыгодных у нас для земледелия и в которой потому почти все население имеет главным источником дохода не земледелие, а промыслы, Гакстгаузен, а еще более Тенгоборский делают по этой губернии заключение обо всей России. Это похоже на то, как если бы из невыгодности хлебопашества на западном берегу Ирландии делать заключение о невыгодности его во всей Западной Европе. Добросовестна ли такая уловка?

Если бы расчет Гакстгаузена и не был фальшив, он применялся бы только к Ярославской губернии и очень немногим другим местностям, которые известны под именем промышленных. Добросовестно ли брать за образец Ярославскую губернию, когда дело идет о выгодах земледелия в России? Это все равно, что брать за образец Бранденбург, когда дело идет о виноградниках Западной Европы. И в Бранденбурге есть виноградники, и там выделывают вино, но этот промысел невыгоден и бранденбургское вино очень дурно, — следует ли из того, что во всех странах Западной Европы виноградники дают мало дохода и приносят вино дурного качества?

В Ярославской губернии земледелие менее выгодно, нежели в других русских областях, — итак, во всей России земледелие может существовать только при обязательном труде; русское хозяйство устраивается так, что только половину года занято земледелием, а другую половину года другими промыслами, — итак, обязательный труд выгоднее наемного. Какие изумительные заключения! «Я плохо играю на скрипке, потому мой брат хорошо играет на гитаре» — превосходный силлогизм!

Гакстгаузена и Тенгоборского занимает вопрос, возможно ли земледелие с наемным трудом в тех местах, где земледелец может заниматься возделыванием своих полей с выгодой для себя, — этот вопрос представляется уже совершенной нелепостью, если вникнуть в сущность понятий, которых он касается.

Если земледелец, возделывающий на себя свой участок, находит выгоду обрабатывать его, это значит, что ценность производства с избытком покрывается ценностью продуктов. [94] Наемная плата составляет только часть расходов производства.

Каким же образом наемная плата не будет покрываться цен- ностью продуктов, доставляемых трудом наемщика?

Из этого видно, что повсюду, где возможно существование земледельца, возделывающего на себя свой участок, наемный труд и подавно будет окупаться ценностью продуктов.

Боже мой! Не во сне ли привиделось нам, будто ученые агрономы усомнились в возможности возделывать землю в России наемным трудом? Наяву едва ли могла притти кому-нибудь в голову такая химера. Разве не известно каждому, не только агроному, но и простому человеку, что увеличение числа работников в русской земледельческой семье считается благодатью божией, что чем больше работников в семье, тем она зажиточнее? Разве не значит это, что содержание работника с избытком и большим избытком окупается его работой? Разве не известно, что каждый домохозяин, если только имеет достаточное количество земли, считает выгодным для себя принанять работника? Что же это значит, скажите ради бога, если не значит, что наемный труд в русском земледелии выгоден?

Укажите местность, в которой земледельческая семья, например, из восьми человек с тремя работниками считалась бы беднее такой же семьи с двумя работниками, — только в такой местности труд не окупается, стало быть невозможен труд, но такой местности в России вы не найдете.

Боже мой, и люди, называющие себя агрономами-экономистами, отваживаются при таких очевидных фактах говорить об убыточности наемного труда! Неужели они не могут сообразить, что наемный труд только тогда убыточен, когда работа не окупает. себя? Неужели же они воображают, что доходы, доставляемые работой мужика-земледельца, возделывающего свой участок, обращаются в убыток этому мужику? «Наемный труд в русском земледелии не окупается» — ведь это значит, что Россия не мо- жет заниматься земледелием, что земледелие для России — убыточное занятие.

Можно ли отваживаться высказывать такие нелепости? Ведь это — посрамление не говорим уже для науки, это — посрамление для смысла человеческого.

Не будем же рассуждать о том, окупаются ли в России из- держки наемного земледельческого труда; сомневаться в этом — значит сомневаться в том, выгодное или убыточное дело хлебопашество в России, может ли русский поселянин-земледелец иметь выгоду запашки от своего участка, — если он имеет выгоду, то будет иметь выгоду от своего поля и тот, кто наймет работника для его возделывания.

Тенгоборский и Гакстгаузен в своей ревности за крепостное право зашли слишком далеко, поставили вопрос так, что сомнение [95] в его положительном решении представляется очевидной нелепостью. Но это они увлеклись излишней ревностью, — в сущности, им следовало бы говорить не о том, возможно ли вести земледелие наемным трудом, — это не подлежит спору, — а только о том, каким образом выгоднее для помещика вести зем- леделие, наемным или обязательным трудом. Наемный труд не убыточен; но, быть может, обязательный труд в настоящее время выгоднее для помещика?

На это положительным образом отвечает наука. Одно из обстоятельств, от которых зависит выгодность или невыгодность наемного труда для помещика сравнительно с обязательным, есть густота населения. Чем меньше населения в стране, тем выгоднее для земледельца обязательный труд; чем гуще население в стране, тем выгоднее для него наемный труд. Токер (Tucker) 8 занимался исследованием об этом и нашел, что при населении в шестьдесят шесть человек на квадратную английскую милю наемный труд для земледельца становится уже выгоднее обязательного. Эта цифра слишком высока, как мы увидим ниже; и при населении менее, нежели шестидесяти шести душ на английскую квадратную милю, наемный труд уже выгоднее обязательного, — это мы докажем, но попробуем применить к России даже ту цифру, которую находим у Токера.

Чтобы применить эту цифру к России, надобно принять в соображение два обстоятельства: число городского населения и количество неудобных земель.

В тех странах, которые имел в виду Токер (Западная Европа. и Северная. Америка), городское население составляет не менее одной трети всего числа жителей. В России оно, считая столицы, едва составляет десять процентов, а в большей части губерний не составляет и девяти процентов.

В Западной Европе и Северной Америке количество неудобных для хлебопашества земель очень невелико: пять-шесть процентов всего пространства территории; в Европейской России неудобные земли занимают более одной третьей части всей территории.

Эти два обстоятельства надобно ввести в расчет, если применить к России цифру, показываемую Токером.

66 человек на английскую квадратную милю — это дает 1 400 на квадратную географическую милю. Из них в Западной Европе и Северной Америке на городское население приходится не менее 1/3, стало быть, для сельского населения остается 966 человек. Итак, те губернии России, в которых число сельского населения превышает эту последнюю цифру, удовлетворяют условию, представляемому Токером.

Но неудобной земли, которая не занимает рук, нечего считать, когда речь идет об отношении числа рабочих рук к пространству возделываемой земли. Есть в России губернии, например Воро[96]нежская, Тульская, Подольская, Нижегородская, Тамбовская, в которых пропорция неудобной земли невелика, всего 3%-8%: это пропорция вроде той, какую имел в виду Токер. Но в губерниях Оренбургской и Херсонской целая половина пространства — неудобная земля; в Екатеринославской, Ставропольской, Таврической губерниях неудобной земли даже больше, нежели удобной. Несправедливо было бы считать население на обширные пустыни, не могущие иметь населения и не могущие занимать работников. Потому 966 [душ] сельского населения мы должны считать на удобные земли с прибавкой 5% неудобных земель, как считал Токер, а излишнее затем пространство неудобных земель выбрасывать из счета: они не занимают рабочих рук.

Производя применение Токерова вывода к России с соблюдением двух этих условий, требуемых сущностью дела, мы увидим, что на всем почти пространстве России, имеющем крепостных крестьян, население уже достигло той плотности, при которой наемный труд становится для земледельца выгоднее обязательного. Из областей, имеющих сельского населения менее 966 душ на квадратную географическую милю удобной земли с прибавкой 10% неудобной, о всех почти мы положительно знаем, что малочисленность населения с избытком вознаграждается в них другими обстоятельствами, благоприятствующими развитию выгодности наемного труда, и о большей части этих областей мы имеем положительные факты, свидетельствующие неоспоримым образом, что наемный земледельческий труд в этих областях с успехом выдерживает соперничество обязательного.

Области Русской империи, не имеющие и в настоящее время обязательного труда или по самой плотности своего сельского населения достигшие такого положения, при котором наемный труд становится для земле[вла] дельца выгоднее обязательного, или по другим местным условиям достигшие такого же экономического положения, обнимают почти все пространство России, и население их простирается слишком до 63 000 000. Во всех этих областях обязательный труд для самого землевладельца менее выгоден, нежели наемный

Затем остаются в двух местностях округи, незначительные по своему объему и населению в сравнении с пространством России. Пространство этих областей составляет около 6 000 географических миль, менее нежели одну пятнадцатую часть Европейской России, а население простирается не более как до 3 500000 душ обоего пола, то есть не составляет и одной восемнадцатой части населения России. Об этих местностях нельзя с достоверностью решить по Токерову правилу, выгоднее ли в них наемный труд обязательного. Мы не имеем сведений о том, существуют ли в них, как в других многоземельных областях России, условия, которыми и при малонаселенности придается наемному труду выгодность сравнительно с обязательным; потому мы не можем сказать [97] с достоверностью, что в этих областях замена обязательного труда наемным будет для землевладельцев выгодной, но еще менее оснований имеет кто-либо сказать, что она была бы невыгодна; об этом вопросе нет точных сведений, и нужно еще собрать их; но судя по примеру сходных с этими областями местностей, имеющих выгоду в наемном труде, надобно ожидать, что точнейшие сведения обнаружат выгодность наемного труда и для этих областей *.

  • Вот цифры и факты, на которые ссылаемся мы в тексте. Заметим, что числа о населенности и о пропорции неудобных земель взяты нами из того же Тенгоборского, который говорит о невыгодности наемного груда, сам не воображая, что данными из его собственной книги опровергается это мнение.
  1. Царство Польское, Финляндия, Курляндия, Эстляндия и сибирские губернии не имеют крепостного населения; общее число жителей 10 750 000.

  2. В губерниях Архангельской, Вятской, Астраханской, Олонецкой, Таврической, в Бессарабской области и закавказских владениях число крепостных крестьян так незначительно, что с уничтожением обязательного труда не может произойти никакой чувствительной перемены в экономических отношениях, по которым возделывается земля (в Архангельской губернии наименьшая пропорция — крепостные люди не составляют и одной 15- тысячной части населения; в Таврической губернии, где пропорция их наиболее значительна, они не составляют и одной 15-й части населения). Общее число жителей 6 250 000.

  3. Из остальных губерний: А) имеют более 1400 жителей на квадратную милю: Московская, Курская, Подольская, Тульская, Киевская, Полтавская, Рязанская, Калужская, Орловская, Пензенская, Ярославская, Тамбовская (по.Тенгоборскому), также Харьковская (по Кеппену, см. Месяцеслов, 1855). Общее число жителей 19 000 000.

B) За вычетом количества неудобной земли, превышающего 5-процентную пропорцию, имеют более 1 400 жителей на квадратную милю губернии: Гродненская, С.-Петербургская, Екатеринославская. Общее число жителей 2 750 000.

С) За вычетом городского населения, имеют более 1 000 сельского населения на квадратную милю: Черниговская, Воронежская, Владимирская, Нижегородская, Ковенская, Казанская, Тверская, Волынская, Смоленская. Общее число жителей 11 500 000.

D) За вычетом неудобных земель, сельского населения приходится более 1000 душ на милю в губерниях: Виленской Могилевской, Витебской, Херсонской. Общее число жителей 3 250 000.

Губернии и области, нами исчисленные, или не имеют обязательного труда, или уже по самой плотности своего населения находятся в таком состоянии, при котором для землевладельца наемный труд выгоднее обязательного. Число жителей всех этих губерний составляет цифру 53 500 000.

Затем остаются губернии: Пермская, Оренбургская, Самарская, Саратовская, Симбирская, Костромская, Ставропольская, Минская, Новгородская, Вологодская, Псковская и Земля донских казаков с общим населением в 13 250 000.

Эти области не имеют столь густого населения, чтобы одна плотность его уже указывала на то, что наемный труд для возделывания полей выгоден в них землевладельцу. Зато в большей части из них существуют другие условия быта, приводящие к тому же результату: в одних областях — чернозем, уменьшающий издержки найма, в других — выгодный сбыт в приморские порты или в столицы, с избытком заменяющий малочисленность местных потребителей. «В большей части этих областей», а не во «всех без исключения этих областях» сказали мы только потому, что сельскохозяйственная [98] Теперь спрашивается: могут ли все области Русской империй с громадным населением в 63 000 000 человек, — могут ли эти области, в которых даже для самих помещиков выгодно отменение крепостного права, — могут ли они подвергаться всем бесчисленным неудобствам, вытекающим из обязательного труда, потому только, что в двух или трех небольших округах, не имеющих и 3 500 000 населения, для некоторых землевладельцев наемный труд может быть (не наверное, вовсе нет, а только может быть, да и то едва ли) будет менее выгоден, нежели обязательный? Припомним еще, что даже для этих немногих землевладельцев небольших округов наемный труд, без сомнения, будет приносить выгоду, и сомнение только в том, будет ли он приносить им столько выгоды, сколько обязательный *.

статистика наша разработана еще очень мало, и о состоянии сельского хозяйства в некоторых областях нет у нас точных сведений; но о всех тех областях, о которых есть точные сведения, известно, что возделывание хлеба наемным трудом выгодно в них даже ныне, — нет, напротив того, ни одной области, о которой было бы известно, что он в ней невыгоден. Исчислим же те из многоземельных областей, в которых и ныне, по достоверным сведениям, земледельцу выгодно возделывание полей наймом.

Ставропольская губерния, подобно другим Новороссийским, с выгодой возделывает поля наемным трудом.

Саратовская губерния также, — это доказывается хозяйством колонистов, имеющих множество наемных земледельческих работников; доказывается также множеством примеров русских купцов, разночинцев и поселян, также возделывающих поля наемным трудом.

"Таков же, как в Саратовской губернии, характер хозяйства в Симбирской.

"То же самое в Земле донских казаков.

То же самое (по свидетельству самого Гакстгаузсна) в Вологодской губернии.

В Пермской губернии наемный труд также выгоден.

В Оренбургской губернии также, и притом число крепостных крестьян незначительно.

Самарская губерния, составившаяся из уездов Оренбургской, Саратовской, Симбирской, Астраханской губерний, может с такой же выгодой, как и те, возделывать хлеб наемным трудом.

Во всех этих губерниях и областях находится жителей 9 750 000.

С прежним итогом эта цифра составляет 63 250 000 жителей.

Остаются губернии: Костромская, Минская, Новгородская, Псковская, о которых мы не знаем, возделывается ли в них с выгодой хлеб наемным трудом, — того, что в них это не представляло бы выгоды, мы не имеем права сказать. Все эти губернии, единственные, в которых недостоверна (хотя и вероятна) выгодность наемного земледельческого труда, едва имеют жителей 3 500 000.

В том числе крепостных крестьян менее 2 000 000 душ обоего пола.

Если в Вологодской и Вятской губерниях, имеющих климат более холодный и население не более плотное (Вятка), или даже гораздо менее плотное (Вологда), наемный труд выгоден, то мы имеем всю вероятность ожидать, что точные сведения покажут его выгодность и для этих областей.

  • По Тенгоборскому, число всех помещиков в губерниях Новгородской, Псковской, Костромской и Минской — 12 107; из них имеют менее 20 душ, то есть ни в каком случае не могут сколько-нибудь порядочным образом жить доходами со своих поместий, 6 323. Остается помещиков, у которых [99] Таков результат, к которому приводит применение к России той нормы, которая поставлена Токером. Но мы заметили, что эта норма, под которую уже подходит почти вся Европейская Россия, слишком высока. Было бы слишком долго здесь излагать, почему должно признать слишком высоким число 66 жителей на квадратную английскую милю, при котором, по Токеру, начинается решительная невыгодность обязательного труда для землевладельцев. Довольно будет указать один факт: северные штаты Американского Союза, в которых нет обязательного труда, процветают, как известно, при свободном труде, и все жители их, землевладельцы и земледельцы, капиталисты и работники, одинаково думают, что для всех их было бы разорением, если бы существовал у них обязательный труд. Между тем густота населения в этих штатах гораздо меньше, нежели в Европейской России *.

Но зачем искать за Атлантическим океаном примеров того, что в землях, населенных гораздо меньше, нежели русские области с крепостным правом, наемным трудом поля возделываются с выгодой против обязательного труда? У нас под глазами Финляндия, в которой населенность гораздо меньше, нежели во всех наших губерниях с крепостным правом, в которой климат суровее,

доходы с поместьев имеют некоторую важность, 5 784. Итак, с одной стороны, благо государства и прямая выгода 63 000 000 человек (не говоря уже про облегчение судьбы крепостных крестьян), с другой —быть может, некоторый убыток для 5 784 лиц, -быть может, некоторый убыток, а быть может, также и для них самих выгода.

  • Вот цифры населения северных (не имеющих обязательного труда) штатов Американского Союза за 1850 год:
  1. Штаты Новой Англии (Мэн, Ньюгемпшир, Вермонт, Массачусетс, Род-Айлэнд, Коннектикут) 2 727 579 жителей на 63 226 английских квадратных милях, то есть 43,07 жителей на квадратную английскую милю, или 915 на квадратную географическую милю. В Европейской России гораздо куще населены губернии: Московская, Курская, Подольская, Тульская, Киевская, Полтавская, Рязанская, Калужская, Орловская, Пензенская, Ярославская, Тамбовская, Черниговская, Воронежская, Владимирская, Нижегородская, Гродненская, Ковенская, Казанская, Харьковская, С.-Петербургская, Тверская, Волынская, Виленская, Смоленская, область Бессарабская, губерния Могилевская, также Царство Польское, Курляндия и Лифляндия. Равную этим штатам населенность имеют губернии Симбирская и Витебская.

  2. Северо-западные штаты (Индиана, Иллинойс, Мичиган, Уисконсин и Йсва) 5 168 000 жителей на 308210 квадратных английских милях, то есть по 16,75 жителей на квадратную английскую милю, или 356 жителей на квадратную географическую милю; в Европейской России почти все области гораздо более населены; менее 356 жителей на квадратную географическую милю имеют только губернии Архангельская, Астраханская, Олонецкая, Великое княжество Финляндское (во всех этих областях нет обязательного труда) и губернии Вологодская, Пермская, Оренбургская и Земля донских казаков (во всех этих областях наемный труд в земледелии выгоден, как известно из положительных фактов). Во всей остальной Европейской России население гуще, нежели в этих штатах, и, стало быть, надобности в обязательном труде еще меньше, нежели в них. [100] почва неблагодарнее, нежели в русских областях нашей империи. Мы видим, что наемный труд финляндского земледелия приносит владельцам земли более выгод, нежели получают наши землевладельцы от земледелия с обязательным трудом.

Но Финляндия населена иным племенем, с другими привычками? Есть у нас пример и в одноплеменных нам странах. Сибирь с своим чрезвычайно редким населением превосходно возделывает свои поля без обязательного труда. Впрочем, зачем ходить в Азию, когда много таких примеров и в Европейской России? Архангельская и Олонецкая губернии — самые малонаселенные страны Европейской России, и, однакоже, вовсе не нуждаются в обязательном труде тамошние землевладельцы для того, чтобы с выгодой для себя возделывать каждый удобный для хлебопашества кусок земли.

Если наемный земледельческий труд во всех без исключения странах Европейской России, допускающих по своему климату земледелие, выгоден, то мы не знаем, зачем после этого нужно существование обязательного труда. «Затем, — говорит Гакстгаузен, — чтобы издержки производства не падали на землевладельца» — а, это хорошо.

Впрочем, едва ли не напрасно оспаривали мы вывод Гакстгаузена о необходимости обязательного труда, — он сам отступается от этого вывода, говоря, что есть средство с выгодой вести хозяйство наемным трудом: нужно только, чтобы наемные работники не сидели сложа руки, — для этого следует или нанимать их только на время полевых работ, или во время зимы, когда нет полевых работ, давать им другое занятие. Если таким легким способом, по мнению Гакстгаузена, можно сделать наемный земледельческий труд выгодным, к чему же толковал он и особенно к чему еще решительней его толковал вслед за ним Тенгоборский о надобности в обязательном труде? И к чему опять после того начинает он толковать о необходимости того же обязательного труда для сохранения больших помещичьих хозяйств? Ведь он сам уже объяснил, каким образом они удобно могут поддержаться и без обязательного труда.

В заключение всего, наделав противоречий самому себе, Гакстгаузен говорит, что обязательные повинности должны быть ограничены законом, и Тенгоборский наивно прибавляет, что в действительности русский крепостной крестьянин nest pas taillable et corveable a volonte, как некогда французский. Так смело противоречить фактам можно только в книге, писанной на иностранном языке, назначенной не для русских читателей, из которых каждому слишком хорошо известны следующие факты:

Заменить барщину оброком или ссадить крестьян с барщины на оброк зависит от воли помещика. Надобно ли объяснять, что такие перемены чаше всего производятся в видах увеличения доходности имения? [101] При оброчном положении величина оброка зависит совершенно от воли помещика.

При барщине воля помещика определяет:

  1. Пространство господской запашки; от него зависит число рабочих дней.

  2. Дополнительные к барщине сборы натурой (полотно, ягоды, куры, яйца и т. д.).

  3. Отправление обозной повинности.

При оброке и барщине воля помещика одинаково определяет, до каких лет мужик несет тягло.

Это главные и общие черты того влияния, которое имеет воля помещика на величину повинностей.

Надобно ли прибавлять, что от воли того же лица зависит, останется ли оно верно обыкновенному порядку, какого держится большинство, или вздумает отличаться от большинства какими-нибудь особенностями, то есть удовольствуется ли этими и другими обыкновенными способами получения доходов от обязательного труда, или введет другие способы?

Из этих способов, которых не держится большинство помещиков, но принять которые может каждый желающий помещик, назовем хотя следующие:

  1. Учреждение завода или фабрики с обязательным трудом.

  2. Соединение оброка с барщиной двумя путями: А) с преобладанием барщины, причем денежный оброк есть уже, так сказать, сверхкомплектный оклад (независимый от дополнительных сборов, упомянутых выше); В) с преобладанием оброка, при котором барщина есть уже, так сказать, сверхкомплектный оклад. Например: А) полная барщина во все время полевых работ с оброком в 5 или 10 рублей с тягла на зиму; В) оброк в 20 или 30 рублей с тягла с работой по одной или по полуторы недели во время запашки и сенокоса.

  3. Перевод пахотных крестьян всей деревни на месячину.

  4. Поставка рекрутов сверх: комплекта.

Этих способов можно бы назвать гораздо больше, но полного списка их никогда не только нам, но и никому в мире не удалось бы составить, потому что изобретательность человеческого ума неистощима.

При всех своих уверениях в необходимости сохранить в России обязательный труд Тенгоборский почему-то, вероятно вследствие внутреннего увлечения ошибочными мнениями, которые так основательно опроверг, начинает говорить о средствах уменьшить объем и произвол обязательного труда и даже вовсе уничтожить эту повинность. Он чрезвычайно восхищен, заметив, что в некоторых поместьях барщина заменяется оброком, а в некоторых поместьях вводится урочное. положение, и воображает, что это великий шаг впереди что оброк чуть ли уже не есть превращение обязательного труда в поземельную ренту, та есть уничтожение [102] обязательного труда; из такой прекрасной мечты он выводит, что, можно правительству и не заботиться об этом деле, — оно, дескать, совершается само собой, по воле самих землевладельцев, по местным удобствам, без участия правительства, и во всяком случае составляет местный, а не государственный вопрос.

Мечта эта прелестна, как лучшая из идиллий Теокрита. Чтобы верить ей, нужно только два очень легкие условия: не понимать или отвергать факты и спутывать самые основные экономические понятия.

Барщина иногда заменяется оброком, — есть ли это уменьшение произвола в наложении обязательного труда? Вовсе нет, напротив, произвол увеличивается. Обычай и в случае нужды закон может мешать увеличению барщины выше трех дней; размер оброка не зависит ни от обычая, ни от закона, он весь в произволе. Когда барщина обыкновенно заменяется оброком? Тогда, когда он выгодней для помещика, нежели барщина; потому результат его вообще — увеличение, а не уменьшение обязательных повинностей. Барщина касается только сельскохозяйственного, извозного и фабрично-заводского труда, оброк обнимает все промыслы и занятия. Торговец из крепостных людей по системе барщины должен был бы только поставить вместо себя работника, то есть отправлять повинность ценой в 20, 30 рублей серебром в год; но он платит оброк в 50, 100 и более рублей. Мы вовсе не отдаем преимущества барщине перед оброком, мы говорим только, что оброк нимало не составляет шага вперед к уменьшению произвольности в наложении обязательных повинностей.

Притом, если барщина иногда заменяется оброком, то разве иногда не сводится деревня обратно с оброка на барщину? Кто считал, которое из этих двух направлений имеет перевес в общей массе?

Урочное положение также зависит от воли помещика; и стоит ли говорить об этом изменении, которое, может быть, и удобно для сельских работ, но нимало не относится до различия между наемным и обязательным трудом? Наемный труд точно так же, как и обязательный, бывает поденный или урочный; при наемном труде урочное положение очень часто выгодно для усиления производства; при обязательном труде это бывает далеко. не всегда, потому что уроки определяются, подобно величине оброка, односторонним образом, и размер их часто ведет только к расширению трехдневной работы на четырехдневную и более, через определение таких поденных уроков, которых нельзя исправить в день, и через пропажу для мужика дней неудобной погоды; при таком порядке энергия труда может ослабевать даже более, нежели при поденной работе. То же самое часто бывает и следствием оброка.

«Оброк есть шаг к замене обязательного труда поземельной рентой» — вовсе нет. Оброк есть средство получать с поместья [103] больше доходов, нежели могла бы доставить барщина; ни к чему другому ни средством, ни шагом он не служит. Чрезвычайно любопытно сближение его с поземельной рентой: оно совершенно похоже на сближение обязательного труда вообще с наемным трудом. Рента определяется свободной торговой сделкой между. отдающим и нанимающим землю точно так, как плата за работу свободным торгом между нанимателем и нанимающимся. Оброк назначается волей землевладельца точно так же, как и вообще размер обязательного труда. Ни на один волос не ближе оброк к ренте, нежели барщина к найму.

«Правительство может не заботиться об уничтожении обязательного труда», — ну да, оброк все равно, что рента, ну да, оброком уже уничтожается обязательный труд.

«Во всяком случае отменение обязательного труда должно быть местным вопросом». Умилителен ловкий оборот, придаваемый делу словами «местный вопрос». Что это значит? То ли, что по различию местностей формы и размеры вознаграждения, определяемые землевладельцу за отмену обязательного труда и передачу части земель крестьянам, должны быть различны? Но в этом смысле все совершающееся в государстве подойдет под формулу местного вопроса. Государство берет поземельную подать с крестьян, живущих на государственных землях; величина этой подати не по всему государству одинакова, напротив, сообразна местным условиям. Десятина земли в одной губернии платит больше, нежели в другой, в одном уезде больше, нежели в другом. Государство дает жалованье учителям гимназий и армейским офицерам; форма выдачи различна; офицеры получают жалованье по третям, учителя гимназий — по месяцам; и размер жалованья различен по местностям: тот самый учитель латинского языка, который в Петрозаводске получает 500 руб лей серебром, в Пензе получает только 400, потому что в Петрозаводске содержание дороже, нежели в Пензе; вопрос о жалованьи решен, как видим, по местным условиям. Если это хотел сказать Тенгоборский, каждый согласится с ним. Но попробуйте согласиться на выражение «местный вопрос», и через пять минут вам объяснят защитники обязательного труда, что умысел другой тут был, и какой именно умысел — слишком ясно доказывается всеми предшествовавшими рассуждениями Тенгоборского о том, что необходимо сохранить крепостное право, а если суждено когда-нибудь уничтожиться этому выгодному для нас учреждению, то подождем того времени, когда барщина сама собой заменится оброком, а оброк сам собой обратится в ренту, от которой он, впрочем, мало чем и отличается, а правительству, дескать, хлопотать об этом нечего.

«С течением времени обязательный труд облегчается смягчением нравов, и правительству нет надобности вмешиваться в эти дела». В ответ на это выпишем несколько слов из Рощера 9, кото[104]рого никто не назовет человеком мрачного взгляда на вещи или любителем перемен или партизаном правительственного вмешательства в экономические отношения.

«Прогресс цивилизации отягощает бремя обязательного труда. По мере того, как возрастают требования роскоши, бездна, отделяющая господина от слуги или крестьянина, расширяется с каждым днем. По мере того, как развиваются промышленность и торговля, господин находит все больше и больше выгоды требовать чрезмерного труда. По мере того, как с развитием общества покровительство законов становится все более и более действительным, опасение насилий — эта последняя узда, которая могла бы удерживать жадность, — становится все более и более слабым, а между тем деморализация и господ и слуг все увеличивается соразмерно возрастанию роскоши. С обеих сторон страждет чистота нравов. Leno древней комедии был хозяин невольниц. В английских вест-индских колониях, когда существовало там невольничество, часто случалось, что посетитель, приехавший в гости к плантатору, уходя спать, говорил провожавшему его негру, чтобы прислать ему девушку, и говорил это, стесняясь и совестясь так же мало, как если бы в Англии просил зажечь в своей комнате на ночь лампу.

Этим объясняется, почему у всех почти народов, при развитии цивилизации, государственная власть старалась о смягчении обязательного труда. Самодержавная монархия у всех почти народов видела себя в необходимости энергически содействовать уничтожению обязательного труда и вообще улучшению участи низших классов. В Италии Фридрих II освободил всех государственных невольников. В Англии Альфред Великий старался, хотя безуспешно, об освобождении невольников. Вильгельм I имел болеё успеха. Королева Елисавета совершила то же в Англии, что Фридрих II в Италии. Даже в России царь Иоанн III возвратил крестьянам свободу перехода, которой лишились они во время монгольского ига; но они снова потеряли это право в смутные времена при начале XVII века, когда усилилось значение вельмож в правительственных делах. В Богемии, когда при Владиславе II усилилось дворянство, было восстановлено крепостноё право, уничтоженное в прежние времена. Датская аристократия, когда усилилась в государстве, также подчинила крепостной зависимости свободных поселян.

Наконец при высокой степени развития цивилизации непреодолимая сила общественного мнения приводит к уничтожению всех остатков рабства» *.

Кому это объяснение необходимости правительственных мер к отменению обязательного труда покажется недостаточным,

  • Рошер. «Основания политической экономии», перевод Воловского, часть I, $$ 72 и 73. [105] тому, конечно, будет приятно прочесть следующие соображения, которыми, как нам кажется, совершенно отстраняется всякое сомнение по этому вопросу.

Сделаем полнейшую уступку теории, говорящей, что правительство не должно вмешиваться в политико-экономические отношения. Положим, что правительство никогда ни в какой форме, ни при каких обстоятельствах не должно касаться дел, совершающихся под влиянием политико-экономических принципов. Мы выразили правило о независимости экономического труда от административных мер с такой безусловной энергией, от которой далеки самые ревностные приверженцы этой системы. Прекрасно, что же из этого следует? Правительство не должно нарушать независимого действия политико-экономических отношений; так; каких же принципов и отношений не должно касаться правительство? Политико-экономических. Теперь: обязательный труд принадлежит ли к политико-экономическим принципам, отношения, им порождаемые, подлежат ли правилам политико-экономической науки? Нет. По словам Шторха 10, в его лекциях, читанных покойному государю Николаю I, тогда бывшему великим князем, — по словам Шторха, «обязательный труд не подлежит ведению политической экономии; он совершенно чужд кругу понятий и отношений, подлежащих этой науке и ее правилам». Все ученые, занимавшиеся политической экономией, от Адама Смита до Рошера, согласны в этом.

Таким образом, думайте, как хотите, о зависимости или независимости политико-экономических принципов и отношений от правительства, — ваши политико-экономические теории нимало не прилагаются к вопросу об обязательном труде. Обязательный труд — явление, совершенно чуждое правилам политической экономии, историческое явление совершенно иной сферы. Он и возникает и держится в противность всяким экономическим принципам; это явление чисто историческое, возникающее из отношений и событий, подлежащих ведению политики, военного быта, административной власти, но никак не политической экономии. Роль его относительно политико-экономических принципов — роль препятствия их развитию. Правительство имеет не только право, оно, по требованию всех экономистов, имеет прямую обязанность удалять от народной жизни все препятствия действию экономических принципов. Например, когда в государстве мало безопасности на дорогах, это препятствует развитию экономических принципов, и потому государство не только может, но прямым образом обязано водворить безопасность на дорогах 11. Точно так же, по мнению. всех экономистов, правительство обязано всеми своими силами поддерживать правосудие, наблюдать за исполнением контрактов, карать преступления и т. д. Точно таковы же его обязанности по делу свободного труда, который один признается политической экономией; прямая [106] обязанность правительства состоит из отстранения всех препятствий к развитию этого экономического принципа.

Каким образом правительственная власть отстраняет препятствия действию экономических начал, это дело чисто административной науки, дело политики, но не политической экономии. Политическая экономия требует результата; каким путем поли- тика и администрация достигнут этих результатов, для политической экономии все равно.

Этот аргумент совершенно достаточен для здравого смысла. Но, кроме здравого смысла, бывают в людях страсти. Против них существуют аргументы еще более точные и т. д.

В этой статье мы говорили вообще о благотворности дела, начатого высочайшими рескриптами от 20 ноября, 5 и 24 декабря 1857 года. В следующей должны мы говорить в частности о каждом из оснований, на которых должна быть по этим рескриптам совершена великая реформа, ими начинаемая. [107] О НОВЫХ УСЛОВИЯХ СЕЛЬСКОГО БЫТА

[Статья вторая 1]

Прошедшую статью мы окончили словами, что, объяснив необходимость участия правительства в деле отменения крепостного права, мы должны заняться рассмотрением начал, на которых наилучшим образом может быть произведена эта реформа и которые полагаются в основание ей высочайшими рескриптами. В делах подобной важности следует людям, согласным между собою в общих принципах, присоединяться к системе, основываемой на этих принципах одним из исследователей 2, специально разбиравших вопрос во всех его подробностях. У каждого могут быть свои мнения о той или другой из этих подробностей, но излишними спорами о них не должно быть затрудняемо решение вопроса. Сообразно этому правилу думаем поступить и мы. Из многочисленных записок, составлявшихся по вопросу о прекращении крепостного права учеными исследователями нашего быта и сельскими хозяевами, мы избираем одну, которая составлена с наибольшею верностью принципам, вполне разделяемым нами, с наиболее точным применением этих начал ко всем подробностям великого дела, и принимаем эту записку, как выражение наших собственных мнений и желаний 3. Само собою разумеется, что автор записки не ставится чрез это в необходимость ответствовать за те из подробностей нашего взгляда, прежде нами выраженных или долженствующих быть выраженными в продолжение наших статей, которые более или менее различны от его мнений; точно так же и мы не отказываемся от обязанности лично ответствовать за наши мнения. Дело только в том, что записка, нами принимаемая и представляемая здесь в извлечении, поставляется нами, как наилучшее развитие убеждений, с которыми мы совершенно согласны в общих началах, — поставляется как формула, около которой, по нашему мнению, могут соединиться все те, которые, подобно нам, разделяют эти основные убеждения. [108] Начнем наши извлечения из записки тем местом ее, в котором автор представляет краткий обзор истории частного крепостного права с начала прошлого века.

«Петр Великий, пересоздавший условия нашей внешней и внутренней жизни, не способствовал развитию крепостного права, как думают многие, но ничего не сделал, чтоб уничтожить или по крайней мере преобразовать его. Преемники Петра и не помышляли о крепостном праве. Впервые на него обращено внимание в великий екатерининский век: не только императрица, но и очень многие из тогдашних владельцев смотрели на крепостное право глазами энциклопедистов. Говорят, что в комиссию для составления нового Уложения было представлено много мнений, сильно и решительно осуждавших это право. Но все тогдашние возражения против него, будучи отголоском филантропических и философических идей века, лишь поверхностно коснулись этого права, и взгляд той эпохи отразился и на законодательстве великой государыни: против дальнейшего распространения личного рабства, конечно, были приняты некоторые действительные меры, но зато множество казенных крестьян навсегда перешло, вместе с казенными землями, в помещичье владение.

Необходимость упразднить крепостное право впервые представилась ясно и отчетливо европейски-просвещенному уму императора Александра 1-го. Следы этой мысли всюду проглядывают в законодательстве его времени. Дальнейшему распространению крепостного права поставлены решительные преграды и круг действий его стеснен. Видно намерение по возможности уничтожить личное рабство, а крепостную зависимость истолковать в смысле прикрепления к земле. Наконец против жестокого обращения владельцев приняты энергические меры. Этот взгляд и это направление не изменилось и после, несмотря на решительный переворот в общем ходе русского законодательства с Венского конгресса. В этом отношении царствования императоров Александра 1-го и Николая замечательно сходны между собою. Покойный государь гораздо настойчивее и решительнее своего предшественника подготовлял постепенное упразднение крепостного права, — очевидное, поразительное доказательство того, что вопрос поднят не случайно, не по прихоти, но впоследствии побудительных причин величайшей важности.

Бросим беглый взгляд на эти причины.

В экономическом или хозяйственном отношении крепостное право приводит все государство в ненормальное состояние и рождает искусственные явления в народном хозяйстве, болезненно отзывающиеся в целом государственном организме. Как в теле от неправильного обращения крови обнаруживаются самые разнообразные припадки и болезни, так в государстве от крепостного права.

Не упоминая о других последствиях несвободной и даровой работы, заметим только, что при такой работе, исполняемой лениво и неохотно, по крайней мере вдвое хуже вольной, весьма значительный процент рабочих сил всего крепостного населения России утрачивается без всякой пользы как для помещиков, так и для крепостных, а следовательно, и вообще для государства. По самому умеренному исчислению, потерю эту должно оценить ежегодно по крайней мере в 96 1/2 мильонов рублей серебром *.

  • Этот расчет основан на следующем: по 9-Й народной переписи крепостных помещичьих крестьян (в том числе и однодворческих) числилось в России 10 080 407 душ муж. и 10 508 71 душа жен. пола. Положим (хотя это на деле и не так), что целая их половина — старики, старухи и дети — вовсе не употребляются в работу, что из остальных за тем (5 040 203-х душ муж. пола и 5 254 198 жен.) половина же, т. е. 2 520 102 мужчин и 2 627 099 женщин находятся на оброке и пользуются своим временем самым производительным образом, и только другая половина несет в пользу владельцев личную повинность работою, другими словами — находится на пашне или в наделье; наконец, положим, что, последние, строго по закону, работают на своих владельцев не более трех дней в неделю (что тоже совсем иначе бывает в действительности); так как всеми почти хозяевами принято, что помещичьи крестьяне могут давать владельцу, без большого обременения, 140 рабочих дней в году, [109] В помещичьем крепостном праве заключается если не единственная, то бесспорно одна из главнейших причин неправильного распределения сельского народонаселения в империи и искусственного направления его промышленной деятельности. Крепостной не всегда поселен там, где ему удобнее и лучше, и не всегда ведет именно тот образ жизни, который по местным условиям края был бы и для всего государства производительнее и для него самого выгоднее. Многие местности империи содержат, сравнительно, слишком частое население, другие, напротив, страждут отсутствием рабочих рук; там появляется бедность от недостатка земли, здесь остаются без употребления и без пользы пространства самые благоприятные для сельской промышленности. А отчего это? Оттого, что помещичье право приковывает крепостных к той или другой местности случайно и не дает огромным массам сельского народонаселения расселиться правильным образом. Но этого мало; весьма нередко, посреди народонаселения, занятого отхожими промыслами, у которого земледелие остается на руках одних лишь стариков, женщин и детей, — совсем некстати и неуместно лежит помещичье село или деревня на издельи или на пашне. Как это делается? Владельцы, при направлении промышленной деятельности своих крепостных, не всегда соображаются с местными условиями края, и весьма часто только с собственными, нередко невежественными, случайными и для них самих убыточными понятиями о вещах.

Так, например, многие владельцы уверены, что они сохраняют нравственность своих крестьян, запрещая им отхожие промыслы; другие, в убеждении, что Россия должна быть государством земледельческим, а отнюдь не фабричным и заводским, сажают своих крепостных на тягло и пашню, вопреки самым несомненным указаниям местных условий; наконец очень, очень многие, даже наибольшая часть помещиков поступают так потому, что представляют себе крепостную деревню не иначе, как населенную крестьянами пашущими, косящими, жнущими и молотящими на своего барина, а другие, не имея иного источника дохода, кроме крепостной деревни, поселяются в ней на житье и сажают своих крестьян на пашню, чтоб иметь чем существовать и кормиться. Рядом с этим большинством попадаются, конечно, и такие владельцы, которые выгоняют на заработки народонаселение мало подвижное, по преимуществу земледельческое.

Политико-экономические результаты такого порядка вещей весьма бедственны для целого государства. Огромное большинство помещиков старается производить как можно больше всякого рода хлеба, не справляясь и даже не думая о том, стоит ли заниматься земледелием и не было ли бы выгоднее обратиться к другим промыслам. Помещики не думают об этом потому, что пользуются трудом своих крепостных даром, а вследствие этого рассчитывают свои выгоды или невыгоды только по урожаю и торговым ценам на хлеб, а не принимают, да и не могут принимать в расчет, сколько они издержали на получение своего дохода. С первого взгляда кажется, что это обстоятельство не очень важно, а между тем в нем именно и заключается главнейшая причина постепенного и повсеместного обеднения наших помещиков и крестьян. Не имея возможности рассчитать, в сколько ему самом обошлось производство хлеба, помещик не в состоянии определить и низшей,

то и выйдет, что общее число рабочих дней, отбываемых крепостными в пользу владельцев, простирается до 351 814 140 дней мужских и 367 807 508 женских дворовых, по 9-Й народной переписи, числилось 521 939 душ муж. и 513 985 жен. пола. Применив и к ним предыдущие расчеты, найдем, что из них взрослых, способных к работе и службе, 260 969 мужчин и 256 992 женщин. Если из них тоже половина, т.е 130 484 души муж. и 128 496 жен. пола, ходят по оброку, а прочие служат и работают своим господам не более 280 дней в году, т. е. исключая воскресенья и праздники, то повинность дворовых составит ежегодно 36 535 620 дней мужских и 35 978 880 дней женских. Таким образом, если крепостная работа только вдвое хуже вольной, то и в таком случае для народной промышленности и производительности теряется ежегодно по крайней мере 389 349 660 дней мужских и 403 786 400 дней женских. Оценив каждый мужской рабочий день в 14 1/2; коп. женский в 10 коп. сер., найдем, что ежегодно теряется на мужских рабочих днях до 56 455 700 рублей, а на женских до 40 378 640 рублей, всего до 96 834 340 рублей. [110] наименьшей цены, ниже которой нельзя ему продать хлеба, не потерпев убытка, и потому наибольшая часть помещиков сообразуется только с торговыми ценами и с своими потребностями. Выжидать хороших цен на хлеб в состоянии лишь очень немногие владельцы; а большинство, имея крайнюю нужду в деньгах, готово отдать свой хлеб по существующим ценам. Кто же установляет торговые цены на хлеб? Торговцы, хлебные барышники и скупщики, которые руководствуются при этом одними своими, конечно совершенно безобидными для себя соображениями, и по стачке между собою умышленно поддерживают самые низкие цены в местах закупки, пока весь хлеб ими не скуплен. Если б от этого терпели одни владельцы, то и тогда вред был бы очень велик и важен; но, к довершению несчастия, от такого порядка дел несут чувствительные убытки не одни помещики, но вместе с ними и крестьяне. Первые по крайней мере столько же поставляют хлеба на рынки, сколько крестьяне, если не более. Роняя его цену, частью по неведению, частью по необходимости, они сбивают ее и с крестьянского хлеба. Таким образом выходит, что владельцы не только пользуются половиною крестьянского труда даром, но даже и остальную половину делают гораздо менее производительною посредством искусственной дешевизны хлеба, чем бы она могла быть, если 6 не существовало крепостного права *. След. ,давлением на хлебные цены крепостное помещичье право поражает всех, кто в России живет и кормится от земли. Каждый год это давление становится все пагубнее, потому что необходимость изворачиваться из нужды с каждым годом делается для владельцев и для крестьян настоятельнее, так как расходы растут, а доходы уменьшаются, след. зависимость производителей от хлебных торговцев и рыночных хлебных цен становится все безусловнее. Конечные последствия этого хода дел, в весьма непродолжительном времени, при продолжении крепостного права заключались бы в совершенном обеднении и владельцев и крестьян; а возрастающее, соответственно тому, уменьшение государственных доходов поставило бы и правительство в самое трудное положение. Приближение этого состояния мы уже начинали мало-помалу ощущать.

Наконец, осуждая на даровой труд огромные массы людей, владельческое крепостное право делает вольнонаемных менее нужными и тем сбивает цены на труд вообще. От этого не только терпят низшие классы, но и само правительство, потому что чем меньше кто зарабатывает, тем он беднее, тем меньше проживает, и, следовательно, тем меньше платит податей и пошлин».

Изложив потом вредное влияние крепостного права на нравственное чувство человека и характер его обращения с другими людьми, записка продолжает:

«Рядом с этими печальными явлениями развиваются и другие. Вследствие крепостного права владелец с детства приобретает привычку предаваться праздности и тунеядству. Естественное течение мыслей невольно приводит его к убеждению, что так как крепостные его должны на него рабо-

  • Многие приписывают дешевизну хлеба в России не крепостному праву, а отсутствию путей сообщения, которые уравняли бы цены на хлеб в разных местностях империи. Сильное влияние этой причины, конечно, отрицать нельзя, но все же она но главная, а второстепенная. В целой империи всегда есть большой избыток хлеба, и местные неурожаи не истощили бы его никогда, если би был удобный подвоз хлеба из губерний им изобилующих, в места, терпящие в нем недостаток. Пути сообщения облегчили и усилили бы сбыт нашего хлеба также и на заграничные рынки, но и то не постоянно, а от времени до времени, именно при более или менее общих и сильных неурожаях в Западной Европе. За всеми этими расходами все же оставались бы в России огромные запасы хлеба, которые, при удобных путях сообщения, никогда не дали бы ценам на хлеб возвыситься, а, напротив, скорее понижали бы их все более и более. Чтоб поднять в России цены на хлеб и тем возвысить благосостояние владельцев и крестьян, нужны две вещи: хоть какая-нибудь соразмерность производства хлеба с потребностию в нем и свободное установление на хлебном рынке того minimum, ниже которого цены на хлеб упасть не могут. Оба эти требования в равной степени совершенно невыполнимы, пока существует у нас крепостное право. [111] тать даром, то он может, не обременяя себя излишними заботами и хлопотами, поручить хозяйство и дела свои управляющему, бурмистру или старосте, а сам — веселиться, жить в столице, в чужих краях или где бы то ни было для удовольствия собственной своей особы, удовлетворяя одним своим прихотям и более не думая ни о чем. Кому не приятен досуг, и кому не тяжек труд, особливо у нас, где потребность труда еще не обратилась во вторую природу? Многие помещики думают также: зачем и учиться, когда есть имение, которое доставляет порядочный доход, а следовательно, и связи, и знакомства, и все что нужно? Эти естественные, почти невольные рассуждения, особливо в очень молодых летах, делают большинство помещиков с детства праздными и равнодушными к своему образованию и развивают в них привычку жить трудами чужих рук. Так мало-помалу из них выходят праздные люди, которые, лишившись, обыкновенно по своей же вине, своего состояния, считают государство обязанным снабжать их всем, что им нужно, давать им средства не только на необходимое, но даже на прихоти.

Подобно господам рассуждают и крепостные, — особенно крестьяне, сидящие на господской пашне, и дворовые люди. Они охотно предаются лени и тунеядству, в той мысли, что если у них не достанет хлеба, падет скот, сгорит изба, то барин обязан им дать все это; мысль в основании своем справедливая, но к которой всегда примешивается злорадное чувство, что господин, который пользуется их трудами и работой даром, сам будет нести и убытки за эту неправду».

«На все гражданские и житейские отношения крепостное право производит подобное же влияние», — говорит записка.

«У нас нет порядочной домашней прислуги, даже наемной, потому что ряды ее наполняются крепостными, бывшими или настоящими, уже развращенными; у нас нет надежных второстепенных органов промышленности и гражданских сделок, конторщиков, приказчиков, стряпчих, поверенных и т. п.,— потому что и эти звания наполняются или из бедного дворянства, или из вольноотпущенных.

Дети господ и крепостных с колыбели попадают под горестное влияние этого несчастного права и чрез всю жизнь несут на себе неизгладимую почать его.

С тех пор, как крепостное право водворилось на русской почве, несколько раз государство стояло, благодаря ему, на краю погибели. Оно было одною из главных причин наших несчастий в начале XVII века; бунты Стеньки Разина, Пугачева и других, менее известных героев и атаманов буйной вольницы, все эти разрушительные элементы восставали и поднимались из мутных источников крепостного права; из того же источника возникли гайдамаки; огромные толпы, чуть-чуть не полчища разбойников, опустошавшие Россию в XVII, XVIII и даже в начале ХIХ века, вербовали своих сподвижников преимущественно из крепостных. Теперь, когда нравы несколько смягчились, изменились и формы восстаний крепостных людей, удержав, однако, тот же опасный для государства характер. Нет такого нелепого слуха, нет такого неправдоподобного повода, который бы не служил для крепостных достаточным предлогом для предъявления старинных притязаний на освобождение. Вспомним движение огромных масс людей (до 30-ти тысяч) из Могилевской и Витебской губерний по одному слуху, что правительство дает свободу тем, которые будут работать в течение известного времени на С.-Петербурго-Московской железной дороге; вспомним другое движение огромных масс народа из Саратовской, Симбирской и сопредельных губерний в какую-то обетованную страну в Киргизской степи, где будто бы раздаются земли даром; вспомним подобные же движения, масс во многих центральных губерниях по случаю издания манифеста о морском ополчении и, наконец, недавние волнения в Киевской, Воронежской и других губерниях по случаю ополчения государственного. [112] Впрочем, это только одна сторона политической опасности, которою нам грозило крепостное право; есть другая, с первого взгляда менее заметная, но в существе не менее действительная. Крепостное право есть камень преткновения для всякого успеха и развития в России.

Защищая это право последовательно, во всех малейших подробностях, дворянство вместе с тем, по необходимости, затрудняло и всевозможные другие внутренние преобразования, своевременность и даже настоятельность которых сознают единогласно и правительство и народ. Нельзя отрицать, что, действуя так, дворянство поступало очень последовательно, ибо все сколько-нибудь значительные внутренние преобразования в России, без изъятия, так неразрывно связаны с упразднением крепостного права, что одно не возможно без другого; а потому очень естественно, сопротивляясь одному, сопротивляться и другому. Так, например, преобразование рекрутского устава было невозможно, потому что оно повело бы к уничтожению крепостного права; невозможно было изменить теперешнюю податную систему, потому что корень ее — в том же праве; нельзя было, по той же самой причине, ввести другую, более разумную паспортную систему; невозможно было распространение просвещения на низшие классы народа, преобразование судоустройства и судопроизводства, уголовного и гражданского, полиции и вообще администрации и ценсуры, потому что все эти преобразования прямо или косвенно повели бы к ослаблению крепостного права. Вот почему Россия осуждена была окаменеть, существовать в прежнем виде, не подвигаясь ни шагу вперед. И ничто не в силах было изменить этого положения, пока крепостное право составляло основу нашей общественной и гражданской жизни; ибо это гордиев узел, к которому сходятся все наши общественные язвы. Самые благонамеренные усилия государей и отдельных лиц, правительственных и не правительственных, поправить наше теперешнее внутреннее положение оставались тщетными, пока существовало у нас крепостное право.

Таковы главные последствия этого права. То, что некоторые приводят в его пользу, едва заслуживает упоминания.

Крепостные, говорят некоторые, еще не созрели для свободы. Но государственные крестьяне разве более развиты? Однако они пользуются же гражданскими правами.

Помещики, думают другие, суть лучшие полициймейстеры, которые притом ничего не стоят правительству. Но кто же видал, спросим мы, чтоб в благоустроенном государстве полиция имела у себя почти в безусловном подданстве подведомственных ей людей? Притом казне эти так называемые полициймейстеры обходятся, конечно, дешево, но государству — очень дорого. В этом, надеемся, никто не сомневается.

Помещики в России суть главные поставщики хлеба на рынки, говорят третьи, а с упразднением крепостного права кто будет производить хлеб в таком огромном количестве? Против этого заметим, что если даже теперь, в губерниях наиболее хлебородных, разного звания люди, в том числе и купцы, находят выгодным для себя покупать или снимать землю, обрабатывать ее наймом и полученный с нее хлеб продавать, то мы не видим причины, почему бы того же самого не могли делать и владельцы после упразднения крепостного права. Прибавим к этому, что и теперь крестьяне, крепостные и не крепостные, поставляют на рынки огромные массы хлеба, и их хлеб нередко бывает даже лучшего качества, чем господский. Почему бы все это изменилось с освобождением крепостных? Мы не видим причины.

Аристократия падет в России с освобождением. крестьян, восклицают четвертые. Но какая причина пасть дворянству, когда крестьяне будут свободны? Нет ни одного государства в целой Европе, где бы не было высшего сословия, наследственного или ненаследственного, а крепостных в Европе нигде уже нет. Почему же этому быть иначе у нас, чем в других странах? Не понимаем.

После всего сказанного, легко понять, почему помещичье крепостное право обратило на себя особенное внимание императоров Александра I и Николая I: [113] они не могли не знать, что мысль об упразднении этого права не есть одна лишь мечта праздного ума, воспитанного на иностранных книгах и на пустых возгласах, но что, напротив того, она вытекает из действительных и существенных потребностей России, удовлетворение которых не может и не должно быть отлагаемо в слишком долгий ящик. Оттого оба государя, в течение целого полувека, ревностно и неутомимо противодействовали помещичьему крепостному праву.

Почему же усилия их не увенчались успехом и крепостное право существовало у нас почти в прежнем своем виде, с самыми лишь поверхностными и незначительными смягчениями?

Причин этому очень много.

Вопрос о крепостном праве не был достаточно зрело обсужден; цель стремлений правительства не была определена совершенно ясно; наконец правительство не прибегало к средствам, ведущим к цели ближайшим и вернейшим путем.

Истина и время взяли, однако, свое. Есть верные признаки, что теперь наше провинциальное дворянство начинает просвещеннее и разумнее смотреть на крепостное право и на необходимость преобразования его. Это и понятно. Губернское дворянство хорошо знает свои имения и своих крепостных; оно видит Россию, хотя и не всю, но зато лицом к лицу; наконец оно ближе понимает свои пользы и свое положение.

Мирное, благодетельное для России разрешение вопроса о крепостном помещичьем праве делается возможным стой минуты, когда все стороны этого вопроса приняты в соображение, все связанные с ним интересы, государственные и частные — взвешены и уважены и когда, на основании предварительного, зрелого обсуждения, составится подробный, обстоятельный план упразднения крепостного состояния.

Представим здесь опыт такого плана, конечно в самых лишь общих чертах.

Вопрос об упразднении помещичьего крепостного права заключает в себе два следующие: на каких началах или основаниях должно у нас совершиться освобождение помещичьих крепостных? и какие суть лучшие средства или способы освобождения?

Главные начала или основания, на которых надлежит совершиться освобождению помещичьих крепостных, могут быть определены лишь по рассмотрении всех интересов, которые сходятся в крепостном праве и в нем связаны как бы в один узел. Эти интересы суть: частные — владельцев и их крепостных, и общественные или правильнее государственные.

Интерес владельцев в крепостном праве очевиден. Они защищают в нем свое имущество, дошедшее к ним законным порядком и потому во всяком случае составляющее их неотъемлемую гражданскую собственность. Этого их права добросовестно отрицать нельзя: все исторические доводы и юридические тонкости, приводимые в опровержение помещичьей власти, как гражданского права, не колебля ее нимало, только запутывают и затемняют вопрос.

Столько же очевиден и интерес крепостных. Он заключается в полном, личном освобождении их от владельцев, с удержанием той земли, которою владеют и пользуются для себя, избы, в которой живут, и всего движимого ‚и недвижимого имущества, которое приобрели собственными трудами или наследовали от отцов своих.

Наконец интересы государства совершенно совпадают с пользами владельцев и крепостных. По изложенным выше причинам, для государства не- обходимо, чтобы крепостное право прекратилось в России, но так однако, чтоб при этом права и интересы обеих сторон — помещиков и крепостных — были вполне сохранены и уваженье

Необходимость последнего условия очевидна, даже при самом поверхностном взгляде, [114] Государство не может ни желать, ни допустить освобождения крестьян без вознаграждения владельцев, и на это имеет самые основательные причины, Освобождение крестьян без вознаграждения помещиков, во-первых, было бы весьма опасным примером нарушения права собственности, которого никакое правительство нарушить не может, не поколебав гражданского порядка и общежития в самых основаниях; во-вторых, оно внезапно повергло бы в бедность многочисленный класс образованных и зажиточных потребителей в России, что, по крайней мере сначала, могло бы, во многих отношениях, иметь неблагоприятные последствия для всего государства; в-третьих, владельцы тех имений, где обработка земли наймом больше будет стоить, чем приносимый ею доход, с освобождением крепостных совсем лишились бы дохода от этих имений, Не получив вознаграждения, многие из них на первый раз, а иные, может быть, и навсегда, были бы осуждены на самое бедственное существование или даже остались бы на руках у правительства, которое через это было бы вовлечено в чрезвычайно обременительные издержки и пожертвования.

По соображениям, столько же важным и настоятельным, правительство вынуждено также обратить все свое внимание и на возможно большее личное и вещественное обеспечение крестьян при освобождении их от власти помещиков. Так, в видах общественной тишины и порядка, правительство не может допустить сохранения зависимости бывших крепостных от их бывших помещиков, иначе беспрестанные столкновения между теми и другими, неудовольствия, бесконечные тяжбы и несправедливые взаимные претензии размножились и продолжались бы вечно, а на беспристрастное разбирательство н решение процессов между помещиками и их прежними крепостными долго еще нельзя рассчитывать, потому что много пройдет времени после освобождения, а судебная и полицейская власти все еще будут находиться по преимуществу в руках дворянства и землевладельцев. Равным образом правительство ни под каким видом не может согласиться на увольнение крепостных без земли, потому что чрез это сельское население было бы поставлено, если не по праву, то на самом деле, в слишком большую материальную зависимость от владельцев, или же, наскучив этою зависимостью, потеряло бы мало-помалу оседлость, для водворения которой в низших сословиях столько принесено жертв, столько сделано усилий, и стало бы, по-прежнему, перекочевывать из одного края России в другой, к явному вреду, к явной опасности для государства во всех отношениях.

Некоторые думают, что у нас есть достаточно казенных земель для по- селения на них всех помещичьих крепостных после их освобождения. Отсюда заключают, что следовало бы освободить крепостных лично, без земли. Но возможность осуществления такой мысли неправдоподобна по недостатку земли; даже нежелательно, чтоб эта мысль могла осуществиться. Водворение вновь двадцати одного миллиона людей на государственных землях и на счет государственной казны — план слишком уродливый, чтоб можно было на нем остановиться. Какой человек с здравым смыслом станет серьезно доказывать возможность нового переселения народов, с покрытием потребных на то издержек из сумм государственного казначейства!

Из всего сказанного следует, что освобождение помещичьих крепостных должно совершиться на следующих главных основаниях

  1. Крепостных следует освободить вполне, совершенно, из-под зависимости от их господ.

  2. Их надлежит освободить не только со всем принадлежащим им имуществом, но и непременно с землею.

  3. Освобождение может совершиться во всяком случае не иначе, как с вознаграждением владельцев.

Принять эти начала за основания при разрешении вопроса о помещичьем крепостном праве велит и строгая справедливость и государственная польза, которые здесь, как всегда и во всем, совпадают в своих требованиях. [115] Что касается средств или способов приведения этих основных начал в исполнение, то в этом отношении представляются следующие соображения:

  1. Количество земли, с которым помещичьих крепостных следовало бы освободить, может быть определено различно. Их можно выкупить: а) со всею землею, принадлежащею к имению, в котором они поселены, 6) с определенным большим или меньшим количеством десятин на тягло или на душу, смотря по местности, и в) с тою лишь землею, которая находится в действительном владении и пользовании помещичьих крепостных.

Первый способ — выкуп со всею землею, принадлежащею к имению — весьма неудобен. Он потребовал бы огромных капиталов, и не только не принес бы пользы, но, напротив, имел бы вредные последствия. В имениях многоземельных, и даже большей части издельных вообще, для крестьян было бы слишком много всей земли, принадлежащей к имению; следовательно, она перешла бы в казенное заведывание, и чрез это, как вообще при казенном управлении, стала бы давать гораздо меньше дохода. В то же время чрез это почти исчезла бы в России частная поземельная собственность, а с нею и все ее благодетельные последствия для промышленности и сельского хозяйства; ибо опытом дознано, что, частная поземельная собственность и существование рядом с малыми и больших хозяйств суть совершенно необходимые условия процветания сельской промышленности.

Второй способ, выкуп определенного количества десятин земли на тягло или на душу, почти совершенно невозможно привести в исполнение. В самом деле, как назначить количество десятин, подлежащих в каждом имении выкупу, так, чтоб было безобидно и для владельцев и для крепостных? Подобное назначение потребовало бы многолетних, невероятных трудов, огромных издержек, подало бы повод к тысячам произвольных действий, злоупотреблений и столкновений, которых невозможно было бы ни открыть, ни преследовать по громадности и сложности операции; наконец, что может быть всего важнее, такая мера породила бы большую шаткость и неопределенность поземельного владения во все время, пока продолжалось бы освобождение крестьян.

Затем остается последний способ—выкупить только ту землю, которая находится в действительном владении и пользовании крепостных. Этот способ бесспорно лучший и удовлетворяет всем требованиям, сохраняя и утверждая, без всяких изменений, поземельное владение, установившееся издавна и к которому привыкли и помещики и крепостные; кроме того, такой способ и не потребует никаких особенных издержек и не может возбудить больших недоразумений и неизвестности прав *.

Некоторые предлагают выкупить помещичьих крепостных с тем лишь количеством земли, какое нужно для удержания их оседлыми на теперешнем их месте жительства, но которого было бы совершенно недостаточно для прокормления с их семействами. Цель та, чтобы, воспользовавшись привязанностью крестьян к их родине, земле и двору, побудить их поневоле нанимать землю у соседних землевладельцев. Такая система выкупа, в губерниях почти исключительно земледельческих, могла бы, может быть, действительно при- нести пользу владельцам, доставят им, и то вероятно только. сначала, выгодных арендаторов и дешевых рабочих. Но правительство может ли согла-


  • Разрешение некоторых частных случаев сомнений и вопросов понадобится, конечно, и при этом способе. Так, например, может случиться, что владелец, желая уменьшить количество отходящей от пего с крепостными земли, в ожидании выкупа, отнимет у них большую часть земли которою они до того времени действительно владели и пользовались. Возможность таких случаев потребует более точного определения, что должно разуметь под выражением: земли, находящиеся в действительном владении и пользовании крепостных». Далее: необходимо будет определить количество земли, подлежащей выкупу в Южной и Юго-Восточной ной России, где существует залеживое хозяйство и нет у крестьян постоянного землевладения в одних местах. Необходимо также будет решать весьма важный вопрос: не должно или, напротив, следует, и в таком случае на каких именно основаниях следует, выкупать у владельцев — сенокосы, леса, выгоды, водопои ит. п. Очевидно, однако, что разрешение этих И других подобных вопросов представит несравненно менее затруднений, чем приведение в исполнение двух первых способов. [116] ситься на такую меру? Конечно, нет! Ему не должно смотреть на государственные вопросы, ослепляясь выгодами одних помещиков. В данном же случае выиграли бы — и то не наверное — они одни, а государство и крепостные непременно бы потеряли, ибо владельцы получили бы возможность, к край- нему стеснению бывших их крепостных, поднять наемную плату за свои земли или же умалять плату рабочим и работникам. Последствием этого было бы одно из двух: или бывшие крепостные впали бы в крайнюю нищету и обратились в бездомников и бобылей, — нечто вроде сельских пролетариев, которых у нас покуда, слава богу, очень мало, — или стали бы толпами выселяться в другие губернии и края империи. В том и другом случае правительство, поддерживая быт выкупных крепостных на местах или способствуя их переселению, было бы вовлечено в несравненно большие издержки, чем выкупив их с самого начала со всею землею, которою они теперь действительно владеют *.
  1. Вознаграждение помещиков за отходящих из их владения крепостных с землею тоже может быть произведено различным образом, а именно: а) вознаграждение может быть выдано за одну лишь землю, с освобождением крепостных даром, или же и за землю и за крепостных; 6) мерилом. вознаграждения могут быть приняты или цены, по каким-нибудь соображениям установленные правительством и уменьшенные против действительности, или же существующие на местах, во время выкупа, средние цены, как населенных имений вообще, так и земли и душ в отдельности; наконец, в) самый порядок вознаграждения помещиков может быть установлен различный. Так правительство может признать более удобным производить владельцам плату следующей за их имение суммы постепенно, на основании банковых правил, определяя ежегодный платеж предполагаемым или действительно вы- численным средним доходом с выкупленных имений, или же процентами с выкупной суммы, назначив величины процентов применительно к правилам наших кредитных установлений, или же согласно с законами гражданскими и торговать уставом о займах между частными лицами и ссудах коммерческих. Но точно так же правительство может всю следующую за выкупные имения сумму выплатить владельцам за один раз.

Подробное рассмотрение всех этих способов вознаграждения помещиков приводит к заключению: 1) что выплата им денег за одну землю, не принимая в расчет крепостных людей, была бы весьма несправедлива и не уравнительна. Несправедлива, потому что крепостные составляют такую же собственность владельцев, как и земля; не уравнительна — потому что только в некоторых губерниях, преимущественно густо населенных и земледельческих, земля имеет большую ценность, а крепостные почти никакой или весьма малую; в других же губерниях, преимущественно промышленных или хотя и земледельческих, но мало населенных, владельцы получают доход не от земли, а от крепостных; 2) что допущение, при выкупе крепостных, каких бы то ни было особливых расчетов (как, например, оценки теряемой крепостной работы и т. п.) с целью по возможности уменьшить следующее владельцам вознаграждение подало бы только повод к самым несправедливым и произвольным действиям и, не сокращая существенно расходов на выкуп крепостных, только стеснило бы владельцев и надолго затянуло бы ход дела; 3) что по тем же самым причинам было бы неудобно назначить владельцам вознаграждение по расчету дохода, которого они, с выкупом крепостных, лишаются,


  • О том, на каких основаниях освобожденные крепостные могли бы впредь владеть выкуп- ленною землею, здесь говорить не место. Заметим мимоходом, что все политические обычаи собственно великоруссов и белоруссов указывают на общинную, а не личную наследственную поземельную собственность, и мы пока не видим достаточной причины посягать на эти обычаи, заключающие в себе, по-видимому, плодотворное начало устройства у нас поземельных прав на новых началах, которые теперь можно лишь смутно предугадывать. Во всяком случае совершение было бы необходимо по мере выкупа крестьян с землею заплатить им полажу и залог выкупленных земель под каким бы то видом и предлогом ни было, по крайней мере на 50 лет; ибо иначе эти земли могли бы быть скуплены у крестьян, на первых же порах, прежними их владельцами и другими за бесценок, как отчасти и случилось в Пруссии. [117] потому что у нас невозможно определить даже приблизительно средний до- ход от наибольшей части помещичьих имений; 4) что хотя выкупом крепостных на основании банковых правил справедливость не была бы нарушена, однако на развитие промышленности в России такого рода выкуп имел бы, по крайней мере на первых порах, много лет сряду, неблагоприятное влияние. Освобождение крепостных, как уже выше замечено, потребует немедленного постановления наших помещичьих хозяйств на коммерческую ногу, а это можно сделать не иначе, как с помощью более или менее значительных единовременных чрезвычайных издержек, которые понадобятся почти в ту же самую минуту, когда совершится освобождение. При стесненном положении нашего дворянства ему неоткуда взять капиталов, необходимых для покрытия таких чрезвычайных издержек. Поэтому, если вся выкупная сумма не будет уплачена владельцам, при самом освобождении их крестьян, сельское хозяйство в России понесет весьма чувствительный вред, от которого не скоро оправится, а это, в свою очередь, будет иметь неблагоприятное влияние на все государство.

Итак, владельцев следует вознаградить за выкупаемых у них крепостных самым простым и самым справедливым образом: оценить крепостных с следующею им землею по существующим на месте ценам, как можно добросовестное, как можно ближе к истине, и затем выдавать всю выкупную сумму сполна при самом отчуждении крепостных из частного владения. Только та- кой способ выкупа, не внося в важное государственное дело освобождения никаких искусственных и произвольных условий напротив, принимая за исходную точку существующий ныне порядок дел, в состоянии приготовить преобразование сельскохозяйственного быта России легко, почти незаметно; ибо только при помощи такого способа, примиряющего пользы всех, новое начнет заступать место старого без перерыва и с необходимою постепенностию.

Многие думают, что операцию выкупа крепостных следовало бы произвести одновременно с ликвидациею долгов, лежащих на дворянских имениях по ссудам из кредитных установлений. Зачет сделанных ссуд, —так думают они, — значительно уменьшит выкупную сумму, которая будет причитаться помещикам. Мы с своей стороны полагаем, что слияние этих двух операций отняло бы у помещиков средства, необходимые для немедленного устройства их хозяйств согласно с новыми экономическими условиями и уменьшило бы массу денег, которая бы без того поступила в обращение. Оба эти последствия, без сомнения, имели бы на внутренний быт государства такое неблагоприятное влияние, что с ним не может идти в сравнение неудобство внутреннего или внешнего долга, сделанного для выкупа крепостных и равняющегося предполагаемой к зачету сумме. Такой зачет следовало бы допустить в той только части долга кредитным установлениям, которая недостаточно бы обеспечивалась остающейся за владельцами после выкупа частью их имений.

  1. Для определения количества земли, которое действительно находится во владении крепостных и подлежит выкупу, и для назначения суммы, следующей владельцу за выкупаемое имение, следовало бы учредить по уездам оценочные комиссии, составленные наполовину по выбору из местных владельцев, наполовину по назначению правительства из не владельцев, однако коротко знакомых с местным бытом и условиями края. Если владелец и крепостные с приговором комиссии по означенным двум предметам согласятся, то он получает законную силу; в противном же случае поступает на окончательную ревизию губернской оценочной комиссии, составленной на изложенных выше основаниях из владельцев и не владельцев. Кроме того, надлежало бы учредить особенную центральную. комиссию для руководства оценочных комиссий в их действиях, для разрешения их вопросов, сомнений и всех тех частных случаев, кои возбуждают споры и недоразумения по недостаточности или неясности правил, данных в руководство оценочным комиссиям,

  2. Собственно финансовая операция по выкупу крепостных могла бы быть возложена на нарочно для того учрежденный банк на следующих осно[118]ваниях: а) по постановлениям оценочных комиссий, вошедшим в законную: силу, выкуп крепостных совершается или ими самими, — взносом выкупной суммы сполна или только частью, или же банком — посредством выплаты владельцу; всей суммы или только той ее части, которая не довзнесена крепостными; 6) банк делает уплаты особливыми билетами, которые всюду принимаются наравне с билетами прочих кредитных установлений и обеспечиваются правительством звонкой монетой не менее, как в шестой части их нарицательной цены; в) выплаченная владельцами из банка сумма зачисляется долгом на выкупленном имении с уплатою в 37-летний или другой, более продолжительный, срок по равной части ежегодно; процентов же на закупленных крепостных начислять: с капитала обеспечения по пяти процентов ежегодно; со всего же выкупного капитала, выплаченного владельцам, не более как сколько нужно для покрытия всех издержек выкупной операции, а по выплате бывшими крепостными 5/6 частей выкупного капитала, оплачивать процентами уже не весь капитал обеспечения, а только ту его часть, которая обеспечивает остающийся не погашенным выкупной капитал рубль за рубль; г) по мере уплаты выкупленными крепостными лежащего на них вы- купного долга выпущенные банком билеты надлежит извлекать из обращения и д) по совершенном погашении бывшими крепостными выплаченного за них помещикам выкупного капитала владеющую ими выкупленную землю: обратить в полную их собственность на правах государственных крестьян, водворенных на собственных землях.

  3. Так как выкуп, крепостных предполагается производить по существующим на местах ценам, без всякого их уменьшения, то перевод всякого рода долгов, казенных банковых и частных, сделанных самими владельцами под залог населенных их имений, на выкупленных у них крестьян ни в каком случае допускать не должно. Вследствие этого означенные долги обеспечатся тою только частью имений, которая останется собственностью владельцев, и, согласно с этим, права кредиторов на следующую владельцам выкупную сумму будут определяться действующими ‚законами, без всякого изменения. Только по ссудам из Кредитных Установлений должно бы допустить льготу, о которой упомянуто выше (во 2-м пункте в конце).

  4. Для успеха дела совершенно необходимы были бы: а) предварительное опубликование целого плана освобождения крепостных во всеобщее известие, с предоставлением права обсуждать его во всех отношениях и во всех подробностях. Такое рассмотрение проекта частными лицами дало бы правительству возможность, при окончательном издании закона о выкупе крепостных, исправить вкравшиеся в проект недостатки, неточности и ошибки; 6) возможная гласность хода всей операции, начиная с первого закона о приступлении к выкупу и оканчивая последним взносом выкупленными следующей с них в банк суммы; наконец в) строжайшая справедливость, правосудие


  • Из сельскохозяйственной статистики Смоленской губернии, изданной г. Я. Соловьевым (Москва, 1855) видно, что в этой губернии общее число крепостных составляет 378 038 муж. пола душ; при среднем наделе на душу по 13 дес. земли, средняя цена души есть 117 руб. Положим, что в действительном владении крепостных находится целая половина общего количества земли, какое приходится на душу (что невероятно, ибо в том же числе положены и господские усадьбы, сенокосы, леса ит. п.); так как средняя цена незаселенной десятины в губернии есть 5 1/2 руб.» то при выкупе помещичьих крепостных Смоленской губернии при- шлось бы заплатить владельцу за каждую закупаемую душу, средним числом 117 руб., (б/а дес. Х 5 1/2 руб. =35 руб. 75 коп.) =81 руб. 25 коп. След. на выкуп в Смоленской губернии всего крепостного населения потребовался бы капитал в 30 15 367 руб. 50 ков и фонд обеспечения в 5 119 264 руб. 58 1/2 коп. Если крепостные будут платить ежегодно не 65: лес полутора процента на выкупной капитал, то это доставит в первый год слишком 153 500 руб.; дохода, который хотя в каждый следующий за тем год я будет уменьшаться на 4 151 руб. по все же образует сумму, < избытком достаточную па покрытие издержек всей выкупной операции, не только по одной, но и по нескольким и даже по многим губерниям. С причислением этого полтора процента и 5 процентов на капитал обеспечения ежегодный платеж каждой выкупленной души на погашение долга, при разложении выкупного капитала лишь на 37 лет, составит в первые 30 лет только от 2 р. 89 к. до2 р. 55 к. —а после того и эта сама по себе незначительная плата еще более будет понижаться. Не должно при этом забывать, что Смоленская губерния по количеству крепостного населения занимает, вместе с Тульскою, первое место в целой империи. [119] и добросовестность как при определении и выплате выкупных сумм, так и при назначении количества выкупаемой земли.

Вот в общих чертах план упразднения помещичьего крепостного права. Так как в этом праве сходятся интересы и владельцев, и крепостных, и государства, то каждый из этих трех элементов принял бы деятельное участие и в разрешении задачи: дворянство — подвергаясь внезапному переходу к совершенно новому порядку хозяйства, польза которого для всего владельческого сословия в массе не подлежит сомнению, но который в применении тому или другому лицу может вести к большим убыткам и даже к совершенному расстройству; крепостные — выплачивая полное вознаграждение владельцам; правительство — обеспечивая всю операцию своим кредитом и звонкою монетою.

Кто знает Россию, кто понимает ее великое призвание, тот не сомневается, что ей прежде всего необходимы мирные успехи, которые, впрочем, не. только у нас, но и везде вернее и прочнее всяких других.

Начав выкуп крепостных, следовало бы в то же время содействовать к упразднению крепостного права разными косвенными мерами и полумерами, которые подготовили и значительно облегчили бы выполнение изложенного плана выкупа, в обширных размерах, во всей России. Указания на такие меры и полумеры содержатся в нашем законодательстве и наших правах: стоит только развить их в правительственные распоряжения.

Император Александр I старался количественно уменьшить число крепостных и качественно придать крепостному праву значение не непосредственной личной зависимости крепостных от господ, а зависимости, как бы происходящей вследствие того, что земля принадлежит помещикам, а крепостные крепки земле. В обоих этих направлениях очень многое остается. еще сделать административным и законодательным порядком.

Владельцы, из различных побуждений, нередко сами желают предоставить свободу своим крепостным на различных условиях, а крепостные, с своей стороны, тоже готовы откупиться: тем и другим надлежало бы всячески содействовать.

Огромное большинство помещиков, даже при сердечной доброте и благонамеренности, не знают и не понимают вопроса об освобождении, — им и в мысль не приходит, что с упразднением крепостного. права они сами во всех, отношениях вытирают; следовало бы употребить все меры, чтоб дворянство и чиновники имели возможность сами убедиться в пользе и даже необходимости освобождения крепостных, и содействовали в этом отношении видам правительства не нехотя, а добровольно и сознательно.

Согласно с сказанным можно бы принять в отношении к освобождению крепостных следующие косвенные меры:

I. Продолжая деятельность императоров Александра I и Николая издать ряд постановлений, которые, не касаясь существа крепостного праве, ограничили бы, однако, его дальнейшее географическое распространение, положили бы предел размножению лиц, которые этим правом пользуются, и наконец способствовали бы уменьшению количества помещичьих населенных имений. Таким образом: 1) для прекращения дальнейшего географическозо распространения крепостного права: а) запретить основание, где бы то ни было, новых поселений на крепостном праве; 6) запретить переселение крепостных из одного имения в другое на том же крепостном праве; 2) для Уменьшения числа лиц, имеющих право приобретать крепостных и владеть ими: а) лицам, вновь получающим права потомственного дворянства, не пре- доставлять права владеть крепостными; 6) помещикам, имеющим лишь дальних родственников (напр., в 8-Й степени и далее) дозволять продажу их населенных имений не иначе, как, с предоставлением крепостным права выкупиться с землею (см. ниже); и в) наследование в населенных имениях после дальних родственников в определенной степени допускать не иначе, как с освобождением крепостных, приписанных к тем имениям по ревизии и притом с тою землею, которою они действительно владели и пользовались при [120] жизни умерших их владельцев. Такое правило не было бы несправедливо, потому что тесные родственные связи между далекими родственниками теперь почти не существуют более, имения достаются по наследству от дальних родственников большею частию неожиданно и как бы от совершенно посторонних лиц. Поэтому в некоторых законодательствах возникал даже вопрос: не следует ли вовсе прекратить право наследования в слишком далеких степенях родства; и 3) для уменьшения количества населенных помещичьих имений: а) предоставить всем свободным состояниям в России право приобретать населенные имения, но с освобождением притом приписанных к ним крепостных, с владеемою ими землею, как сказано выше; 6) при продаже населенных имений с публичного торга за долги кредитным установлениям предоставлять крепостным, приписанным к тем имениям, право выкупиться самим и с землею, которая находится в их действительном владении и пользовании; или же правительству выкупать их на основании изложенных выше общих правил освобождения помещичьих крепостных. На такие имения могла бы быть перечислена, известная часть долга кредитным установлениям; количество следующей им земли — определено посредством особливой оценочной комиссии, а выкупная сумма или тою же комиссиею, или же по расчету на основании цены, предложенной за имение на торгах и переторжке *; в) выкупать крепостных с землею, на изложенных выше основаниях, у всех помещиков, владеющих менее чем 30-ю душами, при переходе этих душ из одних рук в другие, по наследству, завещанию, продаже или другим образом. Чрез это мало-помалу стали бы уменьшаться и исчезать мелкопоместные владения, вредные во всех отношениях; г) на тех же основаниях выкупать имения разно поместные при переходе их каким бы то ни было образом от одного помещика к другому.

II. Надлежало бы всячески содействовать добровольным сделкам между владельцами и их крепостными о выпуске последних на волю с землею и без земли. О способах достигнуть этой цели заметим следующее: а) отпущение на волю крепостных с незапамятных времен считалось у наших предков одним из самых обыкновенных и как бы обязательных подвигов благотворительности и благочестия: не было предсмертного словесного распоряжения владельца, которым бы не увольнялись крепостные. Этот исполненный любви и христианского милосердия обычай следовало бы не только поддерживать, но и всячески развивать между владельцами. Всего ближе это могло бы сделаться при содействии и помощи духовенства, которое, конечно, с радостию воспользовалось бы случаем принять деятельное, согласное с духом Евангелия и святым пастырским призванием, участие в решении этого государственного вопроса первостепенной важности. Невозможно исчислить, какое огромное и благодетельное влияние на Успех освобождения крепостных могли бы иметь увещания владельцев и владелиц, со стороны духовенства, отпускать больше людей на волю или вовсе без выкупа, или хотя и с выкупом, но на условиях, как можно более умеренных, как можно менее тягостных для крепостных. Надобно стараться, чтоб достойнейшие, наиболее почитаемые, любимые и влиятельные члены духовенства вошли, по сердечному убеждению, в виды правительства и ради общего блага, ради общей пользы гражданской и христианской, добровольно захотели действовать в этом смысле: они знают, как и к кому отнестись, кому из епархиального духовенства, что и как предписать и внушить; словом, собственное убеждение и любовь укажут им пути и способы действования; 6) следовало бы подвергнуть самому внимательному пересмотру и существенно упростить все без изъятия действующие ныне постановления об отпуске на волю крепостных, как с землею, так и без земли; ибо, например, освобождение крепостных


*В 1846 году крепостным предоставлено было право при продаже с публичных торгов имений, к которым они приписаны, выкупаться на волю, но оно не привело к ожидаемым результатам, потому что крепостным вменено в обязанность вносить последнесостоявшуюся высшую цену на торгах за все вообще имение, и притом на взнос денег дан самый незначительный срок. По первому ив этих условий на крепостных возлагалась тяжелая обязанность уплатить очень значительную сумму и взамен приобрести гораздо больше земли и угодьев, чем сколько им действительно нужно; по второму же от них требовалась уплата всех денег в такой короткий срок, в какой иной и капиталист не успел бы наворотиться. [121] с землею в настоящее время обставлено многосложными формальностями; в) следовало бы также организовать правильным образом и по возможности з обширных размерах, выдачу ссуд тем крепостным деревням, селам и т. п. и даже отдельным лицам, на увольнение которых помещики изъявляют согласие, под условием взноса известной суммы денег. Потребность этой меры очевидна: часто бывает, что крепостные имеют случай выкупиться с землею, на довольно выгодных условиях, и даже деньги у них есть, да не сполна вся требуемая сумма, и из-за этого дело расходится. Что касается до выкупа из крепостного состояния отдельных лиц, то в больших центрах, например в Москве и Петербурге, он совершается так часто, что дано уже вошел в разряд юридических сделок самых обыкновенных. Происходит это таким образом:. крепостные, не имея денег для выкупа, приискивают себе кредитора, который вносит за них всю сумму, а они ее потом у него отслуживают. Такой выкуп, во мнении простого народа, есть дело благочестивое, более. угодное богу, чем обыкновенная ссуда. Если 6 был учрежден банк или отделения банка для задачи ссуд на выкуп на известных условиях, согласованных с потребностями, способами и нуждами простого народа, то нет сомнения, что при не очень значительном оборотном капитале он оказал бы: самую существенную услугу делу освобождения и незаметно доставил бы волю тысячам людей и множеству сел и деревень; и г) надлежало бы содействовать всеми возможными средствами образованию капиталов для выкупа крепостных с землею и без земли. Такими средствами могли ‘бы служить: открытие подписок, постоянных и временных, в целой России; сборы в церквах; разыгрывание лотерей. Следовало бы не только дозволить, но поощрять составление обществ, по образцу благотворительных, с целmю выкупа крепостных; эти общества могли бы принимать участие и в составлении договоров или условий между господами и их крепостными о выкупе, и т. п. Многие найдут, может быть, все эти способы неприличными, или, как у нас говорят, неблаговидными; но с этим мнением нельзя согласиться. Если не считается неприличною подписка на выкуп пленных, на вспоможение раненым, на покупку им не только пищи, белья, платья, но даже лекарств, корпии и разных целебных и прохладительных снадобье, если никому не приходило еще в голову считать неблаговидными пожертвования деньгами и вещами в пользу бедных, вдов и сирот, на выкуп должников из тюрьмы, на содержание бедного духовенства, церквей, в пользу войск, даже на покрытие военных издержек, то нет причины, почему бы неприлично или неблаговидно было собирать пожертвования на упразднение крепостного права.

III. Выше было замечено, что император Александр I старался поставить в крепостном праве на первый план не личность крепостных, а землю, недвижимую собственность и к ней, так сказать, приурочить повинности и обязанности крепостных к владельцам: мысль глубокая. Начать теперь развивать эту мысль во всех ее подробностях едва ли было бы полезно, потому что вся- кая попытка определить отношения между крепостными и их владельцами, при теперешней низкой степени образования России и неустройстве местной администрации и полиции, вместо того чтоб оградить крепостных, повела бы только, как показал опыт, к усилению взаимного неудовольствия господ и крепостных и к бесчисленным новым, разорительным процессам. Поэтому было бы осторожнее, даже, может быть, справедливее, и во всяком случае полезнее, имея целью выкуп и окончательное, полное освобождение крепостных, ограничиться, при осуществлении означенной выше мысли, теми только мерами, которые, подготовляя повсеместное. освобождение, в то же время не нарушали бы материальных интересов владельцев. В этих видах можно было бы; а) выкупить всех однодворческих крестьян без земли. По девятой народной переписи их числилось не более 6 347 душ мужского пола; 6) окончательно запретить, под каким бы то ни было предлогом, владеть крепостными без земли. Подобное запрещение существует уже и теперь, но оно ослаблено изъятиями, так что даже до сих пор есть законом дозволенные способы владеть крепостными, не приписанными к земле; и в) окончательно запре[122]тить продажу и отчуждение крепостных без земли, под каким бы то пред- логом ни было, потому что такие продажи подают повод к самым вопиющим злоупотреблениям, например, по отправлению рекрутской повинности.

IV. Наконец для того, чтоб иметь возможность приступить к повсеместному освобождению помещичьих крепостных в целой империи, надлежало бы собрать предварительно все статистические данные, необходимые для составления проекта выкупной операции, подготовить достаточное число благонамеренных, бескорыстных и просвещенных чиновников, хорошо знакомых с юридическою и экономическою стороною крепостного права и расположить в пользу освобождения общественное мнение. Для достижения всех этих целей прежде всего необходима гласность. Нет сомнения, что лишь только крепостное право и способы его упразднения сделаются предметом подробного рассмотрения и обсуждения в печати и начнется обмен мыслей об этом предмете, — общественное мнение, под влиянием рассуждений и прений, скоро сложится, будут собраны об крепостном праве весьма подробные и основательные сведения и данные и образуются люди и чиновники, какие нужны для успеха дела; словом, все необходимые орудия для упразднения крепостного права создадутся сами собою и станут в распоряжение правительства, а ему останется только пользоваться ими. Согласно с этим, надлежало бы принять следующие меры: 1) Для собрания статистических сведений: по каждому уезду, в котором есть крепостные, собрать за несколько последних лет точные и полные данные о том: а) сколько в нем находится всего крепостного населения; б) поскольку десятин земли приходится на каждую крепостную душу; в) сколько из них находится в действительном пользовании крепостных и след. будет подлежать выкупу; г) какая средняя цена десятины земли удобной — пахотной, луговой, покрытой лесом и проч. и неудобной; д) какая цена одной ревизской души без земли; е) какая средняя цена одной ревизской души в общем составе населенного имения и ж) сколько в уезде оброчных и надельных имений, сколько в тех и других особливо ревизских душ и какое в них распределение земли между владельцами и крепостными. Все сведения, собираемые таким образом и частными лицами от себя — печатать, не только с дозволением подвергать их строгой поверке, но с вызовом к тому всех желающих и знакомых с делом; 2) в видах приготовления общественного мнения к упразднению крепостного права следовало бы: а) не только разрешить владельцам совещаться между собою об удобнейших способах освобождения крепостных, преимущественно в той местности, где находятся их имения, но и поощрять их к тому; 6) приглашать и поощрять к тому же все существующие в России сельскохозяйственные общества, к занятиям которых этот вопрос непосредственно относится; в) предложить профессорам политической экономии и статистики во всех высших учебных заведениях подробно излагать и объяснять на лекциях пользу и выгоду освобождения крепостных в промышленном и хозяйственном отношениях; выполнить эту задачу им будет тем легче, но наука давно уже признала это положение за истину неопровержимую, не подлежащую никакому сомнению; г) дозволить печатно рассуждать о труде добровольном и принужденном или обязательном, с вознаграждением и без вознаграждения, и о пользе и вреде того и другого вида для государства, общества и частных лиц в хозяйственном и материальном отношениях. Подобные рассуждения принесли бы, особливо при полемике, и ту еще неисчислимую пользу, что в весьма короткое время в нашем обществе сложились бы здравые и ясные политико-экономические и Финансовые понятия, отсутствие которых теперь так ощутительно и такие вредные имеет последствия».

Этим оканчивалась первоначальная записка. Она ходила по рукам, вызывала к себе горячее сочувствие во всех просвещенных людях, но вызывала и возражения со стороны некоторых. Сообразив эти возражения, автор прибавил к своей записке рас[123]смотрение слышанных им замечаний. Вот извлечения из второй части записки:

«Мысль упразднить помещичье крепостное право выкупом владельческих крестьян со всею землею, которую они на себя обрабатывают, вызвала много возражений. Благодаря им самый предмет, столь важный, столь, можно сказать, неисчерпаемый, более и более уясняется с различных сторон.

Признавая в полной мере, что всякое замечание и возражение, каково бы ни было, впрочем, его достоинство, указывает или на недостаточную раз- работку предмета, или по крайней мере на более или менее существенные недостатки редакции, мы считаем себя обязанными для пользы самого дела, со всевозможным вниманием разобрать все без изъятия возражения, которые нам удалось слышать против мысли об освобождении крепостных во- обще и в особенности против предложенного нами способа выкупа.

Остановимся сперва на возражениях и замечаниях более общих, имеющих особенную важность, и перейдем потом к подробностями частностям.

                                                                  I

Многие решительно восстают против обращения помещичьих крепостных, после их выкупа, в государственные крестьяне, водворенные на собственных землях, и остаются в убеждении, что после освобождения крепостных дворянство в России никак сохраниться не может.

Об этом рассуждают обыкновенно таким образом:

По освобождении, так или иначе, крепостных людей, какое будет их законное положение? Конечно, многие помещичьи имения действительно представляют доказательства беспечности и равнодушия владельцев к благу их крепостных; но, к счастию, число их, с успехом просвещения, видимо уменьшается; а взамен того, сколько же есть таких имений, в коих благоустройство, зажиточность крестьян и образцовый но всем порядок на деле указывают на государственную и административную пользу помещичьей власти. Чем же можно заменить эту власть? На кого перенести с владельцев бесчисленные заботы по внутреннему устройству бывших крепостных общин и попечительство над крестьянами? С другой стороны, дворянство теперь первое сословие в империи и пользуется привилегиями, которые обеспечивают за ним, частью по праву, но еще более на самом деле, известное и притом до- вольно значительное влияние на общественную и государственную жизнь Россий. С той минуты, как помещичьи крестьяне будут освобождены и сами станут землевладельцами, дворянство неминуемо потеряет это важное, первенствующее значение, потому что не будет уже ни малейшего основания оставлять за ним те привилегии, которыми оно теперь исключительно пользуется. Потеряв всякое отличие от прочих сословий, оно смешается с ними и по мало- численности своей затеряется в их массе. Может ли дворянство желать такого преобразования? Но, оставляя в стороне дворянство, можно ли желать его для государства и для России? Если 6 такое преобразование действительно состоялось, то нет сомнения, что грубое невежественное большинство заглушило бы в управлении и общежитии просвещенное меньшинство; нравы стали бы еще грубее, чем теперь, как во всех обществах, где аристократические элементы стоят на втором плане. Азиатская основа нашего народного характера опять стала бы преобладать, как было до Петра Великого, ибо она сдерживается единственно благодаря тому. что во главе народа и управления стоит меньшинство, принявшее европейское влияние и нравы. Итак, сохранение теперешнего положения и роли дворянства в России есть дело государственной важности, а это невозможно без сохранения крепостного права.

Таковы возражения против упразднения крепостного права, которые слышатся отовсюду не только от решительных противников этой меры, по [124] даже и от тех, которые признают крепостное право несправедливым и во многих отношениях вредным для России.

В основании всех изложенных выше рассуждений лежит, во-первых, недоверие к нашей администрации, особливо к ведомству государственных имуществ, во-вторых, убеждение в том, что значение и влияние должны принадлежать в России не массам, а просвещенному и зажиточному меньшинству, представляемому дворянством.

С тем и другим нельзя не согласиться. Местное наше управление имеет важные недостатки. Мы не станем также защищать местного управления государственных имуществ, хотя, признаемся, и не видим причины, почему бы ему именно принадлежало в этом отношении невыгодное преимущество. перед прочими ведомствами. Наконец нельзя не разделять убеждения, что значение и влияние должны принадлежать образованнейшему сословию. Если это справедливо для всех стран в мире, то тем более в применении к России, где просвещение так мало развито в большинстве народа.

Но именно для преобразования местной администрации, для поставления дворянства в то положение, какое ему приличествует, совершенно необходимо уничтожить крепостное право. Последнее породило и питает неудовольствие к дворянству в крепостных и недоверчивость в местной администрации. Внутренний разлад между органическими стихиями России, вытекая из крепостного права, с его существованием будет сохраняться, с усилением его усилится, с упразднением исчезнет, разумеется если последнее совершится безобидно для простого народа.

Справедливость этой мысли подтверждают и история, и ежедневный опыт.

Что есть администрация? Орудие, посредством которого верховная власть уравновешивает различные общественные элементы, приходящие между собою в столкновение или в соперничество. Богатые, знатные, родовитые, сильные, просвещенные, умные имеют огромные преимущества перед бедными, незнатными, безродными, слабыми, непросвещенными, посредственными или глупыми и образуют высший слой человеческих обществ. Необходимое неравенство людей, составляющее, вопреки всем теориям, закон естественный, повело бы к чрезмерному преобладанию меньшей части общества над большинством, если бы не было верховной власти, которой призвание — служить между ними посредницею, охранять и защищать низшие классы, во всех отношениях нуждающиеся в опоре и покровительстве.

В древней России крестьянин называл себя царским сиротою, выражая тем глубокое, вполне верное представление русского народа о верховной власти и ее значении, и вся наша внутренняя история, от первой страницы до последней, есть не что иное, как развитие и применение этого основного воззрения. Не дав у себя развиться, по примеру других славянских племен, феодальным и олигархическим зачаткам, русский народ создал власть, какой не видал еще дотоле мир, и об нее разбились все беды, сгубившие другие славянские народы. Зорко сторожили мы у себя за неприкосновенностью верховной власти, поддерживали ее всеми силами в шаткие времена и восстановляли, когда неблагоразумие низводило ее с ее несокрушимого подножия.

Русский царь не дворянин, не купец, не военный, не крестьянин, —он выше всех сословий и в то же время всем им близок. Сила вещей непременно делает русского царя посредником, верховным третейским судьею общественных интересов, справедливым мерилом притязаний всех классов и сословий. Строго, даже сурово и временами жестоко сдерживали наши древние самодержцы притеснения простого народа. Защищая слабого против сильного, они должны были мало-помалу создать себе покорное и надежное орудие своего призвания, чуждое интересов обеих соперничающих сторон. Таким орудием является, почти тотчас же после возникновения самодержавия, сословие дьяков и подьячих, зародыш и первообраз звания чиновников. Это сословие вербовалось из людей темных, но более или менее гра[125]мотных и деловых, не принадлежавших ни к какому званию или покинувшие свое звание и потому чуждых всяким общественным и сословным интересам. Степень образованности, бескорыстия и добросовестности этого класса. зависит от степени общего народного образования и нравственности; но как в полуварварских, так и в высокопросвещенных государствах характер, значение и общественное положение этого класса остаются те же, пока не изменятся самые отношения между сословиями или общественными интересами. Русская пословица: «поссорь бог народ, накорми воевод» навсегда останется и в буквальном и в переносном смысле истиною для всех в мире народов, Напрасно многие думают, что бюрократическое управление, посредством чиновников, может быть введено или уничтожено по произволу; напрасно приписывают они вред, происходящий от бюрократической системы, эгоистическим, себялюбивым видам правительства. Бюрократия есть необходимый плод взаимной вражды и недоверия сословий и общественных интересов, не умеющих или не хотящих прийти к какому-нибудь соглашению. Говорят, что бюрократия порождена недоверием правительства к народу. Но так ли это? Порядок вещей, при котором низшие слои общества, по необразованности, отсутствию общественного духа И своему положению, совершенно подчинены влиянию высшего сословия, а последнее всеми силами стремится исключительно, эгоистически воспользоваться этим влиянием в свою только пользу, едва ли и заслуживает доверия. Народ, как целое, тут ни при чем. Всякому правительству, конечно, во всех отношениях было бы удобнее Управлять народом посредством высшего класса, который по своему положению между верховною властью и низшими слоями общества мог бы служить наилучшим представителем всенародных польз и ходатаем за них. Но ненормальное отношение высших классов к низшим вынуждает правительство питать к первым некоторое недоверие и только отчасти, с важными ограничениями, предоставлять им участие в делах общественных.

Эти выводы вполне подтверждаются у нас на деле. Наше местное управление, можно сказать, основано на недоверии. Им только и объясняется глубокая тайна, окружавшая не только правительственные распоряжения, но и просительские дела, чрезмерное сосредоточение в центральных государственных установлениях бесчисленного множества маловажных дел и бумаг, которым следовало бы оканчиваться в местах уездного управления и уже ни в каком случае не восходить далее губернских инстанций; чрезвычайное развитие в местном управлении начала бюрократического, чиновного, при заметном ослаблении начала сословного и выборного. Отсюда прямо или косвенно проистекают все коренные недостатки теперешней нашей системы управления, для устранения которых одно только и есть действительное, вполне надежное средство: все дела местного интереса и управления, не имеющие общей государственной важности или даже не касающиеся в одно и то же время нескольких местностей, предоставить окончательному решению местных учреждений; для этого сословные дела вверить заведыванию выборных из самых сословий, а общие земские дела — учреждениям, образованным частью из чиновников, частью из выборных, поставленных в независимое положение от исполнительных властей; затем, для устранения злоупотреблений, обыкновенных спутников секретного делопроизводства, административного произвола, безответственности и безнаказанности, подчинить местное управление, в некоторой мере, контролю публичности и гласности; .

Нетрудно доказать, что если привести в исполнение все изложенные выше меры, то дворянство, класс самый просвещенный, самый зажиточный, самый сильный по своему положению и связям, получит решительное влияние на губернское и уездное управление; в этом сословии разовьется сословный дух, который будет иметь большой вес в целой народной жизни. Не будь дворянство поставлено чрез крепостное право в ложные, ненормальные отношения к половине сельского народонаселения, империи, правительству оставалось бы только с радостью воспользоваться случаем в одно и то же время и облегчить государство от тяжкого бремени дурного местного управления и [126] действовать на непросвещенные массы чрез лучших, достойнейших представителей народа. Недоверие скоро заменилось бы доверием и любовью. Крепостное право поставляло этому непреодолимую преграду.

Но теперь, когда крепостной получит свободу с землею, обеспечивающею его и его семейство,—теперь дворянин и крестьянин, сделавшись землевладельцами, придут в нормальное отношение, будут иметь одни общие интересы, и дворянство перестанет опасаться необходимых и полезных преобразований, и исчезнет недоверие между ними. Простой народ увидит в дворянстве своего естественного, достойного доверия представителя, потому что, имея одни и те же интересы с простым народом, дворянство будет иметь все способы защищать их для себя и вместе для простолюдинов. Весь народ сольется в единое целое, в котором будут различения, будут высшие и низшие классы, но не будет вражды и внутренней разорванности,

В заключение сделаем еще одно замечание. Многие думают, что должно освободить крепостных вовсе без земли, или с одною усадьбою, или с одною десятиною пахотной земли. Для обеспечения крестьян предлагают, взамен поземельной собственности, учредить для них вечную или продолжительную аренду в помещичьих землях, а управление крестьянскими общинами вверить владельцам дворянских имений, но с разными ограничениями, посредством выборных из крестьян. Подобных комбинаций предлагается множество, с разными вариациями, но все имеют одну цель: удержать за дворянством всю или почти всю землю и чрез это поставить от него в хозяйственную и политическую зависимость крестьянина. Думают, что если так было и есть в большой части Европы, то почему же не быть тому точно так же и у нас? Мы, с своей стороны, совершенно не разделяем этого мнения. Дворянство, которое с первого взгляда должно чрез это выиграть, всего более потеряет, ибо если теперь, когда владелец, по закону и по необходимости, еще заботится о крепостных, последние тяготятся своим положением, то что будет, когда такие заботы с него снимутся и в то же время крестьянин останется на деле в большей или меньшей зависимости от бывшего своего помещика? Неудовольствие между дворянством и крепостными обратилось бы тогда в явную и открытую вражду, которой, конечно, никто не пожелает ни для России, ни в особенности для дворянства. Наш крестьянин не латыш и не эстонец, не покоренное племя, а подданный великой державы, которую сам создал и поддерживает. И он это очень хорошо понимает. Нет, для счастия России во сто крат лучше было бы предоставить вопрос о крепостном праве судьбе, даже решению слепого случая, чем было бы решить его неосновательно, противно русской истории, русскому духу, будущности России! Для нашего крестьянина прикрепление к земле началось в то самое время, когда Европа уже стояла на пути к упразднению крепостного права; мы знаем, по примеру Европы, ближайшие и отдаленные горестные последствия освобождения крестьян без земли. Воспользуемся же этим опытом, чтоб решить вопрос иначе, правильнее, чем он решен в большей части европейских государств. Пусть высочайшая справедливость, беспристрастие, общая государственная и народная польза руководят нас при упразднении крепостных отношений; ибо только под одним этим условием Россия получит несокрушимую прочность и то внутреннее единство, при котором невозможны будут междоусобия, терзающие Европу. Вместо того чтоб поправлять старую ошибку, как она теперь делает, постараемся ее совсем не делать. 4 коренная ошибка есть освобождение крестьян без земли или не со всею землею, ими владеемою.

                                                                          II

Почти все убеждены в том, что необходимо произвести выкуп разом в целой империи; а для этого потребовалась бы огромная сумма денег. О выпуске на эту сумму банковых билетов, по отзывам людей специальных, нельзя и думать, потому что вследствие такой операции число кредитных знаков, [127] обращающихся в империи, далеко превзошло бы действительную в них потребность и непременным следствием этого было бы банкротство, которого не отвратит капитал обеспечения в шестую часть выкупной суммы.

Может быть. опасения эти и не оправдались бы на деле; но если все так думают, то такое общее убеждение уже само по себе делает подобный способ выкупа невыполнимым.

Взамен его, люди специальные и практические предлагают выпустить на всю выкупную сумму 4-процентные облигации, в виде бессрочного долга, конечно с удержанием за государством права выкупить эти облигации впоследствии, когда признает это нужным, по курсу. Нет никакой надобности принуждать владельцев принимать эти облигации в уплату за их имения: облигации могут быть распроданы в России и за границей, помещикам же должно быть предоставлено на волю получать уплату облигациями или деньгами. Такая операция, по мнению тех же специальных людей, не представляет никакой опасности и никакого риска.

Для обсуждения: этого предположения, вот некоторые числовые данные.

Если положим, что за каждую выкупаемую ревизскую мужеского пола душу, с: предложенным в проекте количеством земли, придется выплатить владельцам по средней оценке от 105 до 150 руб. сер. то с каждой из этих душ пришлось бы ежегодно взимать выкупного платежа от 4-х руб. 20 к. до 6-ти рублей.

Этот расчет требует некоторых пояснений.

  1. При назначении 105—150 руб. основанием служили следующие соображения:

а) В землевладельческих губерниях средней полосы России, имеющих относительно частое народонаселение, как-то: Тамбовской, Рязанской, Орловской, Тульской, Курской — имения оцениваются не по числу душ, а по количеству земли; наделение землею крестьян по 6-ти десятин на тягло считается роскошным; если в имении число тягол составляет половину числа ревизских душ, то такое отношение считается особенно благоприятным; на- конец средняя цена земли в названных губерниях составляет от 35 до 50 р. сер. за десятину.

  1. В многоземельных и малонаселенных губерниях южной и юго-восточной части империи земля хотя несравненно дешевле, чем в Центральной России, но зато там, вследствие залежневой системы, ее дается крестьянам несравненно больше.

в) Что касается оброчных имений промышленных губерний — Ярославской, Костромской, Нижегородской и проч. то здесь средний оброк с тягла можно положить примерно в 20 руб. А как здесь еще более, чем в губерниях земледельческих, число тягол только вдвое менее числа душ, то подушный оброк господину составит 10 р. сер., то есть от 6% до 7% с капитала в 150 руб. как обыкновенно и оценяется средний доход с оброчных и даже с земледельческих имений, кои почему-либо не поставлены в особенно вы- годные или особенно невыгодные условия.

Некоторые думают, что было бы несправедливо выплатить владельцам сполна, по оценке, всю выкупную сумму за отходящую от них часть имения и крестьян, потому что на владельцах лежат обязанности в отношении к крепостным, которые требуют денежных расходов и которые с освобождением перенесутся на самих крестьян. За это справедливость требует сделать соразмерный вычет из следующего владельцам вознаграждения.

Против этого должно заметить, что если бы вознаграждение владельцев предполагалось произвести по расчету Чистого и валового дохода от имений и по оценке повинностей, работ и служб крепостных в пользу помещиков, то, конечно, вычеты или удержания из выкупной платы были бы справедливы и естественны. Но такая оценка. и такие расчеты совершенно. невозможны: и практически невыполнимы по отсутствию правильного хозяйства и счетовод- ства в большей части помещичьих хозяйств, по неопределенности, повинно[128]клей, работ и служб крепостных в пользу владельцев и совершенному отсутствию всякого законоположения об этом предмете, по неразвитию промышленности, вследствие чего во многих местностях невозможно определить, даже приблизительно, цен на разные работы по недостатку просвещенной, хорошо устроенной местной администрации, на которую бы можно было возложить важную, многосложную, деликатную и трудную задачу точного вычисления следующего владельцу каждого имения вознаграждения. По всем этим причинам должно произвести оценку имений по существующим на месте ценам, которая гораздо проще и выполнимее, чем дробные расчеты, а при такой оценке нет причины делать вычеты из выкупной суммы, потому то местные цены на имения не могли составиться без соображения разных по ним расходов.

                                                                      III

Владельцы населенных издельных или барщинных имений в губерниях земледельческих, как средней полосы, так в особенности Малороссийских, Убеждены, что в случае выкупа крестьян со всею землею, которую они на себя обрабатывают, последние до такой степени были бы обеспечены в способах существования, что по свойственной земледельческому населению привычке довольствоваться малым и по врожденной жителям южных краев лени и беспечности они долго и не подумали бы наниматься в работники У бывших своих помещиков или нанимать у них землю, а стали бы довольствоваться тою землею, которая останется их собственностию; помещики же, от совершенного недостатка в рабочих и в арендаторах, были бы поставлены по крайней мере сначала на довольно продолжительное время, в самое затруднительное положение, а менее достаточные успели бы между тем совершенно разориться.

Этого возражения нельзя не признать заслуживающим уважения. Но сохранение за крестьянами всей земли, которою они теперь на себя владеют, мы считаем, по изложенным в проекте и в настоящей записке основаниям, до такой степени во всех отношениях существенно важным условием освобождения, что для устранения некоторых, хотя и вредных, но во всяком случае временных его последствий, по нашему убеждению, невозможно пожертвовать главным, основным началом и оставить крестьян без земли или же с количеством земли для них недостаточным. Притом же можно, кажется, пособить делу разными косвенными, временными мерами, а именно: обязать выкупленных крепостных на известный срок отбывать в пользу бывших их владельцев известные, законом определенные работы, повинности и службы, в известном, законом же определенном количестве и за денежную плату со стороны помещиков, по установленной законом таксе. Эта мера не только обеспечила бы владельцам нужные для их хозяйств рабочие силы, но дала бы и самим крестьянам надежное средство аккуратно и сполна выплачивать ежегодный выкупной сбор. Можно было бы даже, для совершенного обеспечения этих платежей, постановить правилом, что заработанные крестьянами У их бывших помещиков деньги вносятся последними от себя в уплату следующего с крестьян ежегодного выкупного сбора, и только излишек выдается крестьянам на руки. Но для пользы как владельцев, так и самих крестьян необходимо при определении работ и служб принять за правило, чтобы: 1) число работников и работниц было назначено с общины, а не с дома или тягла; 2) крестьянам предоставлено было право вместо себя посылать на работу наемных людей; 3) никакие другие обязанности, кроме прямо относящихся к земледелию, на крестьян возлагаемы не были; 4) эти обязанности или повинности были ограничены самою неизбежною потребностию владельца, без малейшего излишества; 5) помещику предоставлено было право не пользоваться рабочими, если в них не нуждается, и в таком случае и не платить им узаконенной платы; 6) чтобы работы были определены с возможною точностию и возможным соблюдением польз крестьян; так, на[129]пример, чтоб владелец не имел права переносить рабочих дней из одной недели в другую, заменять одну работу другою по произволу, требовать конного рабочего вместо пешего, работника вместо работницы, увеличивать урок или число рабочих часов в рабочем дне и т. под.; 7) урочные положения были cоставлены по каждому роду работ, применяясь к местным обычаям и условиям.

                                                                    IV

Кроме изложенных главных возражений на проект, сделаны еще некоторые другие, не столь существенно важные замечания, на которые, однако, мы тоже считаем обязанностию отвечать, по крайнему разумению.

  1. На каком основании следует произвести освобождение дворовых?

О дворовых не сказано в проекте особливо, потому что они разумеются вообще под крепостными, приписанными к имениям, и нет основания оnделять дворовых от крестьян; ибо есть дворовые, несущие тягло, и есть крестьяне, служащие помещикам лично и не имеющие тяглового поземельного участка. Таким образом, различие их несущественно, и почти невозможно провести между этими двумя разрядами крепостных точной разграничительной черты. Притом же это и совершенно не нужно. Сколько есть и теперь приписанных к деревням и селам крестьян, которые не имеют в них поземельного владения, а между тем числятся по приписке при своих крестьянских общинах и несут с ними подати и повинности? В таком же точно положении могут находиться и дворовые после освобождения. “Там, где ценность имений определяется ценностию земли, с переложением податей и повинностей на землю, распределяются по владению и ежегодные выкупные- платежи, и тогда на приписанных к выкупленным имениям дворовых, не: имеющих тягловых участков, останутся только личные повинности, как-то: рекрутская, по выборам в разные должности и по сословным или мирским: складкам и т. под. Если же им почему-либо окажется неудобным принадлежать к выкупленным сельским обществам, то они припишутся к тому или другому городу, смотря по удобству. В тех же местностях, где ценность имения определяется не только ценностию земли, но и стоимостью труда, на выкупленных дворовых должна быть зачислена определенная, по расчету, часть выкупной суммы, и проценты с нее взыскиваться с них в виде поголовной подати, к какому бы состоянию выкупленный дворовый впоследствии ни приписался. Так как эта часть не может быть значительна, то можно будет даже, для упрощения расчетов, взыскать ее с выкупленных дворовых в течение нескольких лет, уравняв их, по взносе всей выкупной суммы, в платежах с теми званиями, к которым они припишутся. Наконец, что касается до круглых бобылей и бездомников из дворовых, которые по старости, болезням или по недостатку умственных способностей не могут кормиться сами собою, а также малолетних и сирот, то все они поступят по выкупе на попечение сельских обществ, к которым приписаны, как поступают теперь подобные лица из крестьянского звания на попечение мира.

  1. На каком основании должна быть произведена раскладка ежегодных выкупных платежей между выкупленными крепостными?

Самый нормальный, самый правильный способ раскладки, конечно, был бы по поземельному владению и промыслам, уравненный если не в целой империи, то по крайней мере по каждой губернии. Но такая раскладка предполагает оценку земли и промыслов, которая потребовала бы много труда и времени. Поэтому, чтоб не замедлить и не усложнить дела освобождения, едва ли не было бы полезнее на первый раз зачислить долгом на каждом выкупленном имении сполна всю заплаченную за него владельцу выкупную сумму, которая и распределится между приписанными к тому имению, подобно прочим податям и повинностям. Затем, тотчас же по освобождении целого какого-нибудь уезда, может быть немедленно произведено уравнение выкупных платежей между всеми выкупленными имениями того уезда, а с [130] уничтожением крепостного права в целой губернии — между всеми выкуплен- ными имениями той губернии.

  1. Многие думают, что следовало бы предоставить крепостным право выкупаться без земли, за определенную законом цену, даже без согласия владельцев.

Об освобождении крепостных без земли подробно говорено нами при изложении плана выкупа и в настоящей записке. Прибавим, что дозволение. крепостным выкупаться без земли, лишив владельческие имения самых богатых, самых промышленных крестьян, обратило бы лучшее сельское народонаселение в неоседлых бездомников. Не думаем, чтоб правительство, в общих государственных видах, могло согласиться на подобную меру, которая, вдобавок, поставила бы крепостных еще более в ложные и щекотливые отношения к владельцам, чем теперь. Если подобную меру допустить возможно, то только разве в отношении к дворовым, не имеющим тяглового участка и не занимающимся сельскими промыслами. Но и з таком случае нужно приступить к делу весьма осторожно и обдуманно, потому что, как выше замечено, между сословием крестьян и дворовых резкой разграничительной черты нет.

  1. Некоторые утверждают, что нет надобности выдавать владельцу всю выкупную сумму сразу, можно ее выплатить в несколько сроков, потому что поставление помещичьих хозяйств после освобождения крепостных на новую ногу очень больших издержек не потребует, а между тем большинство дворянства избежит опасности, к крайнему своему разорению, растратить всю полученную им выкупную сумму непроизводительно и чрез это притти в безвыходное положение,

Постепенная выплата помещикам выкупной суммы, конечно, чрезвычайно упростила и облегчила бы выкупную операцию; но обязать их довольствоваться посрочным получением капитальной суммы, без их на то согласия, едва ли было бы справедливо и полезно для государства. Имения оброчные, малоземельные, будут подлежать выкупу в полном составе, так что их владельцам придется или купить другие земли, или обратиться к какой-нибудь отрасли обрабатывающей промышленности. В том и другом случае им понадобятся капиталы, более или менее значительные, и в выплате их немедленно по цене освобождаемого имения правительство, по справедливости, отказать не может, не поставляя самого себя в необходимость принять на свое попечение всех дворян, разорившихся от неполучения разом следующей им за имения суммы. То же самое должно сказать и обо всех мелкопоместных владельцах, которым будут причитаться суммы столь незначительные, что при рассрочке они станут совершенно ничтожны и послужат разве только для кратковременного пропитания получателей.

Многие предлагают выдавать помещикам проценты за недоплаченную им часть выкупных денег; но эта мера, по изложенным причинам, не могла бы заменить получения капитальной суммы и притом какой назначить процент? Четыре — было бы ниже того, что дает имение, а больше — было бы тяжко для крестьян или для государства. — О замечании же, что дворяне могут воспользоваться выплаченными им суммами не так, как следует добропорядочным хозяевам, мы, право, не знаем, что и сказать. Оно похоже на то, как если бы правительству рекомендовали приставить к каждому купцу по чиновнику для наблюдения за тем, чтобы он правильно вел свои коммерческие обороты и конторские книги, ибо купец может же иногда повести дурно свои дела и промотаться или обанкротиться. Конечно, будут помещики, которые после выкупа разорятся. Но разве нет таких и теперь? По аналогии следовало бы уже отныне запретить выдавать им деньги под залог имений. Все подобные опасения, вытекающие из совершенно ошибочного взгляда на святой долг правительства заботиться о благе своих подданных, к счастию, не имеют основания; большинство дворянства давно уже принялось за ум и понемногу распутывает гордиевы узлы, завещанные ему более беспечною, менее предусмотрительною эпохою. И это направление усиливается, а не [131] ослабляется. Беззаботных людей стало в России очень мало. Это племя теперь почти переводится.

  1. Многие предвидят затруднения при уступке крестьянам владеемой ими ныне помещичьей земли в том, что в некоторых имениях крестьянское и помещичье поля не отведены к одним местам, а лежат чресполосно. Пока все имение принадлежит одному владельцу, это не представляет никаких неудобств; но когда крестьяне, в границах теперешних своих полей, станут самостоятельными землевладельцами, положение изменится. Между бывшим помещиком и его бывшими крепостными начнутся беспрерывные столкновения, тяжбы и ссоры, словом, обнаружатся все бедственные последствия чересполосицы.

отношении к многим имениям замечание это вполне справедливо, хотя нельзя утверждать, что все имения более или менее находятся в таком положении. Поэтому крайне было бы ошибочно в предвидении означенных затруднений поручить оценочным комиссиям по выкупу крестьян во всех выкупаемых имениях произвести чересполосное размежевание между помещиками и крестьянами; ибо чрез это крайне усложнилось и замедлилось бы исполнение главнейших. обязанностей комиссии по отводу земель и оценке выкупаемых имений. Итак, всего правильнее было бы, кажется, дать этим комиссиям право производить чресполосное размежевание в тех только случаях, когда оставление чересполосного владения в выкупаемых имениях было бы, по особенно важным причинам, совершенно невозможно, например если бы владелец или крестьяне, оставаясь в настоящих границах землевладения, были отрезаны от воды или не имели проезда на пастбища, пашни, луга и т. под. Там же, где нет такой крайней необходимости изменить порядок землевладения, лучше, кажется, предоставить уничтожение чересполосности обыкновенному ходу этих дел, чтобы не отвлекать оценочных комиссий от отвода земель и оценки имений.

  1. Многие думают так: если принять за правило, что помещичьи крестьяне должны быть выкуплены со всею землею, которою владеют, то все почти оброчные имения вышли бы из частного владения в полном составе и владельцам ничего бы в них не осталось. Но чрез это в очень многих случаях были бы нарушены заветные, фамильные воспоминания и предания, связывающие старинные дворянские семейства с их родовыми вотчинами, и притом вследствие такой системы выкупа во многих губерниях дворянство исчезло бы совсем.

Против этого заметим, что все важные государственные преобразования всегда имеют, при существенно хороших сторонах, некоторые свои неудобства. Фамильные воспоминания, конечно, заслуживают всякого уважения; но нельзя же жертвовать для них общими государственными и народными пользами. С другой стороны, должно заметить, что в большей части оброчных имений владельцы сами не живут, а след. и воспоминания, связующие эти имения с их родовыми владельцами, приходят в упадок и забвение. С точки же зрения государственной и экономической пользы и справедливости, вы- купа оброчных имений в полном их составе никак нельзя отвергать. Оброчные имения преобладают преимущественно в губерниях малоземельных и промышленных, где сословие больших зажиточных землевладельцев в действительности не существует, потому что там большая часть помещичьих имений суть оброчные, в которых всею землею и угодьями владеют крестьяне, а имений барщинных или издельных очень мало. Притом же у нас есть целые края, даже не промышленные, а земледельческие, где дворянства нет вовсе, и, однако, отсюда не происходит никакого неудобства ни для государства, ни для управления, ни для самой страны. Заметим, что в промышленном, не земледельческом, краю влияние и значение естественно принадлежит богатым промышленникам, а не большим землевладельцам. След, и в этом случае выкуп всей земли, владеемой крестьянами, будет иметь наилучшие последствия, водворяя нормальные отношения там, где крепостное право рождает теперь. искусственные явления в области хозяйства и промышленности, а вла[132]дельцы ничего от того не потеряют, потому что получат полное вознаграждение за все свое имение.

  1. В изложении проекта, в выноске, по поводу вопроса, с каким количеством земли должны быть выкуплены крепостные, замечено, между прочим, что для южных и юго-восточных губерний, где существует система залежей и обрабатываемая пашня меняется, нельзя определить по владению ту землю, которая подлежит вместе с крестьянами выкупу, а надобно назначить законом ее количество. Против этого замечают, что для определения этого количества нетрудно постановить общее правило. В каждом имении известно, сколько земли дается на каждое тягло под ежегодную распашку, сколько лет такая или другая земля может быть сряду обрабатываема и потом должна быть оставляема в залежи. По одним этим данным можно совершенно точно определить, сколько земли должно быть выкуплено в данном имении: для этого надо разделить число тех, в продолжение которых оставляется в залежи, на число лет, в продолжение которых можно сряду возделывать одну и ту же пашню; потом прибавить к частному числу единицу и сумму помножить на число десятин, какое ежегодно дается под запашку каждого тягла, наконец это произведение следует помножить на число тягол в имении; последний результат и определит с точностью количество пашенной земли, подлежащей выкупу в имении южного и юго-восточного края. Таким образом, положив, например, что в данной местности земля пашется сряду четыре года и отдыхает в залежи двенадцать, — ежегодная запашка каждого тягла=5 дес. а число тягол в имении=50. найдем, что в том имении будет подлежать выкупу (12/4 + 1)Х5Х50=1000 десятин, то есть по 20 дес. на тягло или по 10 дес. на душу; ежегодная запашка составит 250 дес; от оставления в залежь первых 250 дес. прочие 750 дес., разделенные на три участка, по 250 дес. каждый, будут возделываться по четыре года, вследствие чего к первому возвратятся опять ровно через двенадцать лет.

Это правило для расчета количества десятин земли, подлежащей выкупу в южных и юго-восточных губерниях, вполне справедливо, и им должно бы воспользоваться при составлении инструкции для оценочных комиссий.

  1. Многие думают, что совершенно необходимо дать оценочным комиссиям в руководство какие-нибудь положительные основания для произведения оценки выкупаемым имениям, иначе произволу членов комиссий и поискам неблагонамеренных владельцев откроется слишком большой простор. Полагают, что таким основанием могли бы служить для каждой местности средние цены, выведенные из купчих крепостей, совершенных между частными лицами в течение последних десяти лет, но отнюдь не из аукционных продаж. Полагают, что разница выведенных из крепостей средних цен против действительных если бы и оказалась, была бы самая ничтожная.

Опасение. выражаемое этим мнением, конечно, очень основательно и справедливо. Но мера, предлагаемая для ограничения произвола оценщиков, встретила бы единогласные и справедливые возражения и жалобы со стороны помещиков. Цены населенных имений никогда не означаются в крепостных актах свыше установленных законом наименьших цен, по расчету которых взимаются гербовые и крепостные пошлины; в действительности же они всегда, постоянно, гораздо выше их. Следовательно, принять за основание цены, показанные в купчих, значило бы уменьшить против действительности следующее владельцам вознаграждение за крестьян и за землю, вопреки справедливости и в ущерб владельцам. Конечно, во всех отношениях было бы весьма желательно найти какое-нибудь постоянное мерило оценки для ограждения интересов тех, которые сами почему-либо не могут отстаивать свои права и пользы. Но, к сожалению, мы ничего в этом роде не знаем и не придумаем. Самым надежным ручательством все-таки остается выбор в оценочные комиссии честных и знающих людей, хотя бы даже одного председателя или прокурора. Мы не хотим верить, что в целой империи нельзя было приискать каких-нибудь четырех сот или пяти сот совершенно [133] честных и порядочных чиновников, особливо назначив им порядочное содержание. Если в то же время объяснить выкупаемым крестьянам, что земля по выкупе будет принадлежать им на правах собственности, что они сами будут ее оплачивать и что, следственно, им самим будет выгодно не дать переоценить ее, чтоб не платить лишнего, то, без сомнения, крестьяне сами будут наилучшими блюстителями своих выгод. Кто не видал и не знает, по собственному опыту, как хорошо наш крестьянин понимает свое положение и свои выгоды? Особливо это выказывается при полюбовных чересполосных размежеваниях. Владелец никогда не сумеет так основательно и твердо от- стаивать крестьянского поля в своих поместьях, как сами крестьяне, и кто заботится о том, чтоб сохранить это поле без уменьшения в качестве или количестве, тому стоит только поручить это самим крестьянам.

Желание найти основание оценки имеет, кроме изложенной стороны, еще и другую. Оно предполагает, что для каждого уезда (так как оценочные комиссии должны быть учреждены по уездам) будут постановлены одни общие, нормальные цены, и по ним будет делаться расчет выкупной суммы, следующей владельцам населенных имений, посредством умножения этих цен на число ревизских душ или десятин земли, подлежащих выкупу. Не спорим, что под такую гуртовую или валовую оценку действительно подойдет самое значительное число выкупаемых имений, но зато в некоторых, и даже во многих случаях, такая оценка была бы неправильна.

Кто не знает, что смотря по местоположению, удобству для сбыта произведений, промыслам и достатку крестьян, цена имений колеблется между суммами, очень далеко отстоящими одна от другой? Конечно, при низких средних ценах крестьяне этих имений, чрез гуртовую оценку, значительно бы выиграли; но зато многие владельцы значительно бы потеряли, и по- теряли бы незаслуженно. Поэтому мы думаем, что оценку имений, находящихся в исключительном положении, справедливо было бы производить особливо, назначая по ним особливую выкупную сумму, большую или меньшую против средней, не стесняясь последнею.

9)Очень многие находят, что способ выкупа и расчеты по уплате крестьянами капитального долга и процентов изложены в проекте неполно.

Хотя пояснение этого способа, собственно говоря, уже излишне после того, как мы предлагаем в настоящей записке другую, более удобоприменимую систему выкупа; однако, так как мнения об этом могут быть различны, то мы поставляем себе в обязанность изложить для желающих предложечный в прежней записке способ выкупа наглядно, примерами.

Положим, что в имении, подлежащем выкупу. считается 100 душ, и каждая из них оценена, с выкупаемою землею. в 125 р. сер., так что следовало бы уплатить владельцу за имение 12500 р. сер. По предположенной первоначально выкупной операции, изложенной в проекте, банк выплачивает эту сумму владельцу билетами, обеспечивая ее металлическим фондом в 1/4 ее часть. а именно 2 0831/3 руб. Если выкуп билетов разложить на 37 лет, то крестьянам означенного имения пришлось бы выплачивать ежегодно:

Одну тридцать седьмую часть всей выкупной цены, — (почти) . 338 руб. 1/2 % со всей выкупной цены, на покрытие издержек выкупной операции . ........ . ‹. 62 руб. 50 коп. 5 % с капитала обеспечения, так как последний был бы занят под эти проценты, — (почти) .. . . . 104 руб. 50 коп.


Всего 505 руб.

что составит несколько более 5-ти руб. сер. с души.

Эти платежи уменьшались бы с каждым годом, сначала только вследствие того, что по мере выкупа капитальной суммы, ежегодный полупро[134]центный сбор постоянно бы уменьшался, и так продолжалось бы до выкупа 5/6 частей всей выкупной суммы, когда металлический фонд обеспечивал бы, наконец, эту сумму не в 1/5 часть, а уже рубль за рубль. С этой минуты ежегодные взносы стали бы еще быстрее уменьшаться, потому что не только цифра полупроцентного сбора продолжала бы по прежнему ежегодно упадать, но, сверх того, и сумма 5-процентного сбора за капитал обеспечения стала бы тоже постепенно уменьшаться, так что с той минуты, когда выкупная сумма стала бы меньше капитала обеспечения, справедливость требовала бы взимать пятипроцентный сбор не со всего капитала обеспечения, а только той его части, которая обеспечивает недоплаченную выкупную сумму рубль за рубль. Таким образом, когда последняя будет составлять 2083 1/3 руб., то есть сравняется с капиталом обеспечения, пятипроцентный сбор будет еще такой же, как с самого начала; но когда первый станет меньше второго, например не свыше 1500 р., то было бы несправедливо продолжать взимать пятипроцентный сбор по прежнему со всего фонда обеспечения, обеспечивающих выкупную сумму рубль за рубль.

По поводу этой системы выкупа некоторые замечают, что если уже держаться в точности принятого начала, то капитал обеспечения мог бы также уменьшаться постепенно, по мере уплаты выкупной суммы, так чтоб он всегда составлял не более 1/6 части последней. Поэтому, начав выкуп имений не всех в один год, а разложив эту операцию на несколько лет, можно было бы удовольствоваться фондом обеспечения гораздо меньше 1/6 части всей выкупной суммы. Соразмерно с тем уменьшился бы и процент. Но такое ежегодное изменение платежей было бы в практике весьма неудобно, а потому можно было бы сделать расчет наподобие того, как рассчитываются проценты с погашением капитала, то есть положив постоянную цифру процентов, но меньшую, чем вышеприведенная. На это есть свои правила и теория.

Замечание это вполне заслуживает внимательного обсуждения.

  1. Кроме исчисленных замечаний, сделано было еще и то, что нигде прямо не высказано, хотя и разумеется само собою, что по освобождении крепостных все обязанности в отношении к ним их бывших владельцев, а также всякая ответственность владельцев за бывших крепостных перед правительством совершенно прекращается. С благодарностию упоминаем здесь и об этом замечании вместе с прочими».

Читатель видит, что многие из мер, предлагаемых в этой записке, уже приводятся в исполнение. Он видит с другой стороны, что во многих случаях законодательная власть признала возможным придать более широты своим мерам, нежели как ожидал автор записки, — и конечно, тем лучше оправдались принципы, принятые в основание этой записки и существенно одинаковые с основаниями, которые полагаются делу освобождения крестьян высочайшими рескриптами. Из этого пока мы выводим то следствие, что дело освобождения поведено именно тем способом, какого желало многочисленнейшее большинство просвещенных людей, вообще разделяющих коренные принципы, положенные в основание плану, развитому в приводимой нами записке.

Мы поставляем эту записку, как формулу соединения для людей, подобно нам сочувствующих основным убеждениям автора ее. Что касается подробностей, излагаемых запискою, многие из них, конечно, могут видоизмениться вследствие всесто [135] роннего обсуждения частностей дела, в ней рассматриваемого, — в следующей статье мы будем говорить о них, следуя тому пути, который указан самим автором записки, собравшим и обсудившим, во второй части ее, возражения и замечания, порожденные его первоначальным проектом.

Теперь, когда настала эпоха гласности для рассмотрения вопроса о способах выкупа, мы слышим очень много и, конечно, прочтем и услышим еще более замечаний на систему, которую мы принимаем в главных ее чертах. Мы не замедлим рассмотреть эти замечания. [136] [ЗАПИСКИ ОБ ОСВОБОЖДЕНИИ КРЕПОСТНЫХ КРЕСТЬЯН]

По поводу второй статьи «О новых условиях сельского быта», помещенной в № IV журнала «Современник» за 1858 год, возник вопрос: сообразно ли с высочайшими рескриптами об улучшении быта помещичьих крестьян выраженное в этой статье предположение, что освобождение крепостных крестьян с землею заслуживает предпочтения пред освобождением их без земли? В ответ на то автор статьи, кандидат Санкт-Петербургского университета Чернышевский имеет честь представить вашему в— ству следующие соображения, прося в. в. довести настоящую записку до высочайшего усмотрения.

  1. Мнение о необходимости освобождения помещичьих крестьян с землею не может не согласоваться с духом высочайших рескриптов по следующим основаниям:

а) Само название, которым государь император благоизволил определить характер реформы, предпринимаемой по его воле, ясно указывает на то, что освобождение помещичьих крестьян с землею составляет желание государя императора. Предпринимаемые меры не названы просто «освобождением» или увольнением помещичьих крестьян, а «улучшением их быта», следовательно воля государя императора состоит в том, чтобы освобождение помещичьих крестьян совершено было не как-нибудь, а непременно соединено было с улучшением их быта. Освобождение же без земли привело бы быт помещичьих крестьян к состоянию не лучшему, а худшему их настоящего положения, как то доказывает пример всех тех стран, где крепостные крестьяне были освобождены без земли, — между прочим Англии и Шотландии и Ирландии, где, несмотря на чрезвычайное богатство государства, свободные земледельцы находятся несравненно в худшем положении, чем в России, потому единственно, что освобождены были без земли, [137] 6) Государь император не может желать смут в государстве, а освобождение помещичьих крестьян без земли непременно породило бы сильные смуты, потому что русский крестьянин по своим убеждениям не может ни понять, ни принять освобождения без земли, и если б реформа приняла такой оборот (от чего да хранит нас и, без сомнения, охранит нас бог твердою волею государя императора), — если б крестьяне увидели себя освобожденными без земли, они приписали [бы] такое бедствие злоумышлению помещиков, стесняющих благую для крестьян волю государя императора, и поголовно восстали бы против помещиков для, по своему мнению, освобождения государя от заговора злоумышленников и для приведения в исполнение его воли, которая, по их непоколебимому убеждению, состоит в освобождении их с землею.

Несомненно истекая из духа высочайших рескриптов, освобождение крестьян с землею согласно и с буквою этих рескриптов, 1 пункт $2 говорит:

«Крестьянам [оставляется их усадебная оседлость, которую они в течение определенного времени приобретают в свою собственность посредством выкупа; сверх того, предоставляется в пользование крестьян надлежащее поместным удобствам для обеспечения их быта и для выполнения их обязанностей пред правительством и помещиком количество земли, за которое они платят оброк или отбывают работу помещику»].

Эти слова показывают: 1) что крестьянам предоставляется усадебная оседлость, которая составляет часть земли, 2) что другая часть земли, именно полевая, луговая и всякая другая земля, нужная для обеспечения быта крестьян, предоставляется им в пользование, которого не могут лишиться они по произволу помещиков.

3 пункт того же $ говорит:

«При [устройстве будущих отношений помещиков и крестьян должна быть надлежащим образом обеспечена исправная уплата государственных и земских податей и денежных сборов»].

Это обеспечение предоставляется только землею, без которой крестьянин не имел бы средств ни к жизни, ни тем более к исправной уплате государственных и земских сборов.

$ 3 говорит, что пункты предыдущего $ 2 должны [быть] развиты, и практическое развитие [их| предоставляет комитетам, — из этого ясно, что меры, постановленные тремя пунктами $ 2, считаются государем императором только как первый шаг к дальнейшим постановлениям, имеющим целью улучшение быта крестьян, а это улучшение по воле государя императора будет состоять в распространении выгод, ныне уже предоставленных освобождаемым крестьянам, т. е. в расширении их части земли, ныне уже предоставляемой им пунктом 1 $ 2.

Дело это, т. е. распространение выкупа части земли, находящейся под усадебными оседлостями, и на другие части земли, остающиеся в неотъемлемом пользовании крестьян по тому же [138] пункту 1 $ 2, предоставляется по $ 3 совещаниям комитетов, и быстрое или более продолжительное исполнение его поставляется в зависимость от местных условий каждой губернии.

Что такова несомненная воля государя императора, очевидно из «участия», к которому, по выражению высочайших рескриптов, «призывается дворянство в столь важном деле»*. Эти слова показывают, что воля государя императора требует не только исполнения 3 пунктов, поставленных высочайшими рескриптами, но и дальнейших действий дворянства в том же благодетельном для крестьян духе; если б дворянству предоставлялось только исполнение трех пунктов, то не были бы употреблены в высочайших рескриптах выражения «участие» и «доверие», а сказано было бы только о повиновении высочайшей воле, ибо тот, кто только исполняет повеление, не есть участник, а только [исполнитель], дворянство же призвано быть участником в деле, начинаемом монаршею волею, следовательно ему по духу и букве высочайших рескриптов предназначено сделать нечто более того, что уже возлагается на него тремя пунктами $ 2, и таким образом ясно показывается конечная цель реформы, именно освобождение крестьян с землею как единственный способ освобождения, улучшающий быт крестьян, единственный, согласный с русскою народностью и спокойствием государства.

Излагая эти соображения, автор статьи, подавшей повод к вопросу о способе освобождения помещичьих крестьян, сообразном с высочайшими рескриптами, исполняет долг верноподданного и просит в. в. тоже исполнить этот долг повержением настоящей записки на благоусмотрение государя императора и откровенным, полным сообщением государю императору тех подробностей дела, которые в дополнение к вышеизложенным кратким соображениям будут переданы автором записки в. в. при личном свидании. Пусть сам государь император решит, такова ли его воля, какою несомненно предполагает ее автор записки; пусть сам государь скажет, сообразно ли с видами августейшей воли действительное улучшение быта помещичьих крестьян, спокойствие государства, прочность престола, любовь народа и благословение потомства.

II

Воля государя императора, благо государства и чувства крестьян одинаково указывают на освобождение крестьян с землею. Единственным возражением против него представляют мнение,

  • «Открывая таким образом дворянству Нижегородской губернии согласно собственному его желанию средства устроить и упрочить быт крестьян своих на указанных мною общих началах, я уверен, что оно вполне оправдает доверие, оказываемое мною сему сословию призванием его к участию в столь важном деле, и что при помощи божией и при просвещенном содействии дворян оно будет совершено с желаемым всеми успехом». [139] будто бы финансовые средства русской нации недостаточны для выкупа столь огромной ценности, какую имеет часть земли, находящаяся ныне в пользовании помещичьих крестьян. Глаз людей, не привыкших к соображению финансовых операций, ужасается цифрою 1000 или даже 1500 миллионов рублей, как оценивается сумма выкупа, который надлежало бы заплатить в вознаграждение помещиков при освобождении крестьян с землею. Но литература именно тем и занимается, что старается приискать средства для такого выкупа, представляющегося затруднительным только по недостатку исследований об этом предмете, стало быть она действует совершенно в видах государя императора и к пользе государства.

«Она не отыщет средств для выкупа земли, и крестьян все-таки придется освободить без земли», — говорят противники воли государя императора и враги литературы. Положим, что было бы и так, — все-таки литературное исследование этого предмета принесло б пользу, а не вред: тогда все убедились бы, что правительство освобождает крестьянина без земли не потому, чтобы не хотело оказать ему благодеяния, освободив его с землею, а только потому, что это желание невыполнимо; невозможного же никто не требует, и если будет доказана невозможность выкупа земли, никто не будет роптать на правительство. Совершенно иной оборот приняло бы дело в случае невозможности освободить крестьян с землею, если б эта невозможность не была публично обнаружена неуспехом литературы в отыскании средств для того: тогда общество осталось бы при убеждении, что это неисполнимо не по недостатку средств, а по недостатку желания, и правительство ослабило бы себя, оставив возможность к такому мнению запрещением исследовать дело. Может быть, именно того и хотят противники воли государя императора, ненавидящие его за его заботливость о благе государства и искоренении злоупотреблений, желающие погибели его благотворным начинаниям, хотя бы с опасностью для его престола и особы; ныне есть люди, которые говорят, что если бы государь скончался, они были бы рады.

Неужели можно предполагать, что такие люди могут истолковать волю государя императора вернее, чем те, которые благословляют и прославляют его за заботу об освобождении помещичьих крестьян? Неужели можно предполагать, что те возражения, которые делаются ими против единственно возможного и полезного способа этого освобождения, то есть освобождения с землею, добросовестны и основательны? Нет, клевещут на свою родину те, которые говорят, что не найдется в ней средств для выкупа помещичьих крестьян с землею. Богата ли, бедна ли наша родина, но мы еще не обнищали до того, чтоб не найти у себя источников для такого выкупа. Их много, и не место здесь перечислять их все, — упомянем хоть об одном, оставляя в стороне все другие, [140] не менее обильные. Не будем говорить ни о прямой финансовой помощи от казны крестьянам в деле выкупа, ни об учреждении банков, ни о зачете долгов помещиков кредитным учреждениям взамен части вознаграждения, ни о налоге на дворянские земли, до сих [пор] не дававшие почти ничего в государственную казну по привилегии, противной государственным пользам, ни о преобразованиях финансовой и административной системы, которые увеличили бы государственные доходы и сократили бы государственные расходы.

Некоторые говорят, что для финансовых преобразований теперь не время, что подвергать дворянские земли налогу равномерно с другими землями теперь несвоевременно, что зачет вознаграждения в долг по кредитным учреждениям был бы тяжел для кредитных учреждений, что банки для выкупа крестьян с землею устроить не легко, что средства казны не позволяют ей участвовать в выкупе помещичьих крестьян. Все эти возражения неосновательны по убеждению людей знающих, но пусть все эти затруднения признаются имеющими полную основательность, — мы хотим упомянуть только об одном источнике выкупа, таком источнике, против которого ни у кого нет и быть не может ни малейшего возражения.

Ныне помещичьи крестьяне обложены податью гораздо меньше, чем государственные крестьяне, потому что платят оброк или отправляют барщину помещикам; при освобождении их с землею они сравнялись бы по своему положению с государственными крестьянами и, конечно, не только могли бы, но и должны бы нести такие же подати. Ныне помещичьи крестьяне платят в казну менее 2 рублей, государственные крестьяне более 5 рублей с души, — разница составляет около 3 р. 50 к. с души. Крепостные крестьяне почли бы для себя благодеянием, если бы им сказали, что они освобождаются с землею под одним условием: платить то, что платят государственные крестьяне, или хотя бы двумя рублями больше государственных. Правительству сбор этой добавочной подати не стоил бы ничего, потому что положить в кассу уездного казначейства и записать в приход 7 рублей с души не труднее, чем 2 рубля, а между тем эти лишние 5 р. 50 коп. с каждой ревизской души в бывших крепостных имениях дали бы в год более 55 миллионов серебром, и этим одним источником, ни на одну копейку не касающимся настоящих доходов государства, в непродолжительном времени выплатилось бы все вознаграждение помещикам за крестьян с землею.

Именно, если положить выкуп с души средним числом в 120 руб. сер. (цена выше действительной, потому что в настоящее время все поместье со всею землею едва продастся по цене по 120 руб. за душу, а целая половина осталась [бы] у помещиков за отрезкою крестьянских земель), — если положить, что помещикам будут выданы в ожидании уплаты облигации, приносящие [141] 3% дохода, как билеты кредитных учреждений, что проценты эти будут уплачиваться с добавочной подати на освобожденных помещичьих крестьян, о которой говорили мы выше, и что остающаяся затем часть этого нового дохода будет обращена на постепенный выкуп облигаций, мы найдем, что все облигации будут выкуплены не более как в 38 лет, в действительности же выкупятся гораздо скорее, потому что с каждым годом численность платящих подать будет увеличиваться, конечно, от перевеса рождений над смертностью, а следовательно, и сумма подати, употребляемой на выкуп, будет возрастать.

Таким образом, если даже взять только один этот источник, не прибегая ни к каким другим, то и тогда выкуп крестьян с землею совершится легко и быстро, единственно средствами смих освобожденных крестьян; и выдачей дворянам облигаций, таких, как приносящие доход, равный доходу, даваемому вкладами в кредитные учреждения, и таких, которые ежегодно выкупаются посредством тиража (как выкупаются облигации польского долга), значительная часть их не может упасть в цене, следовательно и до выкупа получение их будет для помещиков совершенно равносильно получению наличных денег, за которые каждая облигация может быть всегда продана без всякого убытка, как ныне переходят из рук в руки билеты кредитных учреждений. Быть соперницами кредитных билетов и вредить им эти облигации не могли бы, потому что они были бы почти исключительно выданы на очень крупные суммы (например, помещик, имевший 1000 душ, получил бы облигацию в 120 000 руб. сер.; этот огромный билет никак не может заменить собою в обращении кредитного билета в 100 руб. сер., он скорее подобен хорошему имению, приносящему верный доход, которое всегда может быть без убытка продано по той же цене, за которую получено взамен долга, но которое нимало не принадлежит к массе звонкой монеты и заменяющих ее кредитных билетов и, не имея с ними никакого сходства, не может быть их заменою или соперником их в обращении).

Эти мысли о налоге на освобожденных крестьян — вовсе не проект освобождения крестьян с землею: настоящая записка составляется вовсе не с тою целью, чтобы быть подобным проектом; они даже не могут называться кратким указанием на лучший способ выкупа крестьян с землею: есть другие способы, еще более верные для помещиков и гораздо более легкие для крестьян. Нет, надобно было только доказать, что если даже из многих источников средств для выкупа крестьян с землею ограничиться одним и пользоваться им без всяких искусных финансовых операций, всегда чрезвычайно облегчающих и ускоряющих платеж, то и тогда дело выкупа крестьян с землею не представит никакого затруднения для правительства, никакого обременения для казны, никакого убытка для помещиков и легко совершится средствами [142] самих освобожденных крестьян в непродолжительное время. Как же можно говорить о невозможности такого выкупа, если самый простой и неполный обзор только одного из источников этого выкупа дает уже очень удобное решение вопроса? Как можно говорить о том, что литература не поможет правительству и помещикам в приискании способов для этого выкупа крестьян с землею, если самое краткое изложение соображения, приходившего на мысль почти каждому из людей, писавших или хотевших писать о выкупе крестьян с землею, уже показывает верное и легкое средство совершить этот выкуп без всякого обременения для государственной казны и без всяких преобразований в государственном бюджете?

Желают вреда государю императору и государству те люди, которые говорят против литературных исследований о выкупе крестьян, против этих исследований, единственным результатом которых может быть только обнаружение легкой возможности исполниться благой воле государя императора об освобождении крестьян с землею и охранение государственного спокойствия, подвергающегося опасностям в том случае (от которого да охранит нас бог и государь император), если б воля государя императора не в силах была преодолеть злонамеренных козней противников монаршей воли. [143] ОТВЕТ НА ЗАМЕЧАНИЯ г. ПРОВИНЦИАЛА

Теперь можно говорить прямее, нежели возможно было почтенному автору письма и нам два или три месяца назад, и мы надеемся, что объяснения, которые можем теперь дать о наших мнениях, во многих случаях удовлетворят почтенного корреспондента, показав ему, что большая часть сомнений, возбужденных в нем нашими статьями, произошла не от того, чтобы мы в сущности имели образ мыслей, с которым бы не мог он согласиться, но единственно от того, что мы или не могли или не умели с достаточной точностью выразить свою мысль о некоторых подробностях предмета.

Почтенный корреспондент начинает свои замечания уверением, что многие из наших землевладельцев заботятся о разрешении крепостного вопроса с выгодою для крестьян не менее, нежели люди, упрекающие землевладельцев в холодности к этому делу. Мы не знаем, насколько автор при этом уверении обращался лично к нам, но, имея теперь возможность, мы вообще находим полезным точнее прежнего выразить наше мнение о классе, к которому принадлежит наш корреспондент. Нет сословия, которое не имело бы своих недостатков, нет положения, при котором личные интересы человека не бывали бы часто противоположны справедливым выгодам многих других людей и пользам целого государства. При существовании крепостного права это применялось к положению помещиков гораздо более, нежели к положению многих других сословий, — например, не говоря уже о самих поселянах, торговец, промышленник, домовладелец, даже человек, живущий процентами с денежного капитала, даже (в некоторых отраслях государственной службы) чиновник занимал относительно требований справедливости и национального благосостояния более нормальное положение, нежели помещик. Но из того, что известный класс занимает положение, не согласное с этими условиями, вовсе еще не следует, чтобы лиц этого класса [как людей] можно было осуждать за невыгоды, приносимые государству или другим сословиям теми условиями быта, ко[144]торые составляют привилегию сословия. [Должно] желать уничтожения привилегии, несогласной с справедливостью, гуманностью и государственной пользой; но чувства наши относительно самих лиц, пользующихся существующей привилегией, совершенно зависят от чувств, которыми проникнуты сами они. Во всякой многочисленной корпорации бывают люди очень различного образа мыслей и образованности. Одни из привилегированных могут желать сохранения своей привилегии, другие могут желать ее изменения. О последних поговорим после; теперь заметим, что и первые в своем желании, конечно, противном государственной выгоде, могут руководиться побуждениями очень различными. Многие отстаивают свою привилегию только потому, что не понимают другого порядка вещей, просто потому, что вообще боятся покинуть рутину. Это —люди мало развитые, и их умственная слабость, как всякая слабость, заслуживает сострадательной помощи. Человек более развитой показал бы себя недостойным уважения, если бы вздумал враждовать против таких личностей вместо того, чтобы просвещать их. Есть многие другие, для которых прекращение привилегии соединено в ближайшем будущем с такими убытками, которых не могут вынести их настоящие средства, хотя в будущем более отдаленном и для них, как для всего государства, прекращение привилегии будет выгодно. Относительно таких людей мало забот о просвещении их взгляда: им нужно материальное пособие, чтобы они могли пережить без разорения переходный период. Из этих двух разрядов [всегда] состоит [огромнейшее] большинство людей, не 'благоприятствующих прекращению привилегии. И хотя привилегия, продолжения которой они хотели бы, несомненно, вредна, но столь ке несомненно и то, что личности [таких защитников старинного злоупотребления никак] не могут быть предметом вражды со стороны справедливого поборника улучшений. С одними он должен доброжелательно беседовать о средствах и путях, которыми они могут не только не проиграть, а напротив, выиграть при отмене привилегии; в пользу других он сам должен приискивать материальные средства, чтобы они взамен прежних источников жизни получили новые, если возможно, обильнейшие прежних.

Таковы, по нашему мнению, должны быть чувства просвещенных противников крепостного права относительно [огромного] большинства наших помещиков. Не помещики нам современные присвоили себе вредную для государства привилегию пользоваться обязательным трудом. [Они наследовали то положение, которое занимали до последнего времени, и лично не виноваты в существовании его.] Если те, которые не видят выгодного для себя выхода из этого положения, желали бы сохранить его, тут нет ничего особенного. Человек, защищающий свои выгоды, вовсе не есть человек дурной; нужно только показать ему, что [145] и уничтожением привилегии его благосостояние не уменьшится, а увеличится, и он не будет иметь ничего против улучшений. В каждой многочисленной корпорации есть люди нравственно дурные, люди, которым дорога не столько собственная выгода, сколько возможность удовлетворять дурным страстям: тщеславию, самовластию, лености, низким порокам и т. п. Для этих испорченных людей злоупотребление приятно само по себе; они восстают против улучшений не по ограниченности ума или сведений, не по ошибочному расчету, не по робости перед нововведениями, а из пристрастия к дурному. В каждом сословии есть такие люди, но они не принадлежат собственно ни к какому сословию, кроме сословия людей нравственно испорченных. Какое бы официальное имя ни носили они, все равно они лично сами по себе вредны для общества, вредны не положением своим, которое бывает очень различно, а качествами своего сердца. Но природа человеческая так благородна по своей сущности, что число таких людей незначительно. [В одном сословии может быть их несколько больше, нежели в других, но нет такого сословия, в котором бы составляли они большинство.] И каковы бы ни были впечатления, производимые на общество нравственно дурными речами или поступками нравственно дурных людей [известного сословия], защищающих злоупотребление из пристрастия к нему, как бы неприятны ни были эти впечатления, чувство, ими возбуждаемое, не должно относиться к целому сословию. [Если угодно, можно пояснить эти мысли хотя бы таким примером. В Неаполе, как известно, есть довольно вредный класс людей, ровно ничего не делающих, грубых, невежественных, не совсем чистых и в нравственном отношении, как вовсе не чисты они в физическом отношении. Известно, что эти отвратительные или, лучше сказать, несчастные лаццарони составляют очень сильное препятствие всякому улучшению жизни в Неаполитанском королевстве. Само собой следует из этого, что национальное благо требует уничтожения тех условий неаполитанской жизни, под эгидою которых лаццарони ведут свой вредный для государства образ жизни. Предположим теперь, что неаполитанское правительство издало закон, постановляющий: 1) всякий просящий милостыню здоровый человек подвергается строгому наказанию; 2) каждый из живущих в Неаполе без всякого определенного ремесла или занятия подвергается высылке из Неаполя. Этими постановлениями уничтожалось бы вредное для государства положение, занимаемое сословием лаццарони. Как люди невежественные, многие лаццарони остались бы чрезвычайно недовольны новым узаконением. Само собой разумеется, что их неудовольствие не заслуживало бы ни малейшего внимания со стороны человека, желающего пользы Неаполитанскому королевству. Сословие лаццарони при своем настоящем образе жизни вредно, и условия его быта должны быть изменены во что бы то ни стало, не слушая [146] праздного ропота. Но мог ли бы человек справедливый почувствовать из-за этого ропота неудовольствие на сословие лаццарони? Вовсе нет; эти жалкие люди не имеют понятия о том, что, кроме нищенства (нищенством должны называться все те случаи, когда человек получает средства к жизни без собственного труда и живет на чужой счет; тунеядство и дармоедство всякого рода подходит под разряд нищенства; это не противоречит обыкновенному понятию о нищенстве, потому что каждый из нас в обыкновенном разговоре принимает, кроме нищенства смиренного, нищенство дерзкое и наглое), — эти жалкие люди, сказали мы, не имеют понятия о том, что, кроме нищенства, есть другие источники для жизни; им надобно растолковать это, надобно объяснить, что гораздо богаче да и гораздо приятнее, нежели ленивый нищий, живет человек трудящийся. Когда лаццарони поймут это (а при даровитости, свойственной неаполитанскому племени, они поймут это очень скоро, лишь бы только объяснения делались им серьезно и вразумительно), — когда они поймут это, большая часть из них сами начнут смеяться над своим прежним тупым недовольством и станут благодарить постановление, которое из тунеядной нужды вывело их к деятельно-изобильной жизни. Кроме большинства, нуждающегося только в объяснении невыгодности тунеядства и выгодности трудовой жизни, найдется между лаццарони довольно много людей столь бедных, что трудно было бы им без материального пособия пережить то переходное время, пока окончатся их доходы от милостыни и не начнутся новые доходы от трудовой жизни. Справедливость требует, чтобы таким людям была оказана материальная помощь, и они сделаются самыми пламенными защитниками нового порядка вещей. Те и другие, то есть девяносто девять из ста лаццарони, лично достойны не вражды, а сочувствия, потому что, несмотря на свой первоначально тупой ропот, они вовсе не по натуре своей, а только по случайным обстоятельствам враждебны прогрессу и станут на стороне его, как скоро советами и содействием дана будет им возможность к тому; затем остаются очень немногочисленными люди, которым приятно быть нищими негодяями, испорченность которых так велика, что они уже лишились охоты жить честным трудом, которые ненавидят даже выгодный честный труд за то, что он честен. Такие люди, конечно, не могут быть предметом сочувствия, но, повторяем, они составляют [в] сословии лаццарони, как и во всяком другом сословии, только ничтожную часть, и чувства, с которыми человек беспристрастный, желающий государственной пользы, принужден смотреть на них, никак не должны быть переносимы на целое сословие лаццарони; он должен сказать, что характер быта в сословии лаццарони вреден для государства, и потому должны быть изменены условия этого быта; но против лаццарони как людей он не может иметь вообще никаких иных чувств, кроме тех, какие благород[147]ный человек имеет к людям всех званий и состояний, — никаких иных чувств, кроме чувств благорасположения и готовности помочь.

Мы далеко уклонились от прямого предмета наших замечаний. Попробуем возвратиться к нему тем же путем, каким удалились от него, — путем примеров. Ни Европа, ни Азия не представляют явления столь противного справедливости, как невольничество в южных штатах Северо-Американского союза. Страшная участь пленников у зверских хивинцев не так возмутительна: тут весь быт народа, все его понятия сообразны поступками относительно пленных; у хивинцев нет литературы, они не говорят о гуманности, не рассуждают о политической экономии, о государственном благоустройстве, о правах человека. Но какое впечатление должен производить мистер Легри (в «Хижине дяди Тома»)? Однакоже вникните в смысл даже романа г-жи Бичер-Стоу: разве она враждебно смотрит на плантаторов, разве желает им зла или потерь? Нет, она выставляет ббльшую часть плантаторов, действующих в ее рассказах, людьми, лично заслуживающими уважения многих, людьми чрезвычайно достойными. И однакоже эти люди имеют негров, мало того, они подают голос за сохранение невольничества. Они просто ошибаются в расчетах или увлекаются рутиною при этом деле. Будучи по своему положению людьми вредными для государства, лично большая часть из них остается людьми почтенными.

Мы начали тем, что] в каждом сословии есть люди всякого рода, в каждом есть между прочим и несколько человек нравственно дурных, за которых не обязано отвечать сословие; -но, с другой стороны, в каждом сословии бывают и люди, по своим личным качествам столько же возвышающиеся над большинством, насколько некоторые бывают ниже его. Хотя привилегированное положение [вообще не] благоприятствует нормальному развитию человека, но, с другой стороны, сословие помещиков обладает у нас, по отношению к удобствам нравственного развития, столькими средствами, недостающими другим сословиям, что можно предположить в сословии помещиков большую пропорцию людей, замечательных по особенной развитости ума и чувства, нежели во многих других сословиях. Большая половина всего населенного пространства Русской империи находится во владении этого сословия. Оно вообще пользуется несравненно ббльшим благосостоянием, нежели всякое другое сословие, взятое в массе; даже торгующий класс далеко не имеет таких доходов, как землевладельцы; классу помещиков по преимуществу открыт доступ во все высшие учебные заведения, и вообще он имеет гораздо больше средств, нежели другие сословия, для своего воспитания. Это вещь известная, но не должно забывать о другом обстоятельстве, не менее важном для умственного и нравственного развития; все высшие общественные должности заняты людьми из этого сосло[148]вия; известно, что занятие важными общественными делами есть наилучшая школа для развития в человеке всех истинно человеческих достоинств; известно, что из двух людей, одинаково одаренных от натуры, тот будет иметь более широкий взгляд на жизнь, кто более привык к занятиям, требующим подобного взгляда; известно, как убийственно действует и на ум и на сердце человека такое положение, при котором все его мысли исключительно прикованы к мелочным заботам о мелочных делах; как сословие, одни помещики у нас изъяты от этого погружения исключительно в мелкие интересы, они одни заняты широкими заботами о государственных делах, нравственно возвышающими человека. Надобно думать, что этими благоприятными развитию обстоятельствами вознаграждается невыгодное влияние привилегии на развитие, и потому должно предполагать, что в сословии помещиков пропорция людей, достигших высокого нравственного и умственного развития, более значительна, нежели во многих других сословиях. Таким образом при всем возможном нерасположении к доверчивости похвалам беспристрастный человек: едва ли станет отрицать, что в дворянском сословии находилось и находится очень много людей, заслуживающих признательность патриота своими заслугами делу общественной жизни вообще, и в частности находится много людей, самым благородным и полезным образом содействовавших разрешению вопроса о крепостном праве.

В самом деле, нельзя забывать того, что из людей, наиболее заботившихся об уничтожении крепостного права, большая часть принадлежала и принадлежит сословию помещиков. Почти все дельные проекты об уничтожении крепостной зависимости, предшествовавшие административным мерам, были составлены людьми из сословия помещиков? Мы не имеем права называть имен, которые стали особенно почтенными по заботливости об этой реформе, но эти имена, вероятно, известны нашим читателям, и, вероятно, они знают, что все эти лица сами владеют довольно значительными, а ‘некоторые из них огромными поместьями. Об этих лицах мы должны сказать несколько слов.

Мы совершенно уверены, что благоразумно исполненным отменением крепостного права чрезвычайно возвысится благосостояние помещиков, возвысится и важность сословия землевладельцев. Но как бы то ни было, это нововведение соединено для помещиков с отречением от привилегий, которые справедливо казались им очень важными. Восставать против привилегии, которою сам он пользуется, человек может только тогда, когда слишком живо проникнут стремлениями высокой гуманности: для этого недостаточно расчета, хотя бы самого верного. Привилегия имеет в себе такую обольстительность, что пристрастие к ней сопротивляется даже очевидной выгоде. Когда человек отказывается от привилегии, наше заключение о его нравственных [149] достоинствах нимало не зависит от того, до какой степени выгодно будет ему это отречение, — во всяком случае оно составляет высокий нравственный подвиг, если только оно добровольно. Стремления тех лиц, о которых мы говорим здесь, не только были добровольны, но требовали твердости характера и высокой гражданской отважности. Не только не было им никакой нужды, никакого расчета выступать перед обществом с отречением от своих привилегий, напротив, все чувства житейского расчета и дюжинного благоразумия советовали им молчать. [Редкое благородство и бескорыстие в образе мыслей соединялось у этих людей с доблестью воли, столь же редкою. Эти люди — лучшие граждане своей родины. За таких людей извиняются недостатки всей нации, как же не примириться ради них с сословием, к которому в частности они принадлежат?] Правда, многое зависит и от того, в какое отношение к благороднейшим своим представителям захочет стать сословие; захочет ли [оно действительно] признавать их своими представителями? "Благородные убеждения о необходимости уничтожить обязательный труд были высказываемы и развиваемы преимущественно людьми из сословия помещиков. Теперь, когда настало время перевести эти убеждения в жизнь, теория нескольких отдельных лиц должна стать практикою целого сословия, и степенью добровольного участия его в совершении этого дела определится степень его прав на уважение других сословий нации, — скажем более, определится степень значения этого сословия в обществе.

Мы говорим «определится», нет, уже определяется. То, что совершается на глазах наших, уже принадлежит истории. Она уже записала, с какими чувствами было встречено помещиками выражение решительной воли правительства избавить Россию от крепостной язвы. Факты уже представились нашим глазам, и мы не знаем только, до какой степени будет изменен последующими фактами характер впечатления, произведенного первым. Это мы узнаем в течение нескольких месяцев.] Теперь мы знаем только, что между помещиками коренных великорусских губерний первыми вступили на указанный благородный путь помещики Нижегородской губернии.

[Этими мыслями определяется наше мнение о землевладельцах со всей точностью, до какой довели его факты, известные до сих пор. Круг фактов еще не заключился, потому и мнение, из них выводимое, не имеет в себе ничего такого, что не могло бы измениться в будущем, но по крайней мере мы старались выставить принципы, которых следует держаться при суждении о фактах.] После этого предисловия, очень длинного, мы можем перейти к замечаниям, которые делает почтенный корреспондент на наши статьи о поземельной собственности.

Он справедливо говорит, что между им и автором статьи, на которую пишет он замечания, нет спора; замечания почтенного [150] корреспондента только поясняют некоторые стороны дела, без достаточной точности изложенные в нашей статье, — поясняют их совершенно согласно с духом наших собственных мнений, и мы принимаем их совершенно.

Прежде всего обратим внимание читателей на чрезвычайно верное толкование, которое мыслями почтенного корреспондента придается нашему спору з защиту общинного владения. То, чтобы все наши земледельцы имели поземельную собственность, — вот основное наше желание; предпочтение общинного владения безграничному расширению частной поземельной собственности основывается для нас относительно настоящего и ближайшего будущего преимущественно на том, что общинное владение представляется нам единственным средством сохранить каждого поселянина-хозяина в звании поземельного собственника, [которое получается им при настоящем устройстве государственных населенных земель и при освобождении крепостных крестьян с землею, как то указано высочайшими рескриптами]. Через тридцать или двадцать пять лет общинное владение будет доставлять нашим поселянам другую, еще более важную выгоду, открывая им чрезвычайно легкую возможность к составлению земледельческих товариществ для обработки земли; не можем сказать, чтобы это соображение не оказывало сильного влияния на нашу приверженность к общинному владению; но заботы настоящего всегда бывают сильнее соображений о будущем, и, конечно, мы не защищали бы с таким жаром общинного владения, если бы не побуждала нас к тому важность его для настоящего времени, совершенно справедливо понимаемая почтенным корреспондентом.

Если мы действительно подали нашим читателям повод думать, что мы упускаем из виду неизбежность довольно долгого переходного состояния от настоящих способов обработки отдельных участков общинной земли частными силами отдельного хозяина к общинной обработке целой мирской дачи, —если мы подали повод к такому мнению о наших понятиях, как на то, по-видимому, указывает одно из замечаний, делаемых нашим корреспондентом, мы выразились неудачно или неполно в том месте наших статей, которое подало повод к такому заключению. В подобных недостатках изложения мы охотно признаемся. Но если вкралось где-нибудь такое упущение в нашем изложении, в других местах наших статей мы выражались об этом предмете с достаточной ясностью: много раз положительно и подробно говорили мы о том, что при быстром развитии механических и других средств для обработки и улучшения земли, при быстром развитии других промышленностей и торговли, при улучшении средств сообщения и т. д. нашему земледелию предстоит вступить в новую эпоху, когда потребуются от него улучшенные способы производства, в которых оно еще не нуждается теперь или довольно мало нуждается; к тому времени относили мы осуществление [151] многих наших понятий, исполнение которых вовсе не требуется настоящим; также положительно говорили мы о том, что все эти улучшения, относимые нами к будущему, будут происходить постепенно, сообразно развитию потребности в них. Из этого почтенный корреспондент, конечно, увидит, что нам должны казаться совершенно справедливыми его слова, что полнейшее развитие общинного принципа должно быть делом будущего, а для настоящего достаточно желать сохранения в общинном владении той части земли, которая в нем находится.

Признавая вместе с почтенным корреспондентом необходимость для настоящего времени в том, чтобы подле общинного владения существовала и частная поземельная собственность, мы, конечно, с полным согласием принимаем его мысли о том, что общинное владение, огражденное от вторжения частной собственности в свою область, может и должно расширять эту область сообразно тому, как будет представляться в том надобность, по мере возрастания населения и развития других условий, требующих этого расширения области общинного владения. Из мер, предлагаемых почтенным корреспондентом к тихому достижению этой цели, особенно полезна в агрономическом отношении кажется нам его мысль о присоединении к прилежащей общине тех клочков частной земли, которые через наследственное дробление измельчали до известного предела. Очень важна мысль о передаче по завещанию отца наследственной его земли в общинное владение его роду; но эта мысль требует точнейшего развития.

Одобряя изложенную нами мысль Сисмонди и других экономистов о разорительности английского способа фермерства для огромного большинства земледельческого населения, почтенный корреспондент не думает, чтобы оно грозило распространиться у нас. Он, конечно, говорит о настоящем, и в таком случае мы с ним совершенно согласны: фермеров-капиталистов у нас еще почти нет, и не могли бы они ни в каком случае овладеть нашим сельским хозяйством в ближайшие десять или пятнадцать лет. Но говоря о необходимости оградить наших поселян от земледельческой эксплоатации по фабричному принципу фермерства, мы имели в виду эпоху экономического развития, при которой становится возможным такое фермерство. Она совпадает с эпохою, при которой становится выгодным приложение к земледелию больших оборотных капиталов. Эта пора начинается при известной степени развития торговли сельскими продуктами. У нас она еще не настала, но каждый вникавший в быстроту, с которой начала развиваться наша экономическая деятельность в последние годы, хорошо видит, что мы разве несколькими десятилетиями, вероятно не более как двадцатью пятью или двадцатью годами, удалены от той эпохи, когда, например, английскому и французскому капиталисту будет так же выгодно пустить свой капитал в русское земледельческое предприятие, как ныне вы[152]годно ему обратить его на наши железные дороги и облигации государственного долга; когда и русские капиталы найдут для себя выгоднейшим обращаться в земледельческих предприятиях, нежели лежать в кредитных учреждениях. Тогда-то, хотели мы сказать, в стране, представляющей удобство для обширных сельскохозяйственных предприятий на коммерческом основании, какова Россия, — тогда-то едва ли большинство крупных землевладельцев удержится от искушения променять на беззаботное получение ренты от фермера-капиталиста хлопотливую возню собственным хозяйством, и хозяйство поселян было бы совершенно подавлено соперничеством капиталистов. Эта будущность от нас не за горами; мы должны предусматривать ее и принимать меры к отстранению бедствий фабричной эксплоатации для земледельцев. Единственным средством против этого кажется нам сохранение у поселян общинного владения. Тогда они при появлении нужды в большом оборотном капитале для земледелия и в расширении размеров хозяйства найдут у самих себя через соединение в товарищества нужные денежные средства и нужный размер полей. Точно так же эти товарищества поселян будут полезны тогда н для крупных землевладельцев. Общины земледельцев, являясь соперницами капиталистов при найме больших поместий, избавят помещика от зависимости, в которую его поста- новила бы монополия капиталистов, и от невыгодных условий контракта, предписываемого монополией.

Ясно, что мы говорим о будущем, и эти соображения нимало не отрицают фактов настоящего, на которые указывает почтенный корреспондент. Правда, теперь еще нет у нас фермеров-капитали- стов; правда и то, что с освобождением крестьян у землевладельцев явятся значительные капиталы, которые с первого раза дадут им возможность прекрасно повести сельскохозяйственные предприятия. Мы говорили только, что такое положение дел непродолжительно; что возникновение фермеров-капиталистов неизбежно, как скоро страна, не имеющая общинного владения, достигает известной степени экономического развития; с другой стороны, мы говорили о том прирожденном человеческой натуре стремлении, по которому человек, имеющий возможность полу- чать, через отдачу своей недвижимой собственности внаймы, без всяких хлопот ренту, доставляющую ему избыток в жизни, не захочет возиться сам с скучными хлопотами земледельческого хозяйства; мы говорили также о том, что большой собственник, говоря вообще, проживает все свои доходы и скорее будет иметь долги, нежели значительный наличный капитал. Из этого мы выводили, что если бы уничтожилось у нас общинное владение, то система фермерства на фабричном основании, хотя еще и невозможная у нас в настоящем году, скоро сделалась бы господствующей в нашем сельском быте, и большие собственники, сами [153] ведущие свое хозяйство, скоро сделались бы редким исключением между собственниками.

Кстати о фермерстве на фабричном основании, какое видим в Англии. Мы очень жарко говорили против него. Но бедствия, из него возникающие для поселян, возможны Только при условии его преобладания в земледельческом быту. Положение работника было бы несравненно лучше, если бы поселянин мог свободно выбирать между работой на участке своего семейства и работою ча ферме; именно этого выбора нет в Англии, потому что вся земля занята фермерами. Но свобода выбора сохраняется, если фермы будут занимать гораздо меньшее пространство земли, нежели участки поселян. Потому, если сохранится общинное владение в его настоящем размере н даже согласно мнению нашего почтенного корреспондента и нашему будет расширяться по мере надобности, то и введение фермерства на землях больших собственников не будет невыгодно для поселян, которые будут наниматься тогда в работники к фермерам не иначе, как на выгодных для себя условиях. Выше мы указали, что при сохранении общинного владения будет оно наиболее выгодно и для больших землевладельцев.

Потому мы совершенно согласны с почтенным корреспондентом, что даже английское фермерство не будет для нас опасно, если у нас сохранится общинное владение.

Затем останется нам пополнить одну свою недомолвку, подавшую повод к последнему из замечаний почтенного корреспондента. В сравнительном расчете выгод, приносимых долговременными улучшениями общиннику и фермеру, мы взяли 60-летний период действия улучшения. Ошибка наша при этом состояла в том, что мы недостаточно указали именно в этом месте статьи различие между сельскохозяйственными улучшениями, действующими долговременно и действующими кратковременно, и не упомянули, что в первых заключается вся сущность вопроса, когда дело идет о выгодности неотъемлемого владения участком для развития сельского хозяйства. Итак, в том месте, к котором относится замечание почтенного корреспондента, речь идет о прочных долговременных улучшениях, каковы, например, канавы, машины и т. д. для орошения или осушения почвы, разведение живых изгородей, очищение почвы от камней, изменение состава почвы примесью глины или песку и т. д., словом — все то, чему мы дивимся в шотландском хозяйстве, — эти вещи преимущественно имеют в виду люди, толкующие против общинного владения, потому мы должны были обратить главное внимание наше на эти долговременно действующие улучшения и показать, что даже они при общинном владении должны совершаться удобнее, нежели при системе, по которой собственность на землю и обработка ее не соединяются в одних и тех же лицах, то есть при [154] таком положении, в котором находится большая часть земли при полном господстве частной поземельной собственности.

Заключим этот ответ выводом не для нашего [почтенного] корреспондента, а для других читателей, особенно из сословия помещиков.

Возможно ли каждому честному человеку и всей‚ нации не чувствовать горячего уважения к людям, подобным автору замечаний на нашу ноябрьскую статью, — к людям, которые, будучи помещиками, так глубоко сочувствуют всему, что может улучшить состояние поселянина, так пламенно желают, так твердо решаются содействовать этому улучшению всеми возможными мерами, без всякого колебания отодвигая на второй план свои собственные интересы, будучи совершенно готовы уступать личные свои расчеты и выгоды во всех тех случаях, когда то принесет пользу поселянам? К счастью России и к чести наших помещиков, таких людей в сословии помещиков много. Дай бог, чтобы число их увеличивалось с каждым днем.

Уступка личных выгод общему благу — вот девиз истинно благородного человека.

И не проиграет, а безмерно выиграет сословие помещиков от такой системы действий при разрешении вопроса о крепостном праве, потому что все эти уступки в десять раз, во сто раз вознаградятся помещикам выгодами, которые приносит за собою большим землевладельцам сообразное с государственным благом решение этого великого дела. [155] РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК НА RENDEZ-VOUS

Размышления по прочтении повести з. Тургенева «Ася»

«Рассказы в деловом, изобличительном роде оставляют в читателе очень тяжелое впечатление; потому я, признавая их пользу и благородство, не совсем доволен, что наша литература приняла. исключительно такое мрачное направление».

Так говорят довольно многие из людей, повидимому, неглупых или, лучше сказать, говорили до той поры, пока крестьянский вопрос не сделался единственным предметом всех мыслей, всех разговоров. Справедливы или несправедливы их слова, не знаю; но мне случилось быть под влиянием таких мыслей, когда начал я читать едва ли не единственную хорошую новую повесть, от которой по первым страницам можно уже было ожидать совершенно иного содержания, иного пафоса, нежели от деловых рассказов. Тут нет ни крючкотворства с насилием и взяточничеством, ни грязных плутов, ни официальных злодеев, объясняющих изящным языком, что они — благодетели общества, ни ме- щан, мужиков и маленьких чиновников, мучимых всеми этими ужасными и гадкими людьми. Действие — за границей, вдали от всей дурной обстановки нашего домашнего быта. Все лица повести — люди из лучших между нами, очень образованные, чрезвычайно гуманные, проникнутые благороднейшим образом мыслей. Повесть имеет направление чисто поэтическое, идеальное, не касающееся ни одной из так называемых черных сторон жизни. Вот, думал я, отдохнет и освежится душа. И действительно, освежилась она этими поэтическими идеалами, пока дошел рассказ до решительной минуты. Но последние страницы рассказа не похожи на первые, и по прочтении повести остается от нее впечатление еще более безотрадное, нежели от рассказов о гадких взяточниках их циническим грабежом. Они делают дурно, но они каждым из нас признаются за дурных людей; не от них ждем мы улучшения нашей жизни. Есть, думаем мы, в обществе силы, которые положат преграду их вредному влиянию, [156] которые изменят своим благородством характер нашей жизни. Эта иллюзия самым горьким образом отвергается в повести, которая пробуждает своей первой половиной самые светлые ожидания.

Вот человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима, мысль которого приняла в себя все, за что наш век называется веком благородных стремлений. И что же делает этот человек? Он делает сцену, какой устыдился бы последний взяточник. Он чувствует самую сильную и чистую симпатию к девушке, которая любит его; он часа не может прожить, не видя этой девушки; его мысль весь день, всю ночь рисует ему ее прекрасный образ, настало для него, думаете вы, то время любви, когда сердце утопает в блаженстве. Мы видим Ромео, мы видим Джульетту, счастью которых ничто не мешает, и приближается минута, когда навеки решится их судьба, — для этого Ромео должен только сказать: «Я люблю тебя, любишь ли ты меня?» и Джульетта прошепчет: «Да...» И что же делает наш Ромео (так мы будем называть героя повести, фамилия которого не сообщена нам автором рассказа), явившись на свидание с Джульеттой? С трепетом любви ожидает Джульетта своего Ромео; она должна узнать от него, что он любит ее, — это слово не было произнесено между ними, оно теперь будет произнесено им, навеки соединятся они; блаженство ждет их, такое высокое и чистое блаженство, энтузиазм которого делает едва выносимой для земного организма торжественную минуту решения. От меньшей радости умирали люди. Она сидит, как испуганная птичка, закрыв лицо от сияния являющегося перед ней солнца любви; быстро дышит она, вся дрожит; она еще трепетнее потупляет глаза, когда входит он, называет ее имя; она хочет взглянуть на него и не может; он берет ее руку, — эта рука холодна, лежит как мертвая в его руке; она хочет улыбнуться; но бледные губы ее не могут улыбнуться. Она хочет заговорить с ним, и голос ее прерывается. Долго молчат они оба, —и в нем, как сам он говорит, растаяло сердце, и вот Ромео говорит своей Джульетте... и что же он говорит ей? «Вы передо мною виноваты, — говорит он ей; — вы меня запутали в неприятности, я вами недоволен, вы компрометируете меня, и я должен прекратить мои отношения к вам; для меня очень неприятно с вами расставаться, но вы извольте отправляться отсюда подальше». Что это такое? Чем она виновата? Разве тем, что считала его порядочным человеком? Компрометировала его репутацию тем, что пришла на свидание с ним? Это изумительно! Каждая черта в ее бледном лице говорит, что она ждет решения своей судьбы от его слова, что она всю свою душу безвозвратно отдала ему и ожидает теперь только того, чтоб он сказал, что принимает ее душу, ее жизнь, и он ей делает выговоры за то, что она его компрометирует! Что это за нелепая жестокость? Что это за низкая грубость? И этот чело[157]век, поступающий так подло, выставлялся благородным до сих пор! Он обманул нас, обманул автора. Да, поэт сделал слишком грубую ошибку, вообразив, что рассказывает нам о человеке порядочном. Этот человек дряннее отъявленного негодяя.

Таково было впечатление, произведенное на многих совершённо неожиданным оборотом отношений нашего Ромео к его Джульетте. От многих мы слышали, что повесть вся испорчена этой возмутительной сценой, что характер главного лица не выдержан, что если этот человек таков, каким представляется в первой половине повести, то не мог поступить он с такой пошлой грубостью, а если мог так поступить, то он с самого начала должен был представиться нам совершенно дрянным человеком.

Очень утешительно было бы думать, что автор в самом деле ошибся, но в том и состоит грустное достоинство его повести, что характер героя верен нашему обществу. Быть может, если бы характер этот был таков, каким желали бы видеть его люди, недовольные грубостью его на свидании, если бы он не побоялся отдать себя любви, им овладевшей, повесть выиграла бы в идеально-поэтическом смысле. За энтузиазмом сцены первого свидания последовало бы несколько других высокопоэтических минут, тихая прелесть первой половины повести возвысилась бы до патетической очаровательности во второй половине, и вместо первого акта из «Ромео и Джульетты» с окончанием во вкусе Печорина мы имели бы нечто действительно похожее на Ромео и Джульетту или по крайней мере на один из романов Жоржа Занда. Кто ищет в повести поэтически-цельного впечатления, действительно должен осудить автора, который, заманив его возвышенно сладкими ожиданиями, вдруг показал ему какую-то пошло-нелепую суетность мелочно-робкого эгоизма в человеке, начавшем вроде Макса Пикколомини и кончившем вроде какого-нибудь Захара Сидорыча, играющего в копеечный преферанс.

Но точно ли ошибся автор в своем герое? Если ошибся, то не в первый раз делает он эту ошибку. Сколько ни было у него рассказов, приводивших к подобному положению, каждый раз его герои выходили из этих положений не иначе, как совершенно сконфузившись перед нами. В «Фаусте» герой старается ободрить себя тем, что ни он, ни Вера не имеют друг к другу серьезного чувства; сидеть с ней, мечтать о ней — это его дело, но по части решительности, даже в словах, он держит себя так, что Вера сама должна сказать ему, что любит его; речь несколько минут шла уже так, что ему следовало непременно сказать это, но он, видите ли, не догадался и не посмел сказать ей этого; а когда женщина, которая должна принимать объяснение, вынуждена, наконец, салма. сделать объяснение, он, видите ли, «замер», но почувствовал, что «блаженство волною пробегает по его сердцу», только, впрочем, «по временам», а собственно говоря, он «совершенно потерял голову» — жаль только, что не упал в обморок, да и то было бы, [158] если бы не попалось кстати дерево, к которому можно было прислониться. Едва успел оправиться человек, подходит к нему женщина, которую он любит, которая высказала ему свою любовь, и спрашивает, что он теперь намерен делать? Он... он «смутился». Не удивительно, что после такого поведения любимого человека (иначе, как «поведением», нельзя назвать образ поступков этого господина) у бедной женщины сделалась нервическая горячка; еще натуральнее, что потом он стал плакаться на свою судьбу. Это в «Фаусте»; почти то же и в «Рудине». Рудин вначале держит себя несколько приличнее для мужчины, нежели прежние герои: он так решителен, что сам говорит Наталье о своей любви (хоть говорит не по доброй воле, а потому, что вынужден к этому раз- говору); он сам просит у ней свидания. Но когда Наталья на этом свидании говорит ему, что выйдет за него, согласия и без согласия матери все равно, лишь бы он только любил ее, когда произносит слова: «Знайте же; я буду ваша», Рудин только и находит в ответ восклицание: «О боже!» — восклицание больше конфузное, чем восторженное, — а потом действует так хорошо, то есть до такой степени труслив и вял, что Наталья принуждена сама пригласить его на свидание для решения, что же им делать. Получивши записку, «он видел, что развязка приближается, и втайне смущался духом». Наталья говорит, что мать объявила ей, что скорее согласится видеть доль мертвой, чем женой Рудина, и вновь спрашивает Рудина, что он теперь намерен делать. Рудин отвечает попрежнему «боже мой, боже мой» и прибавляет еще наивнее: «так скоро! что я намерен делать? у меня голова кругом идет, я ничего сообразить не могу». Но потом соображает, что следует «покориться». Названный трусом, он начинает упрекать Наталью, потом читать ей лекцию о своей честности и на замечание, что не это должна она услышать теперь от него, отвечает, что он не ожидал такой решительности. Дело кончается тем, что оскорбленная девушка отворачивается от него, едва ли не стыдясь своей любви к трусу.

Но, может быть, эта жалкая черта в характере героев — особенность повестей г. Тургенева? Быть может, характер именно его таланта склоняет его к изображению подобных лиц? Вовсе нет; характер таланта, нам кажется, тут ничего не значит. Вспомните любой хороший, верный жизни рассказ какого угодно и нынешних наших поэтов, и если в рассказе есть идеальная сторона, будьте уверены, что представитель этой идеальной стороны поступает точно так же, как лица г. Тургенева 3. Например, характер таланта г. Некрасова вовсе не таков, как г. Тургенева; какие угодно недостатки можете находить в нем, но никто не скажет, чтобы недоставало в таланте г. Некрасова энергии и твердости. Что же делает герой в его поэме «Саша»? Натолковал он Саше, что, говорит, «не следует слабеть душою», потому что «солнышко правды взойдет над землею» и что надобно действовать [159] для осуществления своих стремлений, а потом, когда Саша принимается за дело, он говорит, что все это напрасно и ни к чему не поведет, что он «болтал пустое». Припомним, как поступает Бельтов: и он точно так же предпочитает всякому решительному шагу отступление. Подобных примеров набрать можно было бы очень много. Повсюду, каков бы ни был характер поэта, каковы бы ни были его личные понятия о поступках своего героя, герой действует одинаково со всеми другими порядочными людьми, подобно ему выведенными у других поэтов: пока о деле нет речи, а надобно только занять праздное время, наполнить праздную голову или праздное сердце разговорами и мечтами, герой очень боек; подходит дело к тому, чтобы прямо и точно выразить свои чувства и желания, — большая часть героев начинает уже колебаться и чувствовать неповоротливость в языке. Немногие, самые храбрейшие, кое-как успевают еще собрать все свои силы и косноязычно выразить что-то, дающее смутное понятие о их мыслях; но вздумай кто-нибудь схватиться за их желания, сказать: «Вы хотите того-то и того-то; мы очень рады; начинайте же действовать, а мы вас поддержим», — при такой реплике одна половина храбрейших героев падает в обморок, другие начинают очень грубо упрекать вас за то, что вы поставили их в неловкое положение, начинают говорить, что они не ожидали от вас таких предложений, что они совершенно теряют голову, не могут ничего сообразить, потому что «как же можно так скоро», и «притом же сни — честные люди», и не только честные, но очень смирные и не хотят подвергать вас неприятностям, и что вообще разве можно в самом деле хлопотать обо всем, о чем говорится от нечего делать, и что лучше всего — ни за что не приниматься, потому что все соединено с хлопотами и неудобствами, и хорошего ничего пока не может быть, потому что, как уже сказано, они «никак не ждали и не ожидали» и проч.

Таковы-то наши «лучшие люди» — все они похожи на нашего Ромео. Много ли беды для Аси в том, что г. N. никак ‚не знал, что ему с ней делать, и решительно прогневался, когда от него потребовалась отважная решимость; много ли беды в этом для Аси, мы не знаем. Первою мыслью приходит, что беды от этого ей очень мало; напротив, и слава богу, что дрянное бессилие характера в нашем Ромео оттолкнуло от него девушку еще тогда, когда не было поздно. Ася погрустит несколько недель, несколько месяцев и забудет все и может отдаться новому чувству, предмет которого будет более достоин ее. Так, но в том-то и беда, что едва ли встретится ей человек более достойный; в том и состоит грустный комизм отношений нашего Ромео к Асе, что наш Ромео — действительно один из лучших людей нашего общества, что лучше его почти и не бывает людей у нас. Только тогда будет довольна Ася своими отношениями к людям, когда, подобно другим, станет ограничиваться прекрасными рассуждениями, пока [160] не представляется случая приняться за исполнение речей, а чуть представится случай, прикусит язычок и сложит руки, как делают все. Только тогда и будут ею довольны; а теперь сначала, конечно, всякий скажет, что эта девушка очень милая, с благородной душой, с удивительной силой характера, вообще девушка, которую нельзя не полюбить, перед которой нельзя не благоговеть; но все это будет говориться лишь до той поры, пока характер Аси выказывается одними словами, пока только предполагается, что она способна на благородный и решительный поступок; а едва сделает она шаг, сколько-нибудь оправдывающий ожидания, внушаемые ее характером, тотчас сотни голосов закричат: «Помилуйте, как это можно, ведь это безумие! Назначать rendez-vous молодому человеку! Ведь она губит себя, губит совершенно бесполезно! Ведь из этого ничего не может выйти, решительно ничего, кроме того, что она потеряет свою репутацию. Можно ли так безумно рисковать собою?» «Рисковать собою? это бы еще ничего, — прибавляют другие. — Пусть она делала бы с собой, что хочет, но к чему подвергать неприятностям других? В какое положение поставила она этого бедного молодого человека? Разве он думал, что она захочет повести его так далеко? Что теперь ему делать при ее безрассудстве? Если он пойдет за ней, он погубит себя; если он откажется, его назовут трусом и сам он будет презирать себя. Я не знаю, благородно ли ставить в подобные неприятные положения людей, не подавших, кажется, никакого особенного повода к таким несообразным поступкам. Нет, это не совсем благородно. А бедный брат? Какова его роль? Какую горькую пилюлю поднесла ему сестра? Целую жизнь ему не переварить этой пилюли. Нечего сказать, одолжила милая сестрица! Я не спорю, все это очень хорошо на словах, — и благородные стремления, и самопожертвование, и бог знает какие прекрасные вещи, но я скажу одно: я бы не желал быть братом Аси. Скажу более: если б я был на месте ее брата, я запер бы ее на полгода в ее комнате. Для ее собственной пользы надо запереть ее. Она, видите ли, изволит увлекаться высокими чувствами; но каково расхлебывать другим то, что она изволила наварить? Нет, я не назову ее поступок, не назову ее характер благородным, потому что я не называю благородными тех, которые легкомысленно и дерзко вредят другим». Так пояснится общий крик рассуждениями рассудительных людей. Нам отчасти совестно признаться, но все-таки приходится признаться, что эти рассуждения кажутся нам основательными. В самом деле, Ася вредит не только себе, но и всем, имевшим несчастие по родству или по случаю быть близкими к ней; а тех, которые для собственного удовольствия вредят всем близким своим, ‚мы не можем не осуждать.

Осуждая Асю, мы оправдываем нашего Ромео. В самом деле, чем он виноват? разве он подал ей повод действовать безрассудно? разве он подстрекал ее к поступку, которого нельзя [161] одобрить? разве он не имел права сказать ей, что напрасно она запутала его в неприятные отношения? Вы возмущаетесь тем, что его слова суровы, называете их грубыми. Но правда всегда бывает сурова, и кто осудит меня, если вырвется у меня даже грубое слово, когда меня, ни в чем не виноватого, запутают в неприятное дело, да еще пристают ко мне, чтоб я радовался беде, в которую меня втянули?

Я знаю, отчего вы так несправедливо восхитились было неблагородным поступком Аси и осудили было нашего Ромео. Я знаю это потому, что сам на минуту поддался неосновательному впечатлению, сохранившемуся в вас. Вы начитались о том, как поступали и поступают люди в других странах. Но сообразите, что ведь то другие страны. Мало ли что делается на свете в других местах, но ведь не всегда и не везде возможно то, что очень удобно при известной обстановке. В Англии, например, в разговорном языке не существует слова «ты»: фабрикант своему работнику, землевладелец нанятому им землекопу, господин своему лакею говорит непременно «вы» и, где случится, вставляют в разговоре с ними sir*, то есть все равно, что французское monsieur, а по-русски и слова такого нет, а выходит учтивость в том роде, как если бы барин своему мужику говорил: «Вы, Сидор Карпыч, сделайте одолжение зайдите ко мне на чашку чая, а потом поправьте дорожки у меня в саду». Осудите ли вы меня, если я говорю с Сидором без таких субтильностей? Ведь я был бы смешон, если бы принял язык англичанина. Вообще, как скоро вы начинаете осуждать то, что не нравится вам, вы становитесь идеологом, то есть самым забавным и, сказать вам на ушко, самым опасным человеком на свете, теряете из-под ваших ног твердую опору практичной действительности. Опасайтесь этого, старайтесь сделаться человеком практическим в своих мнениях и на первый раз постарайтесь примириться хоть с нашим Ромео, кстати уж зашла о нем речь. Я вам готов рассказать путь, которым я дошел до этого результата не только относительно сцены с Асей, но и относительно всего в мире, то есть стал доволен всем, что ни вижу около себя, ни на что не сержусь, ничем не огорчаюсь (кроме неудач в делах, лично для меня выгодных), ничего и никого в мире не осуждаю (кроме людей, нарушающих мои личные выгоды), ничего не желаю (кроме собственной пользы), — словом сказать, я расскажу вам, как я сделался из желчного меланхолика человеком до того практическим и благонамеренным, что даже не удивлюсь, если получу награду за свою благонамеренность.

Я начал с того замечания, что не следует порицать людей ни за что и ни в чем, потому что, сколько я видел, в самом умном человеке есть своя доля ограниченности, достаточная для того, чтобы он в своем образе мыслей не мог далеко уйти от общества, [162] в котором он воспитался и живет, и в самом энергическом человеке есть своя доза апатии, достаточная для того, чтобы он в своих поступках не удалялся много от рутины и, как говорится, плыл по течению реки, куда несет вода. В среднем кругу принято красить яйца к пасхе, на масленице есть блины, — и все так делают, хотя иной крашеных яиц вовсе не ест, а на тяжесть блинов почти каждый жалуется. Гак не в одних пустяках, и во всем так. Принято, например, что мальчиков следует держать свободнее, нежели девочек, и каждый отец, каждая мать, как бы ни были убеждены в неразумности такого различия, воспитывают детей по этому правилу. Принято, что богатство — вещь хорошая, и каждый бывает доволен, если вместо десяти тысяч рублей в год начнет получать благодаря счастливому обороту дел двадцать тысяч, хотя, здраво рассуждая, каждый умный человек знает, что те вещи, которые, будучи недоступны при первом доходе, становятся доступны при втором, не могут приносить никакого существенного удовольствия. Например, если с десятью тысячами дохода можно сделать бал в 500 рублей, то с двадцатью можно сделать бал в 1000 рублей: последний будет несколько лучше первого, но все-таки особенного великолепия в нем не будет, его назовут не более как довольно порядочным балом, а порядочным балом будет и первый. Таким образом даже чувство тщеславия при 20 тысячах дохода удовлетворяется очень немногим более того, как при 10 тысячах; что же касается до удовольствий, которые можно назвать положительными, в них разница совсем незаметна. Лично для себя человек с 10 тысячами дохода имеет точно такой же стол, точно такое же вино и кресло того же ряда в опере, как и человек с двадцатью тысячами. Первый называется человеком довольно богатым, и второй точно так же не считается чрезвычайным богачом — существенной разницы в их положении нет; и, однакоже, каждый по рутине, принятой в обществе, будет радоваться при увеличении своих доходов с 10 на 20 тысяч. хотя фактически не будет замечать почти никакого увеличения в своих удовольствиях. Люди — вообще страшные рутинеры: стоит только всмотреться поглубже в их мысли, чтоб открыть это. Иной господин чрезвычайно озадачит вас на первый раз независимостью своего образа мыслей от общества, к которому принадлежит, покажется вам, например, космополитом, человеком без сословных предубеждений и т. п. и сам, подобно своим знакомым, воображает себя таким от чистой души. Но наблюдайте точнее за космополитом, и он окажется французом или русским со всеми особенностями понятий и привычек, принадлежащими той нации, к которой причисляется по своему паспорту, окажется помещиком или чиновником, купцом или профессором со всеми оттенками образа мыслей, принадлежащими его сословию. Я уверен, что многочисленность людей, имеющих привычку друг на друга сердиться, друг друга обвинять, зависит единственно от того, что [163] слишком немногие занимаются наблюдениями подобного рода; а попробуйте только начать всматриваться в людей с целью проверки, действительно ли отличается чем-нибудь важным от других людей одного с ним положения тот или ‘другой человек, кажущийся на первый раз непохожим на других, попробуйте только заняться такими наблюдениями, и этот анализ так завлечет вас, так заинтересует ваш ум, будет постоянно доставлять такие успокоительные впечатления вашему духу, что вы не отстанете от него уже никогда и очень скоро придете к выводу: «Каждый человек — как все люди, в каждом — точно то же, что и в других». И чем дальше, тем тверже вы станете убеждаться в этой аксиоме. Различия только потому кажутся важны, что лежат на поверхности и бросаются в глаза, а под видимым, кажущимся различием скрывается совершенное тождество. Да и с какой стати в самом деле человек был бы противоречием всем законам природы? Ведь в природе кедр и иссоп питаются и цветут, слон и мышь движутся и едят, радуются и сердятся по одним и тем же законам; под внешним различием форм лежит внутреннее тождество организма обезьяны и кита, орла и курицы; стоит только вникнуть в дело еще внимательнее, и увидим, что не только различные существа одного класса, но и различные классы существ устроены и живут по одним и тем же началам, что организмы млекопитающего, птицы и рыбы одинаковы, что и червяк дышит подобно млекопитающему, хотя нет у него ни ноздрей, ни дыхательного горла, ни легких. Не только аналогия с другими существами нарушалась бы непризнанием одинаковости основных правил и пружин в нравственной жизни каждого человека, — нарушалась бы и аналогия с его физической жизнью. Из двух здоровых людей одинаковых лет в одинаковом расположении духа у одного пульс бьется, конечно, несколько сильнее и чаще, нежели у другого; но велико ли это различие? Оно так ничтожно, что наука даже не обращает на него внимания. Другое дело, когда вы сравните людей разных лет или в разных обстоятельствах: У дитяти пульс бьется вдвое скорее, нежели у старика, у больного гораздо чаще или реже, нежели у здорового, у того, кто выпил стакан шампанского, чаще, нежели у того, кто выпил стакан воды. Но и тут понятно всякому, что разница — не в устройстве организма, а в обстоятельствах, при которых наблюдается организм. И у старика, когда он был ребенком, пульс бился так же часто, как у ребенка, с которым вы его сравниваете; и у здорового ослабел бы пульс, как у больного, если бы он занемог той же болезнью; и у Петра, если б он выпил стакан шампанского, точно так же усилилось бы биение пульса, как у Ивана.

Вы почти достигли границ человеческой мудрости, когда утвердились в этой простой истине, что каждый человек — такой же человек, как и все другие. Не говорю уже об отрадных следствиях этого убеждения для вашего житейского счастья; вы пере[164]станете сердиться и огорчаться, перестанете негодовать и обвинять, будете кротко смотреть на то, за что прежде готовы были браниться и драться; в самом деле, каким образом стали бы вы сердиться или жаловаться на человека за такой поступок, какой каждым был бы сделан на его месте? В вашу душу поселяется ничем не возмутимая кроткая тишина, сладостнее которой может быть только браминское созерцание кончика носа, с тихим неумолчным повторением слов «ом-мани-пад-ме-хум» “. Я не говорю уже об этой неоцененной душевно-практической выгоде, не говорю даже и о том, сколько денежных выгод доставит вам мудрая снисходительность к людям: вы совершенно радушно будете встречать негодяя, которого прогнали бы от себя прежде; а этот негодяй, быть может, человек с весом в обществе, и хорошими отношениями с ним поправятся ваши собственные дела. Не говорю и о том, что вы сами тогда менее будете стесняться ложными сомнениями совестливости в пользовании теми выгодами, какие будут подвертываться вам под руку: к чему будет вам стесняться излишней щекотливостью, если вы убеждены, что каждый поступил бы на вашем месте точно так же, как и вы? Всех этих выгод я не выставляю на вид, имея целью указать только чисто научную, теоретическую важность убеждения в одинаковости человеческой натуры во всех людях. Если все люди существенно одинаковы, то откуда же возникает разница в их поступках? Стремясь к достижению главной истины, мы уже нашли мимоходом и тот вывод из нее, который служит ответом на этот вопрос. Для нас теперь ясно, что все зависит от общественных привычек и от обстоятельств, то есть в окончательном результате все зависит исключительно от обстоятельств, потому что и общественные привычки произошли в свою очередь также из обстоятельств 5. Вы вините человека, — всмотритесь прежде, он ли в том виноват, за что вы его вините, или виноваты обстоятельства и привычки общества, всмотритесь хорошенько, быть может, тут вовсе не вина его, а только беда его. Рассуждая о других, мы слишком склонны всякую беду считать виною, — в этом истинная беда для практической жизни, потому что вина и беда — вещи совершенно различные и требуют обращения с собою одна вовсе не такого, как другая. Вина вызывает порицание или даже наказание против лица. Беда требует помощи лицу через устранение обстоятельств более сильных, нежели его воля. Я знал одного портного, который раскаленным утюгом тыкал в зубы своим ученикам. Его, пожалуй, можно назвать виноватым, можно и наказать его; но зато не каждый портной тычет горячим утюгом в зубы, примеры такого неистовства очень редки. Но почти каждому мастеровому случается, выпивши в праздник, подраться — это уж не вина, а просто беда. Тут нужно не наказание отдельного лица, а изменение в условиях быта для целого сословия. Тем грустнее вредное смешивание вины и беды, что различать эти две вещи [165] очень легко; один признак различия мы уже видели: вина — это редкость, это исключение из правила; беда — это эпидемия. Умышленный поджог — это вина; зато из миллионов людей находится один, который решается на это дело. Есть другой признак, нужный для дополнения к первому. Беда обрушивается на том самом человеке, который исполняет условие, ведущее к беде; вина обрушивается на других, принося виноватому пользу. Этот последний признак чрезвычайно точен. Разбойник зарезал человека, чтобы ограбить его, и находит в том пользу себе, — это вина. Неосторожный охотник нечаянно ранил человека и сам первый мучится несчастием, которое сделал, — это уж не вина, а просто беда.

Признак верен, но если принять его с некоторой проницательностью, с внимательным разбором фактов, то окажется, что вины почти никогда не бывает на свете, а бывает только беда. Сейчас мы упомянули о разбойнике. Сладко ли ему жить? Если бы не особенные, очень тяжелые для него обстоятельства, взялся ли бы он за свое ремесло? Где вы найдете человека, которому приятнее было бы и в мороз и в непогоду прятаться в берлогах и шататься по пустыням, часто терпеть голод и постоянно дрожать за свою спину, ожидающую плети, — которому это было бы приятнее, нежели комфортабельно курить сигару в спокойных креслах или играть в ералаш в Английском клубе, как делают порядочные люди?

Нашему Ромео также было бы гораздо приятнее наслаждаться взаимными приятностями счастливой любви, нежели остаться в дураках и жестоко бранить себя за пошлую грубость с Асей. Из того, что жестокая неприятность, которой подвергается Ася, приносит ему самому не пользу или удовольствие, а стыд перед самим собой, то есть самое мучительное из всех нравственных огорчений, мы видим, что он попал не в вину, а в беду. Пошлость, которую он сделал, была бы сделана очень многими другими, так называемыми порядочными людьми или лучшими людьми нашего общества; стало быть, это не иное что, как симптом эпидемической болезни, укоренившейся в нашем обществе.

Симптом болезни не есть самая болезнь. И если бы дело состояло только в том, что некоторые или, лучше сказать, почти все «лучшие» люди обижают девушку, когда в ней больше благородства или меньше опытности, нежели в них, — это дело, признаемся, мало интересовало бы нас. Бог с ними, с эротическими вопросами, — не до них читателю нашего времени, занятому вопросами об административных и судебных улучшениях, о финансовых преобразованиях, об освобождении крестьян. Но сцена, сделанная нашим Ромео Асе, как мы заметили, — только симптом болезни, которая точно таким же пошлым образом портит все наши дела, и только нужно нам всмотреться, отчего попал в беду наш Ромео, мы увидим, чего нам всем, похожим на него, ожидать от себя и ожидать для себя и во всех других делах. [166] Начнем с того, что бедный молодой человек совершенно не понимает того дела, участие в котором принимает. Дело ясно, но он одержим таким тупоумием, которого не в силах образумить очевиднейшие факты. Чему уподобить такое слепое тупоумие, мы решительно не знаем. Девушка, не способная ни к какому притворству, не знающая никакой хитрости, говорит ему: «Сама не знаю, что со мной делается. Иногда мне хочется плакать, а я смеюсь. Вы не должны судить меня... по тому, что я делаю. Ах, кстати, что это за сказка о Лорелее? Ведь это ее скала виднеется? Говорят, она прежде всех топила, а как полюбила, сама бросилась в воду. Мне нравится эта сказка». Кажется, ясно, какое чувство пробудилось в ней. Через две минуты она с волнением, отражающимся даже бледностью на ее лице, спрашивает, нравилась ли ему та дама, о которой, как-то шутя, упомянуто было в разговоре много дней тому назад; потом спрашивает, что ему нравится в женщине; когда он замечает, как хорошо сияющее небо, она говорит: «Да, хорошо! Если б мы с вами были птицы, как бы мы взвились, как бы полетели!.. Так бы и утонули в этой синеве... но мы не птицы». — «А крылья могут у нас вырасти», возразил я. — «Как так?» — «Поживете — узнаете. Есть чувства, которые поднимают нас от земли. Не беспокойтесь, у вас будут крылья». — «А у вас были?» — «Как вам сказать?.. кажется, до сих пор я еще не летал». На другой день, когда он вошел, Ася покраснела; хотела было убежать из комнаты; была грустна и наконец, припоминая вчерашний разговор, сказала ему: «Помните, вы вчера говорили о крыльях? Крылья у меня выросли».

Слова эти были так ясны, что даже недогадливый Ромео, возвращаясь домой, не мог не дойти до мысли: неужели она меня любит? С этой мыслью заснул н, проснувшись на другое утро, спрашивал себя: «неужели она меня любит?»

В самом деле, трудно было не понять этого, и, однакож, он не понял. Понимал ли он по крайней мере то, что делалось в его собственном сердце? И тут приметы были не менее ясны. После первых же двух встреч с Асей он чувствует ревность при виде ее нежного обращения с братом и от ревности не хочет верить, что Гагин — действительно брат ей. Ревность в нем так сильна, что он не может видеть Асю, но не мог бы и удержаться от того, чтобы видеть ее, потому он, будто 18-летний юноша, убегает от деревеньки, в которой живет она, несколько дней скитается по окрестным полям. Убедившись наконец, что Ася в самом деле только сестра Гагину, он счастлив, как ребенок, и, возвращаясь от них, чувствует даже, что «слезы закипают у него на глазах от восторга», чувствует вместе с тем, что этот восторг весь сосредоточивается на мысли об Асе, и, наконец, доходит до того, что не может ни о чем думать, кроме нее. Кажется, человек, любивший несколько раз, должен был бы понимать, какое чув[167]ство высказывается в нем самом этими признаками. Кажется, человек, хорошо знавший женщин, мог бы понимать, что делается в сердце Аси. Но когда она пишет ему, что любит его, эта записка совершенно изумляет его: он, видите ли, никак этого не предугадывал. Прекрасно; но как бы то ни было, предугадывал он или не предугадывал, что Ася любит его, все равно: теперь ему известно положительно: Ася любит его, он теперь видит это; ну, что же он чувствует к Асе? Решительно сам он не знает, как ему отвечать на этот вопрос. Бедняжка! на тридцатом году ему по молодости лет нужно было бы иметь дядьку, который говорил бы ему, когда следует утереть носик, когда нужно ложиться почивать и сколько чашек чайку надобно ему кушать. При виде такой нелепой неспособности понимать вещи вам может казаться, что перед вами или дитя, или идиот. Ни то, ни другое. Наш Ромео человек очень умный, имеющий, как мы заметили, под тридцать лет, очень много испытавший в жизни, богатый запасом наблюдений над самим собой и другими. Откуда же его невероятная недогадливость? В ней виноваты два обстоятельства, из которых, впрочем, одно проистекает из другого, так что все сводится к одному. Он не привык понимать ничего великого и живого, потому что слишком мелка и бездушна была его жизнь, мелки и бездушны были все отношения и дела, к которым он привык. Это первое. Второе: он робеет, он бессильно отступает от всего, на что нужна широкая решимость и благородный риск, опять-таки потому, что жизнь приучила его только к бледной мелочности во всем. Он похож на человека, который всю жизнь играл в ералаш по половине копейки серебром; посадите этого искусного игрока за партию, в которой выигрыш или проигрыш че гривны, а тысячи рублей, и вы увидите, что он совершенно переконфузится, что пропадет вся его опытность, спутается все его искусство; он будет делать самые нелепые ходы, быть может, не сумеет и карт держать в руках. Он похож на моряка, который всю свою жизнь делал рейсы из Кронштадта в Петербург и очень ловко умел проводить свой маленький пароход по указанию вех между бесчисленными мелями в полупресной воде; что, если вдруг этот опытный пловец по стакану воды увидит себя в океане?

Боже мой! За что мы так сурово анализируем нашего героя? Чем он хуже других? Чем он хуже нас всех? Когда мы входим в общество, мы видим вокруг себя людей в форменных и неформенных сюртуках или фраках; эти люди имеют пять с половиной или шесть, а иные и больше футов роста; они отращивают или бреют волосы на щеках, верхней губе и бороде; и мы воображаем, что мы видим перед собой мужчин. Это — совершенное заблуждение, оптический обман, галлюцинация — не больше. Без приобретения привычки к самобытному участию в гражданских делах, без приобретения чувств гражданина ребенок мужского [168] пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиной он не становится или по крайней мере не становится мужчиной благородного характера. Лучше не развиваться человеку, нежели развиваться без влияния мысли об общественных делах, без влияния чувств, пробуждаемых участием в них. Если из круга моих наблюдений, из сферы действий, в которой вращаюсь я, исключены идеи и побуждения, имеющие предметом общую пользу, то есть исключены гражданские мотивы, что останется наблюдать мне? в чем остается участвовать мне? Остается хлопотливая сумятица отдельных личностей с личными узенькими заботами о своем кармане, о своем брюшке или о своих забавах. Если я стану наблюдать людей в том виде, как они представляются мне при отдалении от них участия в гражданской деятельности, какое понятие о людях и жизни образуется во мне? Когда-то любили у нас Гофмана, и была когда-то переведена его повесть о том, как по странному случаю глаза господина Перигринуса Тисса получили силу микроскопа, и о том, каковы были для его понятий о людях результаты этого качества его глаз. Красота, благородство, добродетель, любовь, дружба, все прекрасное и великое исчезло для него из мира. На кого ни взглянет он, каждый мужчина представляется ему подлым трусом или коварным интриганом, каждая женщина — кокеткою, все люди — лжецами и эгоистами, мелочными и низкими до последней степени. Эта страшная повесть могла создаваться только в голове человека, насмотревшегося на то, что называется в Германии Kleinstädterei, насмотревшегося на жизнь людей, лишенных всякого участия в общественных делах, ограниченных тесно размеренным кружком своих частных интересов, потерявших всякую мысль о чем-нибудь высшем копеечного преферанса (которого, впрочем, еще не было известно во времена Гофмана). Припомните, чем становится разговор в каком бы то ни было обществе, как скоро речь перестает итти об общественных делах? Как бы ни были умны и благородны собеседники, если они не говорят о делах общественного интереса, они начинают сплетничать или пустословить; злоязычная пошлость или беспутная пошлость, в том и другом случае бессмысленная пошлость — вот характер, неизбежно принимаемый беседой, удаляющейся от общественных интересов. По характеру беседы можно судить о беседующих. Если даже высшие по развитию своих понятий люди впадают в пустую и грязную пошлость, когда их мысль уклоняется от общественных интересов, то легко сообразить, каково должно быть общество, живущее в совершенном отчуждении от этих интересов. Представьте же себе человека, который воспитался жизнью в таком обществе: каковы будут выводы из его опытов? каковы результаты его наблюдений над людьми? Все пошлое и мелочное он понимает превосходно, но, кроме этого, не понимает ничего, потому что [169] ничего не видал и не испытал. Он мог бог знает каких прекрасных вещей начитаться в книгах, он может находить удовольствие в размышлениях об этих прекрасных вещах; быть может, он даже верит тому, что они существуют или должны существовать и на земле, а не в одних книгах. Но как вы хотите, чтоб он понял и угадал их, когда они вдруг встретятся его неприготовленному взгляду, опытному только в классификации вздора и пошлости? Как вы хотите, чтобы я, которому под именем шампанского подавали вино, никогда и не видавшее виноградников Шампани, но, впрочем, очень хорошее шипучее вино, как вы хотите, чтоб я, когда мне вдруг подадут действительно шампанское вино, мог сказать наверное: да, это действительно уже не подделка? Если я скажу это, я буду фат. Мой вкус чувствует только, что это вино хорошо, но мало ли я пил хорошего поддельного вина? Почему я знаю, что и на этот раз мне поднесли не поддельное вино? Нет, нет, в подделках я знаток, умею отличить хорошую от дурной; но неподдельного вина оценить я не могу.

Счастливы мы были бы, благородны мы были бы, если бы только неприготовленность взгляда, неопытность мысли мешала нам угадывать и ценить высокое и великое, когда оно попадется нам в жизни. Но нет, и наша воля участвует в этом грубом непонимании. Не одни понятия сузились во мне от пошлой ограниченности, в суете которой я живу; этот характер перешел и в мою волю: какова широта взгляда, такова широта и решений; и, кроме того, невозможно не привыкнуть, наконец, поступать так, как поступают все. Заразительность смеха, заразительность зевоты не исключительные случаи в общественной физиологии, — та же заразительность принадлежит всем явлениям, обнаруживающимся в массах. Есть чья-то басня о том, как какой-то здоровый человек попал в царство хромых и кривых. Басня говорит, будто бы все на него нападали, зачем у него оба глаза и обе ноги целы; басня солгала, потому что не договорила все: на пришельца напали только сначала, а когда он обжился на новом месте, он сам прищурил один глаз и стал прихрамывать; ему казалось уже, что так удобнее или по крайней мере приличнее смотреть и ходить, и скоро он даже забыл, что, собственно говоря, он не хром и не крив. Если вы охотник до грустных эффектов, можете прибавить, что когда, наконец, пришла нашему заезжему надобность пойти твердым шагом и зорко смотреть обоими глазами, уже не мог этого он сделать: оказалось, что закрытый глаз уже не открывался, искривленная нога уже не распрямлялась; от долгого принуждения нервы и мускулы бедных искаженных суставов утратили силу действовать правильным образом.

Прикасающийся к смоле зачернится — в наказание себе, если прикасался добровольно, на беду себе, если не добровольно. Нельзя не пропитаться пьяным запахом тому, кто живет в кабаке, хотя бы сам он не выпил ни одной рюмки; нельзя не про[170]никнуться мелочностью воли тому, кто живет в обществе, не имеющем никаких стремлений, кроме мелких житейских расчетов. Невольно вкрадывается в сердце робость от мысли, что вот, может быть, придется мне принять высокое решение, смело сделать отважный шаг не по пробитой тропинке ежедневного мог циона. Потому-то стараешься уверять себя, что нет, не пришла еще надобность ни в чем таком необыкновенном, до последней роковой минуты, нарочно убеждаешь себя, что все кажущееся выходящим из привычной мелочности не более как обольщение. Ребенок, который боится буки, зажмуривает глаза и кричит как можно громче, что буки нет, что бука вздор, — этим, видите ли, юн ободряет себя. Мы так умны, что стараемся уверить себя, будто все, чего трусим мы, трусим единственно от того, что нет в нас силы ни на что высокое, — стараемся уверить себя, что все это вздор, что нас только пугают этим, как ребенка букой, а в сущности ничего такого нет и не будет.

А если будет? Ну, тогда выйдет с нами то же, что в повести г. Тургенева с нашим Ромео. Он тоже ничего не предвидел и не хотел предвидеть; он также зажмуривал себе глаза и пятился, а прошло время — пришлось ему кусать локти, да уж не достанешь.

И как непродолжительно было время, в которое решалась и его судьба, и судьба Аси, — всего только несколько минут, а от них зависела целая жизнь, и, пропустив их, уже ничем нельзя было исправить ошибку. Едва он вошел в комнату, едва успел произнесть несколько необдуманных, почти бессознательных безрассудных слов, и уже все было решено: разрыв навеки, и нет возврата. Мы нимало не жалеем об Дсе; тяжело было ей слышать суровые слова отказа, но, вероятно, к лучшему для нее было, что довел ее до разрыва безрассудный человек. Если 6 она осталась связана с ним, для него, конечно, было бы то великим счастьем; но мы не думаем, чтоб ей было хорошо жить в близких отношениях к такому господину. Кто сочувствует Асе, тот должен радоваться тяжелой, возмутительной сцене. Сочувствующий Асе совершенно прав: он избрал предметом своих симпатий существо зависимое, существо оскорбляемое. Но хотя и со стыдом, должны мы признаться, что принимаем участие в судьбе нашего героя. Мы не имеем чести быть его родственниками; между нашими семьями существовала даже нелюбовь, потому что его семья презирала всех нам близких. Но мы не можем еще оторваться от предубеждений, набившихся в нашу голову из ложных книг и уроков, которыми воспитана и загублена была наша молодость, не можем оторваться от мелочных понятий, внушенных нам окружающим обществом; нам все кажется (пустая мечта, но все еще неотразимая для нас мечта), будто он оказал какие-то услуги нашему обществу, будто он представитель нашего просвещения, будто он лучший между нами, будто [171] бы без него было бы нам хуже. Все сильней и сильней развивается в нас мысль, что это мнение о нем — пустая мечта, мы чувствуем, что не долго уже останется нам находиться под ее влиянием; что есть люди лучше его, именно те, которых он обижает; что без него нам было бы лучше жить, но в настоящую минуту мы все еще недостаточно свыклись с этой мыслью, не совсем оторвались от мечты, на которой воспитаны; потому мы все еще желаем добра нашему герою и его собратам. Находя, что приближается в действительности для них решительная минута, которой определится навеки их судьба, мы все еще не хотим сказать себе: в настоящее время не способны они понять свое положение; не способны поступить благоразумно и вместе великодушно, — только их дети и внуки, воспитанные в других понятиях и привычках, будут уметь действовать как честные и благоразумные граждане, а сами они теперь не пригодны к роли, которая дается им; мы не хотим еще обратить на них слова пророка: «Будут видеть они и не увидят, будут слышать и не услышат, потому что загрубел смысл в этих людях, и оглохли их уши, и закрыли они свои глаза, чтоб не видеть», — нет, мы все еще хотим полагать их способными к пониманию совершающегося вокруг них и над ними, хотим думать, что они способны последовать мудрому увещанию голоса, желавшего спасти их, и потому мы хотим дать им указание, как им избавиться от бед, неизбежных для людей, не умеющих вэ-время сообразить своего положения и воспользоваться выгодами, которые представляет мимолетный час. Против желания нашего ослабевает в нас с каждым днем надежда на проницательность и энергию людей, которых мы упрашиваем понять важность настоящих обстоятельств и действовать сообразно здравому смыслу, но пусть по крайней мере не говорят они, что не слышали благоразумных советов, что не было им объясняемо их положение.

Между вами, господа (обратимся мы с речью к этим достопочтенным людям), есть довольно много людей грамотных; они знают, как изображалось счастье по древней мифологии: оно представлялось как женщина с длинной косой, развеваемой впереди ее ветром, несущим эту женщину; легко поймать ее, пока она подлетает к вам, но пропустите один миг — она пролетит, и напрасно погнались бы вы ловить ее: нельзя схватить ее, оставшись позади. Невозвратен счастливый миг. Не дождаться вам будет, пока повторится благоприятное сочетание обстоятельств, как не повторится то соединение небесных светил, которое совпадает с настоящим часом. Не пропустить благоприятную минуту — вот высочайшее условие житейского благоразумия. Счастливые обстоятельства бывают для каждого из нас, но не каждый умеет ими пользоваться, и в этом искусстве почти единственно состоит различие между людьми, жизнь которых устраивается хорошо или дурно. И для вас, хотя, быть может, и не были вы достойны [172] того, обстоятельства сложились счастливо, так счастливо, что единственно от вашей воли зависит ваша судьба. в решительный миг. Поймете ли вы требование времени, сумеете ли воспользоваться тем положением, в которое вы поставлены теперь, — вот в чем для вас вопрос о счастии или несчастии навеки.

В чем же способы и правила для того, чтоб не упустить счастья, предлагаемого обстоятельствами? Как св чем? Разве трудно бывает сказать, чего требует благоразумие в каждом данном случае? Положим, например, что у меня есть тяжба, в которой я кругом виноват. Предположим также, что мой противник, совершенно правый, так привык к несправедливостям судьбы, что с трудом уже верит в возможность дождаться решения нашей тяжбы: она тянулась уже несколько десятков лет; много раз спрашивал он в суде, когда будет доклад, и много раз ему отвечали «завтра или послезавтра», и каждый раз проходили месяцы и месяцы, годы и годы, и дело все не решалось. Почему оно так тянулось, я не знаю, знаю только, что председатель суда почему-то благоприятствовал мне (он, кажется, полагал, что я предан ему всей душой). Но вот он получил приказание неотлагательно решить дело. По своей дружбе ко мне он призвал меня и сказал: «Не могу медлить решением вашего процесса; судебным порядком не может он кончиться в вашу пользу, — законы слишком ясны; вы проиграете все; потерей имущества не кончится для вас дело; приговором нашего гражданского суда обнаружатся обстоятельства, за которые вы будете подлежать ответственности по уголовным законам, а вы знаете, как они строги; каково будет решение уголовной палаты, я не знаю, но думаю, что вы отделаетесь от нее слишком легко, если будете приговорены только к лишению прав состояния, — между нами будь сказано, можно ждать вам еще гораздо худшего. Ныне суббота; в понедельник ваша тяжба будет доложена и решена; далее отлагать ее не имею я силы при всем расположении моем к вам. Знаете ли, что я посоветовал бы вам? Воспользуйтесь остающимся у вас днем: предложите мировую вашему противнику; юн еще не знает, как безотлагательна необходимость, в которую я поставлен полученным мной предписанием; он слышал, что тяжба решается в понедельник, но он слышал о близком ее решении столько раз, что изверился своим надеждам; теперь он еще согласится на полюбовную сделку, которая будет очень выгодна для вас и в денежном отношении, не говоря уже о том, что ею избавитесь вы от уголовного процесса, приобретете имя человека снисходительного, великодушного, который как будто бы сам почувствовал голос совести и человечности. Постарайтесь кончить тяжбу полюбовной сделкой. Я прошу вас об этом как друг ваш».

Что мне теперь делать, пусть скажет каждый из вас: умно ли будет мне поспешить к моему противнику для заключения мировой? Или умно будет пролежать на своем диване единствен[173]ный остающийся мне день? Или умно будет накинуться с грубыми ругательствами на благоприятствующего мне судью, дружеское предуведомление которого давало мне возможность с честью и выгодой для себя покончить мою тяжбу?

Из этого примера читатель видит, как легко в данном случае решить, чего требует благоразумие.

«Старайся примириться с своим противником, пока не дошли вы с ним до суда, а иначе отдаст тебя противник судье, а судья отдаст тебя исполнителю приговоров, и будешь ты ввергнут в темницу и не выйдешь из нее, пока не расплатишься за все до последней мелочи» (Матф., глава V, стих. 25 и 26). [174] ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ПЕРЕВОДУ ИСТОРИИ ХVII СТОЛЕТИЯ ШЛОССЕРА

Шлоссер вовсе не похож на тех блистательных рассказчиков, знаменитейшим представителем которых теперь считается Маколей. Его изложение совершенно лишено драматизма и ярких картин; у него нет даже плавности, часто недостает даже внешней связности в рассказе, — иной раз он, не договорив одного, переходит к другому, а еще чаще случается, что одно и то же он повторяет четыре или пять раз. Мало того, что изложение у него не обработано, даже язык его неправилен, шероховат, небрежен, так дурен, что каждый дюжинный фельетонист пишет лучше его. Читая его, вы читаете будто бы не книгу, изданную для публики, а черновые тетради, не просмотренные автором.

И, однакоже, этот человек, говорящий таким небрежным языком, бессвязно, иногда вяло, этот человек занимает первое место между всеми современными нам историками. Он не увлекает вас живостью или прелестью рассказа, как Маколей или Мишле; вы сначала досадуете на очевидные недостатки его повествования, досада сменяется у вас иногда улыбкой, — так странна кажется вам его нескладица. Но это только на первых порах знакомства с ним. Едва вы прочтете несколько десятков страниц в его книге, в вас начинает пробуждаться чувство, которого вы никак не ожидали, — чувство уважения к нему. Чем ближе вы знакомитесь с ним, тем более растет это чувство, и скоро в дурном рассказчике, говорящем вяло и небрежно, вы видите мудреца, у которого, кто бы вы ни были, как бы ни горды были вы своей житейской опытностью и своим умом, вы учитесь понимать события и людей. Мало-помалу он овладевает вашими понятиями так, что вы как будто видите его, с брюзгливой гримасой говорящим о тех изящных историках, которыми вы прежде увлекались: was fur elende Menschen, die alle diese Lappalien erzahlen und bewundernl —«что за жалкие люди эти господа, с восторгом рассказывающие такой пошлый вздор!», и вы соглашаетесь с ним. [175] Да, этот плохой рассказчик в самом деле мудрец, если можно кого-нибудь назвать мудрецом. Ничем не подкупится, ничем не обольстится он: ни блеск, ни гений, ни софизмы панегиристов, ни даже собственные желания, ничто не отуманит его зоркого взгляда, не смягчит его строгого приговора. Он знает людей, как их знали Монтэнь и Маккиавелли. Но с тем вместе он верит в правду, он любит человека. Потому речь его, суровая и печальная, разрушая ваши иллюзии, укрепляет ваши убеждения во всем истинно добром и высоком. Сроднившись с ним, вы, может быть, перестанете видеть в истории тот непрерывный, ровный прогресс в каждой смене событий и исторических состояний, который чудился вам прежде; быть может, вы потеряете веру почти во всех тех людей, которыми ослеплялись прежде; но зато уже никакое разочарование опыта не сокрушит того убеждения в неизбежности развития, которое сохранится в вас после его строгого анализа; и если вы перестанете представлять героями добра и правды почти всех тех, кто прежде являлся вам в ореоле, сотканном из риторских фраз или идеальных увлечений, зато укрепится ваше доверие к будущим судьбам человека, потому что вместо героев истинно полезными двигателями истории вы признаете людей простых и честных, темных и скромных, каких, слава богу, всегда и везде будет довольно.

Чрезвычайно здравый взгляд на человеческую жизнь — вот чем велик Шлоссер. Многие хвалятся тем, что не принадлежат ни к какой партии; почти всегда это бывает самообольщением и, вслушавшись в слова человека, гордящегося своим беспристрастием, вы скоро замечаете, что и он также руководился пред- убеждениями, как те, которых осуждает за пристрастный взгляд, что и он, подобно другим, — человек партии. О Шлоссере этого нельзя сказать. Он не хвалится беспристрастием, но действительно беспристрастен, насколько то возможно человеку; он не принадлежит ни к какой партии, — не потому, чтобы у него не было своего образа мыслей, очень точного и непреклонного, но потому, что его понятия о людях и событиях основаны не на личных желаниях и привязанностях, а на опыте долгой жизни, честно проведенной в искании добра и правды. Чтобы разделять этот взгляд, надобно отказаться от всех обольщений внешности, от всех прикрас идеализма, но сохранить молодое стремление ко всему истинно благотворному для людей, нужно холодную разборчивость старика соединять с благородством юноши. Таких людей не так много, чтобы они могли составить особую партию. Немногие достигают такой зоркости и беспристрастия; потому немногие могут во всем соглашаться с Шлоссерэм. Почти каждому из нас будут неприятны многие из его суждений; одному одни, другому другие; но в читателе, любящем чистую правду больше, нежели потворство своим предубеждениям, после каждого разноречия с Шлоссером останется впечатление: если мне [176] кажется, что он неправ, то едва ли это не кажется мне потому, что я не могу еще отказаться от приятного мне обольщения.

Тацит как рассказчик гораздо выше Шлоссера; но в том, что составляет главнейшее достоинство Тацита, в строгом и совершенно здравом понимании людей и жизни, из новых историков ближе всех подходит к Тациту Шлоссер.

Мы не говорим о других достоинствах автора «Истории ХVIII столетия», о его громадной учености, о добросовестности, с которой пять раз проверяет он каждое свое слово, прежде чем напишет его, о том, как верно представляет он посредством крат- кого указания двумя-тремя словами связь и зависимость событий в своем, повидимому, бессвязном рассказе. Самое изложение Шлоссера, его небрежный и неправильный язык начинает нравиться, когда вчитаешься в него: он груб и небрежен, но эта грубость от силы, эта небрежность — от сознания своих внутренних достоинств; наконец находишь странную прелесть в этом прямодушном отвращении от наряда, в этой простой речи, которая ведется как будто среди домашнего бесцеремонного круга.

Теперь несколько слов о русском переводе, начало которого ныне издается.

Шлоссер груб и небрежен; этих качеств он не хочет скрывать в себе, и мы не считали нужным прятать их при переводе. Читатель найдет в переводе очень много фраз вовсе неизящных, иногда неловких; если они сохранят Шлоссеру для русского читателя ту же физиономию, с какой хотел он являться запросто перед своими немцами, читатель одобрит нас за то, что мы шероховатую простоту речи не изменили приглаженностью, над которой так брюзгливо смеется автор.

У Шлоссера много выписок из французских, английских и других источников, особенно в примечаниях. Он эти выписки представляет в подлиннике, без перевода на немецкий язык. Так как наш перевод делается для обширной публики, не имеющей привычки к чтению на иностранных языках, то мы почли удобнейшим для читателя переводить все эти выписки немецкие, французские, английские, латинские и итальянские на русский язык.

Часто Шлоссер ссылается на сочинения, которые легко доступны его немецкой публике, но которых не существует в русском переводе. Часто он упоминает о фактах, которые легко узнает немец из книг, находящихся у каждого под рукою в Германии, но о которых нечего прочесть на русском языке. К русскому переводу необходимо прибавить много выписок и примечаний, без которых мог обходиться немецкий автор. Надобно также сказать, что мы хотели бы дать читателю рассказ о главных фактах и важнейших деятелях ХVIII века более подробный, нежели какой дается у Шлоссера. Если мы захотели помещать

12 Н. Г. Чернышевский, т. V [177] эти дополнительные примечания при тех самых страницах перевода, к которым они относятся, этим чрезвычайно замедлилось бы печатание перевода; притом же примесь этих дополнений при чтении спутывала бы впечатление, производимое рассказом автора, с другими разнохарактерными мнениями. Эти соображения склонили нас к тому, чтобы наши дополнительные примечания печатать отдельно от текста. Из них составится три или четыре тома, которые будут изданы по окончании перевода. [178] О СПОСОБАХ ВЫКУПА КРЕПОСТНЫХ КРЕСТЬЯН

Ответы на некоторые из «Вопросов по сельскому благоустройству» г. Кошелева («Сельское благоустройство», № 1)

Audiatur et altera pars. Выслушивай обе стороны.

Умолчать о своем происхождении не могу я уже и потому, что оно обнаруживается самою фамилиею моею «Каракозовский» : окончание имени ясно говорит, что человек, его носящий, принадлежал некогда владельцу, от фамилии которого произведено его прозвание. Действительно, я был крепостным человеком помещика С... губернии Х... уезда, Владимира Порфирьевича г. Каракозова. Эта особенность происхождения моего, вероятно, пробуждает в читателе желание узнать некоторые подробности моей жизни, чтобы предугадать по ним чувства, долженствующие иметь влияние на образ моих понятий о предмете настоящей статьи. Я не намерен обременять читателя теми сведениями о моей личности, которые могут быть интересны разве для моих детей, а не для публики; но без всякой утайки расскажу то, что нужно знать обо мне читателю для составления точного понятия о моих чувствах по делу развязки прежних отношений между мужиком и помещиком.

Отец мой был достаточным мужиком в деревне Каракозовке, в которой, впрочем, из двадцати мужицких семей не было семьи беднее нашей: наши мужички все жили тогда и теперь живут очень достаточно, так что было бы грех им жаловаться на бога или на помещика. Дед и отец Владимира Порфирьевича, жившие в селе Кондоли в десяти верстах от нашей деревни, которая им принадлежала вместе с селом Кондолью и двумя другими деревнями, оставили по себе между мужиками самую благодарную память. Имея до трехсот душ и живя очень скромно, большую часть своих доходов они употребляли на своих же крестьян. Не- чего уже говорить о том, что при них не боялись наши отцы и [179] деды ни скотского падежа, ни неурожая: какую бы выгодную цену ни давали Ивану Порфирьевичу и Порфирию Ивановичу за хлеб в неурожайный год, у них поставлено было правилом ни зерна не продавать из заповедных скирдов, в которых лежал запас на прокормление всех крестьян на полтора года. Из этих скирдов хлеб выдавался только мужикам, когда по божьему гневу урожай был плох; на следующий год запас пополнялся из господского хлеба. «Своя рубашка к телу ближе, — говорили отец и дед Владимира Порфирьевича. — Если хлеба себе не оставим вдоволь, какие же мы будем хозяева? А наше дело с мужицким делом все одно: мужик сыт — и помещик сыт, а мужика оставь впроголодь — и у самого скоро в кармане пусто будет. Не мужиков кормим — себя кормим». Если у мужика падала лошадь, он прямо шел на господский двор объявить о том, — такой уж порядок был заведен. «Ну, сколько же осталось у тебя коней?» — спрашивал помещик. — «Шесть, батюшка», говорил мужик. — «Ты мужик достаточный, сам исправишься как-ни- будь», отвечал помещик. Но не таково бывало решение, когда у мужика оставалось только три лошади: помещик почитал уже слабым тот крестьянский дом, в котором нет четырех лошадей, и находил нужным помогать такой семье исправиться. Лошадь немедленно давалась мужику от помещика. Об этом нечего говорить потому, что из соседних помещиков многие поступали почти так же, хотя едва ли у кого щедрость соединялась с такою чрезвычайной заботливостью, как у наших. Но были в их отношениях к мужикам черты более редкие. Поставка рекрут производилась У нас по особенному порядку вроде того, как бывает у казаков: мир складывался по четыреста рублей (по тогдашнему, на ассигнации) на каждого рекрута; помещик от себя прибавлял вдвое; за 1200 рублей тогда (лет тридцать и больше назад) легко было найти охотника или из своих, а чаще из чужих. Таким образом без доброй воли шли в солдаты только те, кого назначал мир за буйство или другие провинности, да и то не иначе, как с согласия семьи. Этим рекрутам давалось в руки двести рублей, а тысяча делилась пополам: 500 отдавалось семье, а другие 500 отдавались в ломбард на имя рекрута с выдачею ему по отставке; таким образом из наших служивых каждый при отставке получал более 1500 рублей, а с этими деньгами тогда в деревне можно было без нужды успокоить ему свою старость. Но рекрутов из наших поместий поступало мало: в два, в три набора один; за остальных очередных нанимались охотники из мещан города Х. Крестьянские свадьбы справлялись у нас почти исключительно на счет помещика: он и на церковные расходы денег пожалует, он и телку или барана подарит, он и вина пришлет, он и молодым почти что все обзаведение подарит; мужику, когда женит сына, только и расходов было, что браги наварить. Расскажу еще один случай, как мы, то есть наши отцы, отстроились после пожара, которым [180] бог посетил нашу Каракозовку в 1829 году. О том, что тогдашний помещик Порфирий Иванович на свой счет прикупил лесу, которого у нас недоставало, не стану говорить — это делают многие; но грех случился на святую перед самым временем пашни; до осени мужикам много отрываться от полевой работы было бы несподручно, а до ноября месяца без жилья оставаться тоже не годилось. Порфирий Иванович принанял людей и для вывозки леса на ‘место и для срубки изб.

Таково было житье у нас при отце и деде нынешнего владельца, таковы воспоминания моего детства о помещиках. Порфирий Иванович умер (в 1833 г.), когда мне было лет десять, и я помню хорошо, как ревела навзрыд вся деревня от старого до малого, когда он скончался. Помню, как говорили тогда: «Не нажить нам такого отца родного, каков был Порфирий Иванович. Нечего сказать, мало в нашей стороне таких господ, чтобы не были отцы мужику, ну, а такого благодетеля, как Порфирий Иванович, другого уж не найдешь. Каково-то под его сыном жить станем? Говорят, тоже добрый человек, но все же при нем лучше, чай, не будет, а дай только бог, чтобы хуже не было».

Мужики обманулись в своих расчетах, и молитва их к богу осталась ‚не услышана: не дал бог того, чтобы было только не хуже, а дал бог так, что стало лучше. Через две недели после похорон отца Владимир Порфирьевич собрался в Петербург, где служил и откуда приезжал домой только по письму об опасной болезни отца. Перед отъездом он созвал мир и объявил, что в деревне жить не будет, а управителя держать не хотел бы, потому спрашивает крестьян, не лучше ли им будет перейти с барщины на оброк. «Каков оброк наложишь, наш кормилец, — сказали мужики. — Когда оброк в меру, известное дело, по оброку жить вольготнее». — «А какой оброк, по-вашему, был бы в меру?» — спросил он. «Дело у нас небывалое, — сказали мужики, — дай нам время на неделю: в то воскресенье опять соберемся, порассудивши, да и скажем, как будет и нам не в тягость да и тебе не в обиду». Через неделю мужики сказали, что могут платить по сорока ‘рублей (на ассигнации) с тягла. «Не тяжело ли будет?» — спросил новый помещик. Крестьяне сказали, что ‘не тяжело. «Вы мне поусердствовать хотите, а я вам хотел, — сказал Владимир Порфирьевич, — я думал положить рублей по тридцати: ну, разделим грех пополам и будет по тридцати пяти рублей, так и положим». Крестьяне разошлись совершенно изумленные. Такой оброк продолжался до 1841 года. В этом году наш край сильно страдал от неурожая, и Владимир Порфирьевич сбавил оброк на 25 рублей ассигнациями; через два года, когда недостаток миновался, он написал, что надбавлять оброка не хочет, и мужики продолжают платить по 25 рублей ассигнациями с тягла. Такой образ действий невероятен; и стал понятен для меня только [181] после разговоров с моим бывшим господином в Петербурге. Наследовав от отца до 100 тысяч рублей серебром и женившись на дочери иностранного негоцианта с огромным приданым, Владимир Порфирьевич имеет огромные доходы от коммерческих и промышленных предприятий, в которых участвует. Получать с деревни вместо 1 500 рублей только 1 000 для него не составляет чувствительной разницы. «При сорока тысячах дохода,— говорил он мне, — я мог легко пожертвовать пятью стами рублями для удовольствия облегчить моих крестьян. Я знаю, что мог бы иметь с деревень своих вдвое больше дохода, но все-таки этот доход составлял бы маловажную часть в моем бюджете. У каждого есть своя амбиция, для которой он не жалеет денег. Я мог бы тратить несколько тысяч в год на то, чтобы говорили о моих лошадях, но у меня другой point d`honneur, и я не нахожу, чтобы мой образ действий заслуживал больше внимания, нежели рысаки барона Д., моего компаньона по одному из моих заводов. Вы не удивлялись бы мне, если бы я содержал в Петербурге какой-нибудь приют или больницу; еще натуральнее то, что я предпочел жертвовать теми же самыми деньгами для облегчения судьбы не людей посторонних мне, а людей, с которыми связывают меня семейные воспоминания. Наконец признаюсь просто в своей слабости: мне хочется, чтобы мужики, сравнивая меня с отцом, говорили: при нем нам не хуже, чем было при его отце». Имея только двух детей, которым оставит более миллиона рублей состояния в заводах и наличном капитале, Владимир Порфирьевич решил даже, что и для них не будет, как для него нет, особенной нужды в доходах с поместья. В один из своих приездов в деревню, именно в 1851 году, он объявил мужикам, что у него написана отпускная, которой могут они воспользоваться, когда им угодно. Мужики отвечали, что пока он жив, не хотят они быть вольными. «Как вы хотите, — сказал Владимир Порфирьевич, — очень чувствительно для меня такое доверие ко мне от вас. Но если вольной вы не берете, пока я жив, все равно вольная напи- сана. Что написано пером, не вырубишь топором, от подписи своей отказываться мне не приходится, стало быть ‘и оброк с вас брать себе не годится. А платить оброк вам следует, пока вы не взяли отпускной. Платите же оброк; только пойдет он теперь не на меня, а на пользу вам же. С нынешнего года пусть он поступает в мирской доход, и распоряжайтесь вы им, как хотите; а если хотите послушать моего совета, я вам присоветовал бы этими деньгами распоряжаться вот как». Он объяснил мужикам, что такое банк, что такое касса для взаимного вспоможения, и по- советовал им устроить у себя такие учреждения и также основать школу, наконец положить хорошее жалованье приходскому духовенству и назначить несколько сот рублей на воспитание даровитых молодых людей в гимназии, а потом в университете. Мир согласился, что лучше быть ничего не может. «Но, — прибавили [182] мужики, — без тебя, батюшка, мы этого всего уладить не можем». — «Нет, — сказал он, — я над вами теперь не помещик, и управлять вашими делами мне не приходится. А человека нужного вам вы наймите; в этом я могу быть вам полезен и, если хотите, приищу вам и пришлю из Петербурга или из Москвы такого человека, который и школой у вас будет управлять и деньги вам из одного ларца взаймы выдавать и на пособия из другого ларца деньги давать. Довольны вы им будете — держите его, недовольны — смените и поручите дело другому; это уж теперь будет в ваших руках». Крестьяне просили найти им чело- века. Владимир Порфирьевич уехал из деревни; через месяц приехал в его поместье молодой человек заведывать мирскими делами, но приехал он не из Москвы и не из Петербурга, а из Казани, — Владимиру Порфирьевичу случилось ехать в Петер- бург через Казань, и там Д. И. Мейер, с которым Владимир Порфирьевич был приятель, рекомендовал ему своего бывшего слушателя г-на Б. Под его управлением до сих пор все идет как нельзя лучше. Крестьяне села Кондоля и принадлежащих к нему деревень живут ныне еще гораздо зажиточнее, нежели при покой- ном господине. Между ними нет богачей с десятками тысяч капитала, какие встречаются иногда в других селах; зато нет ни одной семьи недостаточной. У каждого есть самовар и, что еще больше может характеризовать благосостояние мужиков, у каждого в скоромные дни щи непременно с мясом; мясо у них не праздничная, а повседневная пища.

Таковы общие впечатления, под влиянием которых развились мои мнения. Всеобщее довольство, всеобщая глубокая признательность и привязанность к владельцам — вот чувства, которыми были проникнуты все люди, меня окружавшие до самого моего отъезда из деревни. Много раз после того я бывал на родине и каждый раз выносил с собой самые кроткие и отрадные впечатления. Но надобно объяснить, по какому случаю и какими средствами я покинул деревню, — это покажет читателям, каковы были личные мои отношения к помещичьей власти. В 1838 году Владимир Порфирьевич с семейством приехал на лето в свое поместье. Подле нашей деревни лежит великолепное озеро, и семья помещика часто приезжала из Кондоли в нашу деревню кататься на лодках по этому озеру. Несколько раз мне привелось быть в числе гребцов. Мне было тогда лет пятнадцать. Я как-то сошелся с Петрушею, старшим сыном помещика. При наших играх и раз- говорах, в то время как пили чай и отдыхали на одном из остров- ков или на берегу, Петруша заметил, что я не только умею читать, но и довольно бойко пишу, что я знаю арифметику и священную историю и, кроме того, успел прочесть несколько книг, бывших У нашего священника, и между прочим лучше самого Петруши знаю Куликовскую битву, падение Новгорода, взятие Казани, смерть Димитрия царевича: между прочими книгами у нашего [183] священника была история Карамзина, и я прочел ее раза четыре от доски до доски. Петруша рассказал об этом своим родным, и господа захотели всмотреться поближе в такой феномен, каким показался им я по рассказам Петруши. Узнав, что во мне есть сильная любовь к чтению и охота учиться, Варвара Андреевна (имя г-жи Каракозовой) сказала мужу, что они должны бы для меня что-нибудь сделать. Этими словами была решена моя участь. Владимир Порфирьевич призвал моего отца и спросил, хочет ли он, чтобы я учился. Отец отвечал обыкновенною поговоркою, что «ученье свет, а неученье тьма». Тогда меня послали в город Х. в уездное училище, причем Владимир Порфирьевич отпустил меня на волю, но прибавил, что заботиться обо мне не перестанет, если только я буду того заслуживать. Меня приняли во 2-й класс; через два года, окончив курс, я перешел во 2-й класс С-кой гимназии. В городе Х., который всего только в 30 верстах от нашей деревни, отец ‘мог содержать меня. В уездном городе квартира нанималась мне за 80 коп. ассигнациями в месяц, провизию доставлял хозяйке отец свою, я ходил в армяке из домашнего сукна. Но содержать меня в губернском городе, где жизнь гораздо дороже, содержать в гимназии, где нужно носить мундир из сукна хотя и самого простого, но все-таки слишком дорогого по крестьянским деньгам, где каждый год нужны новые, довольно дорогие книги, — это было уже не под силу отцу. Мне помогал Владимир Порфирьевич до шестого класса, когда я на- шел себе уроки. Когда я ‘из С-кой гимназии отправился в К. унивеситет, он также прислал мне денег и на дорогу и на обмундирование и содержал меня почти целый год, пока нашлись у меня уроки и в К.

Читатель видит теперь, многим ли я обязан Владимиру Порфирьевичу и могло ли во мне родиться к нему какое-нибудь чувство, кроме полнейшей благодарности. На третий год по поступлении в университет я мог последовать мнению Владимира Порфирьевича, что уже не годится моим родным оставаться крепостными крестьянами, когда у них сын и брат — чиновник. Он с самого начала говорил мне, что отпускает нашу семью без выкупа, но думает, что следует повременить выходом ее из нашей деревни до той поры, пока будут у меня деньги для покупки ‘моему отцу участка земли. «Из своей дачи я не могу отрезать ему участка, — говорил он, — потому что эта земля ‘ме моя, а мирская. Мирское получает человек даром от мира; но если он хочет иметь отдельную собственность, он должен сам приобресть её» . По окончании третьего года моей студенческой жизни, приехав в деревню на каникулы, я привез с собой сто рублей серебром, и мы с отцом купили у нашего соседа, помещика М., 15 десятин земли. За уплату недостававших денег поручился наш священник, и к следующему рождеству (1849 г.) я мог выплатить всю сумму, В июне этого года мой отец получил отпускную и [184] приписался к званию свободных хлебопашwев. Этим кончается та часть моей истории, которую надобно знать читателю, чтобы судить о моих чувствах относительно сословия, к которому при- надлежит В. П. Каракозов и в котором находится много людей, похожих на него. Благосостояние моей семьи, ее освобождение без всякого выкупа, мое воспитание — всем этим я обязан благородному человеку, властью которого облагодетельствован я со всею своею семьей и которого благословляют все наши поселяне.

Не знаю, справедливо ли мне кажется, но мне кажется, что история, подобная моей, может служить некоторым ручательством за отсутствие односторонних пристрастий во взгляде на задачу безобидной для обеих сторон развязки крепостных отношений. По своему происхождению принадлежу я к крепостным крестьянам. Но всем тем, чем я дорожу теперь, я обязан помещичьей власти. Мои родные и товарищи моего детства, приязнию которых я горжусь и доныне, — из сословия крепостных крестьян. Мой второй отец и многие из знакомых и друзей, при- обретенных мною со времени моей университетской жизни, — из сословия помещиков. Я равно желаю добра и тем и другим.

Теперь читатель знает, как думать о чувствах, руководивших моими посильными ответами на вопросы, предлагаемые г. Кошелевым.

Отношения между помещиками и крестьянами представляются мне в том самом виде, как я и ‘мои близкие чувствовали влияние этих отношений к жизни, как я наблюдал их во всем нашем округе, как я находил их почти во всех других областях Великороссии, где мне удалось бывать во время моих странствований. Я далек от такого идеализма, чтобы предполагать во всех поместьях Х. точно то же самое, что в нашей Каракозовке. Дивный порядок, у нас владычествовавший, происходил от редких достоинств людей, его устроивших; я знаю, что такие высокие добродетели довольно редки на земле. Но я полагаю, а читатель согласится со мною, что по редким случаям чрезвычайного, почти идеального развития качеств можно судить о характере быта, в котором развились эти случаи. Я нахожу, что помещики, подобные нашим, могли являться только потому, что вообще отношения помещиков с крестьянами благоприятствовали явлению подобных личностей; я думаю, что герои, как Регул и Гораций Коклес , между римлянами были воспитаны только общим патриотизмом и общею храбростью римлян, что в трусливом обществе такие люди были бы невозможны; я утверждаю, что такие помещики, как наши, могли являться только потому, что вообще наши помещики хороши с своими крестьянами и добры к ним. Изумительно превосходного всегда и везде не много; но где есть превосходное, там много хорошего и мало дурного. Чувства, влитые в меня опытом собственных отношений к помещичьей власти, [185] и убеждения, внушенные наблюдением над жизнью других, заставляют меня так думать.

Сообразно такому взгляду на отношения между помещиками и крестьянами я понимаю и решение дела об отмене крепостного права. Как вообще помещики до сих пор устраивали свои дела с крестьянами в духе взаимного доброжелательства, так должно быть проведено и это дело. Взаимное доверие и приязнь — вот основания, принимаемые мною. Кроткое, снисходительное уважение каждой из двух сторон к выгодам другой, уверенность найти и в ней такую же взаимность в этих чувствах — таков характер решения, которое признается у меня единственным практичным не только потому, что при таком духе дела легче всего решить вопрос, но и потому, что в настоящих чувствах помещиков к крестьянам и крестьян к помещикам нет никаких других элементов, кроме благоприятных такому ходу дела, — обе стороны, вообще говоря, проникнуты взаимною приязнью, стало быть не только благоразумие, но и самая природа их чувств ведет себя в этом деле путем дружелюбного согласия и полного доверия друг к другу. На этом духе взаимного благорасположения между помещиками и крестьянами основана главная идея моей статьи, а из него вытекают как существенные черты, так и все подробности моих ответов на вопросы, возбуждаемые этим делом.

Путеводною нитью для изложения моих понятий об отмене крепостного права я избираю «Вопросы по сельскому благо- устройству», предложенные г. Кошелевым в том же духе взаимного благорасположения помещиков и крестьян и в тех же видах упрочения настоящей их приязни справедливым для обеих сторон и выгодным для обеих сторон кротким решением дела. Вопросы эти разделяются на пять отделов: 1) о крестьянских усадьбах; 2) о наделе крестьян землею; 3) о крестьянских повинностях в отношении к помещику; 4) о крестьянских повинностях в отношении к правительству; 5) о крестьянских обществах и мирском устройстве; вне этих рубрик поставлены еще некоторые отдельные вопросы, служащие дополнением к предыдущим. Таким образом г. Кошелев своими вопросами обнял все дело до мельчайших подробностей с замечательною полнотою. Если бы подробно отвечать на каждый вопрос, пришлось бы написать не одну статью, а длинный ряд статей. Я хочу изложить свои понятия в таком объеме, чтобы можно было разом обозреть всю целость их; оттого по необходимости я буду рассматривать далеко не все, а только некоторые из этих вопросов, именно те, которые имеют наибольшую важность; остальные легко решаются на основании изложенных главных начал.

Первый отдел вопроса г. Кошелева относится к усадьбам, и на первый из этих вопросов «Что разуметь под крестьянскою усадьбою?» совершенно удовлетворительный ответ дан уже самим г. Кошелевым в его статье «О крестьянских усадьбах», которая [186] помещена в «Сельском благоустройстве» прямо вслед за вопросами . Я позволяю себе выписать прекрасные слова г. Кошелева вполне:

«Что разуметь под крестьянскою усадьбою? Доселе этот вопрос едва ли кем предлагался, и тем еще менее возбуждал он какое-либо разногласие. Дело казалось ясным, и все под крестьянскими усадьбами, под крестьянскою оседлостью понимали все то, что заключается в селе или деревне и обнесено городьбою или обрыто канавою, а именно: крестьянские строения, гумна, овощники, конопляники, сады, хмельники и выгон. В ином селении недоставало одной из этих принадлежностей, а в другом — даже двух, трех; но никому не приходило в голову исключать что-либо из существующей мирской усадьбы и уверять, что или конопляник, или выгон есть часть полевой земли. Теперь, напротив того, не раз приходится слышать подобные утверждения и опровергать доводы, представляемые в пользу таких мнений. Нам кажется, что под крестьянскими усадьбами должно разуметь все то, что на деле (de facto) по местному пониманию составляет крестьянскую оседлость. Если руководствоваться этим правилом, то споров быть не может, и дело решается просто и скоро. Если же допустить от него отступления, то легко натолкнуться на неустранимые затруднения. С крестьянскою оседлостью срослась вся крестьянская жизнь; изменение в первой по- влечет за собой изменение и в последней. Еще можно крестьян по нужде переселить; но и на новом месте необходимо дать им все то, к чему они привыкли; иначе они в устройстве своей жизни будут как бы сбиты с толку. Теперь еще не предполагается отдать им в собственность за выкуп полевые и луговые их угодья; следует по крайней мере оставить за поселянами усадьбы по народ- ному пониманию во всей их цельности и неприкосновенности. Мы не стали бы более и говорить о сем предмете, если б не встречали людей, упорно оспаривающих принадлежность выгона к крестьянской оседлости. Спрашиваю: есть ли возможность для русского поселянина существовать без выгона? Знаю, что в других землях нет выгонов, но там скот держат на стойле и к тому же поселяне большею частью живут особняками; в России же мне не случалось видеть деревень без выгона более или менее обширного, который или находится посреди самого поселка или непосредственно к нему прилегает. (В примечании г. Кошелев прибавляет: «Бывают деревни с крайне малым выгоном, внутри поселка находящимся, и вместе с тем с обширным отдельным выгоном, соединенным с крестьянскими усадьбами посредством протона. Тут дело другое: сколько ни нужен для поселян такой выгон, но он очевидно принадлежит к полевой земле».) Скажу более: при всяком крестьянском хуторе, то есть там, где один зажиточный крестьянин живет на своем участке, уже есть непременно выгон. Тут ходит телок крестьянина, тут щиплет траву его лошадь, [187] выпряженная в обеденное время; тут также по пригоне скота остается скот до возвращения хозяина или хозяйки с работы. Без выгона наш крестьянин может менее обойтись, чем без сеней в своей избе, и выключать из усадебной земли эту необходимую к ней принадлежность можно только или по незнанию нашего крестьянского быта или из желания предоставить помещикам права на каждом шагу стеснять крестьян и заводить с ними тяжбы.

«Размеры крестьянских усадеб в различных местностях весьма различны: в иных деревнях усадебной земли бывает менее полу- десятины, в других даже более десятины на тягло. Трудно и по одной губернии определить норму усадебного надела; но можно, думаю, даже необходимо назначить, чего меньше не должны быть усадьбы, потому что некоторые села и деревни у нас крайне тесно поселены, и нужно дать им возможность несколько пораспространиться. К тому же такая прирезка и не затруднительна: легко присоединить к поселку для выгона сколько придется из подсельной пахотной земли; крестьяне будут тем очень довольны, а для помещика нет в том большого убытка. Основываясь на сведениях, собранных мною по разным местностям, я думаю, что меньший размер (minimum) усадьбы мог бы быть назначен по полудесятине на тягло. Но вообще следует строго придерживаться правила: оставлять усадьбы в тех размерах и по возможности на тех местах, как они теперь существуют, и изменять их только в край- них случаях» («Сельское благоустройство», № 1—2, стр. 8—10).

Эти справедливые слова требуют только одной заметки, относящейся к фразе о деревнях с двойным выгоном: «крайне малым» внутри поселка и обширным отдельным, соединенным с крестьянскими полями. Как бы ни назывался последний выгон, но он — точно такой же выгон, как и первый, и точно так же необходим поселянам по совершенной недостаточности одного первого, потому что эти два куска земли, имеющие одинаковое назначение в хозяйстве, должны подлежать одинаковому решению: куда идет первый, туда должен идти и второй.

Второй вопрос состоит в том, как поступать в случае, если нет возможности отмежевать господскую усадьбу от крестьянской. Слово «отмежевать» обыкновенно принимается просто в значении: «разделить границы проведением межи». В этом смысле каждые два участка земли могут быть размежеван нет такой земли, которая не допускала бы проведения межи. Итак, мы не можем представить себе такого случая, в котором по справедливости не могли бы быть отмежеваны крестьянские усадьбы от господской. У них есть свои границы; поставьте по этим границам ‘межевые знаки, и размежевание совершено. Но очевидно, вопрос предлагается не в смысле возможности размежевания, а в смысле желания размежевывающихся людей оставить границы в преж- нем виде, то есть вместо физической возможности или невозмож[188]ности надобно понимать просто желание, личный расчет или каприз того или другого из лиц, участвующих в деле. Когда перемены производятся одними моими желаниями, не будет конца переменам, и мы понимаем, что в этом случае очень часто будут произноситься слова «это невозможно», а под этими словами будет скрываться не больше как такой смысл: «мне это не нра- вится».

Переменится ли топографический характер земель от изме- нения сословных отношений между людьми? Вырастут ли новые холмы, изменится ли направление долин, высохнут ли речки оттого, что помещик станет называться землевладельцем, а крепостные крестьяне государственными или вольными? Мы не понимаем, почему для людей одного наименования было бы, например, возможно, положим, гонять скот на водопой по известной дороге, а для людей другого наименования это невозможно? Разве корова или лошадь, идя по тропинке, ведет себя различно, смотря по тому, какое имя дается ее хозяину гражданскими законами? Лошадь государственного крестьянина или вольного хлебопашца так и норовит забежать в овес, если дорога, по которой ходит она на водопой, ведет мимо поля, засеянного овсом; но точно таким же дурным поползновением одарена лошадь или корова крепостного крестьянина. Конечно, следует назвать неудобством, когда мужицкий скот ходит на водопой или на пастбища мимо господских полей или огородов, но если эти неудобства не считали необходимым устранить прежде, то не видно необходимости, по которой неизбежно бы прекращать его непременно в одну и ту же минуту с переименованием владельцев скота из одного состояния в другое. Одно из двух: или перенесение усадеб и участков для избежания близких соприкосновений между землями,— дело легкое, и в таком случае нечего хлопотать о нем, оно сделается само собой без всяких забот; или это — дело много“ сложное и соединенное с трудностями, и в таком случае нет разумных оснований усложнять и замедлять великое дело освобождения крестьян присоединением к нему этой посторонней задачи, имеющей только второстепенное значение по сравнению с великою реформою сословных отношений; чересполосность дач не имеет никакой внутренней связи с освобождением крестьян; ее уничтожение, конечно, дело полезное, но неблагоразумно хвататься разом за все полезные дела, какие могут представиться нашей мысли: прежде сделаем одно, а потом поочередно будем исполнять и другие задачи, какие покажутся нам нужными. Раз- деление вопросов — легчайший путь к их. разрешению и в науке, и в жизни; если же начать смешивать и спутывать различные вопросы, это ведет только к затруднениям. Прежде всего освободим крепостных крестьян, а потом можно будет заняться и чересполосностью. По всей вероятности, общество, литература и ученые люди тогда и не найдут надобности во всеуслышание [189] толковать об уничтожении чересполосицы между господскими и крестьянскими усадьбами и полями: там, где от нее не чувствуется неудобств, она может себе оставаться, а там, где возникают от нее неудобства, позаботятся об ее уничтожении местные жители, которые тогда будут иметь совершенный простор для всяких полюбовных сделок. У крестьян (бывших крепостных) какого-нибудь села Ивановки какой-нибудь огород выходит углом к выгону г. Иванова, их бывшего помещика, от этого бывает в огороде потрава: над чем тут ломать голову всем грамотным и безграмотным людям целой Российской империи? Это будет тогда дело жителей села Ивановки и больше никого — они или продадут участок, лежащий неудобно для них, или прикупят к нему смежный участок, или произведут обмен участков для уничтожения неудобной чересполосицы. Это будет их частным делом, разумеется, тогда, когда они получат право покупать, про- давать и меняться, как самостоятельные люди. Доставить им это право — вот эту задачу должен решить закон, должно решить целое общество и правительственная власть, а как они будут пользоваться этим правом для устранения мелких личных своих неудобств, это — дело уже собственного их благоразумия.

Освобождение крепостных крестьян — одно дело, уничтожение чересполосицы — другое дело. Совершим первое, и потом второе совершится само собою.

Но есть люди, думающие, что дело освобождения крестьян надобно усложнить, присоединив к нему и изменение разграничения между усадьбами и полями господскими и крестьянскими; мы сказали, что не видим ни надобности, ни логики в таком спутывании разных дел; но те, которые думают усложнить вопрос об уничтожении крепостного права, присоединив к нему вопрос об уничтожении чересполосицы, последний вопрос хотят решать в смысле перенесения крестьянских усадеб и полей. Такое решение предполагается третьим вопросом г. Кошелева:

Если необходимо ‚перенести крестьянские усадьбы, то ‘на чей счет это сделать?

Дело идет об усадьбах, потому будем говорить об’ усадьбах. Перенесение усадьбы, то есть места жительства, есть переселение. Из людей свободных состояний никому не воспрещается [пере- селяться] куда ему угодно; потому помещик ныне имеет, а крепостной крестьянин, когда освободится, будет иметь полное право куда ему угодно переселяться, то есть переносить свою усадьбу. Но право делать по доброй воле известную вещь с тем вместе есть право не делать ее, если нет на то добровольного желания; потому никто по закону не может быть принуждаем к переселению, если пользуется гражданскими правами; принужденное переселение совершаться может по закону только над человеком, лишающимся гражданских прав; гражданских прав человек лишается по закону только за преступление; потому переселение [190] без доброй воли есть один из видов уголовного наказания; этому виду наказания подлежат люди за преступления очень тяжелые, именно за такие, которые подвергают преступника наказанию розгами от 40 до 100 ударов. Кроме преступников, закон никого не. подвергает принужденному переселению.

ы уже говорили, что выражение «необходимость» совершенно неуместно употребляется вместо выражения «удобство» теми, которые говорят о перенесении усадеб; необходимости пере- носить их быть не может, но действительно могут быть случаи, в которых перенесение может быть для кого-нибудь удобно или. выгодно. Если переселения будет требовать выгода самого переселяющегося, предоставим ему самому увидеть выгоду в переселении, не будем изменять великому принципу всякого законодательства, говорящему, что заботиться о личных выгодах и удобствах своих каждый обязан сам. Государство и правительство не обязаны хлопотать о том, чтобы я держал ложку в правой руке, а не в левой, носил сапоги на ногах, а не на руках, потому. что это для меня удобнее: оно предоставляет мне самому понимать, какою рукою подносить мне ложку в рот, как обуваться в сапоги, как соблюдать свои выгоды, каким ремеслом заниматься и где жить; оно справедливо уверено, что человек свои выгоды и удобства чувствует хорошо сам. По этому принципу закон решает и случай переселения: если мне выгодно переселиться, я сам и без всякого принуждения переселюсь; а с другой стороны, если я добровольно переселяюсь, значит я меняю менее удобное или менее выгодное для меня место жительства на более удобное или выгодное. На [чей] счет должно делаться то дело, которое предпринимается мною для моей выгоды или удобства? Разумеется, на мой счет. Г. Сидоров прежде жил в Твери, лежа- щей на верховье Волги; ему вздумалось (показалось удобно или выгодно) переехать в Астрахань, лежащую в низовьях Волги на 3000 верст вниз по течению: на чей счет он переселился и кто был обязан вознаграждать его за издержки переселения? Переселился он на свой счет, и вознаграждать его никто не был обязан: вознаграждением очень достаточным послужили ему те удобства, которые влекли его в Астрахань. По переселению г. Сидорова за тысячу верст с верховьев на низовья Волги легко судить о переселении т. Карпова или просто Карпова, переселяющегося за двадцать верст с верховья речки Безымянки на ее низовье или за пятнадцать сажен, с одного берега речки Быстрой на другой ее берег, также для собственных удобств или выгод.

Другое дело, если человек соглашается переселиться для удобства или выгоды другого; например, подле дома г. Онуфриева в 12-й линии Васильевского острова (в Петербурге) был дом г. Пантелеева. Г. Онуфриеву показалось выгодным приобрести под свой дом дворик г. Пантелеева. Он заплатил Пантелееву сумму, взять которую за свой дом показалось выгодным [191] г. Пантелееву, м тогда г. Пантелеев переселился из соседства г. Онуфриева в 18-ю линию Васильевского острова, где купил себе новый дом. Случаются и другие примеры. В доме г. Онуфриева жили: в квартире № 24 г. Борисов, отставной штаб-ротмистр, большой любитель соловьев и канареек, а бок о бок с ним в квартире № 25 некто Пафнутьев, мещанин, занимавшийся резьбой на дереве; г. Борисов не чувствовал никакого неудобства в этом соседстве; но вдруг Пафнутьеву вздумалось присоединить к резьбе и столярную работу; в его квартире, прежде совершенно тихой, начался стук; стук этот мешал г. Борисову наслаждаться пением своих соловьев и канареек; соседство стало для него неудобно. В го- лове г. Борисова родился вопрос, как бы ему избавиться от соседства, ставшего неприятным. Он пошел к хозяину дома и попросил его согнать с квартиры Пафнутьева. Хозяин дома ответил просто и ясно: «Если я по неудовольствию одного жильца стану сгонять других, довольны ли будут жильцы моими вмешательствами в их домашние дела? Жилец платит мне деньги, не делает ничего неприятного мне, — по совести, могу ли я обижать такого жильца в угоду другому?» Г. Борисов вернулся на квартиру свою огорченный и раздосадованный. В это время случилось мне зайти к нему. Он излился перед мною жалобами и бранью на хозяина дома. Вышедши из терпенья от нелепых упреков хозяину, в этом деле совершенно правому и притом известному в свете за честного и благонамеренного человека, я нашелся вынужденным прервать едкую речь г. Борисова следующим замечанием: «Пожалуйста, молчите: во-первых, хозяин дома совершенно прав, и вы только стыдите себя вашей неумеренностью в желаниях и пошлым эгоизмом, с которым браните человека только за то, что он не захотел в угожденье вам поступить несправедливо; во-вторых, не забывайте, что г. Онуфриев хозяин дома, и, если до него дойдет ваша брань, он, рассердившись, может согнать вас самих с квартиры». Последний аргумент подействовал на г. Борисова, он приутих, и раздраженный вид Юпитера изменился у него на позу мокрой курицы. «Что же мне делать? — произнес он унылым тоном. — Я не могу слышать теперь, как поют мои канарейки». — «Какая мудреная задача в самом деле! — сказал я. — Позовите вашего Алешу». Призвали девятилетнего Алешу. Я рассказал ему, в чем дело. «Как же теперь быть твоему папаше?» — прибавил я в заключение. «Папаша, если вам тут нехорошо жить, пойдемте искать другую квартиру», — сказал Алеша. «Мне кажется, что Алеша понимает дело правильным образом», — заметил я. «Но я так привык к этой квартире, мне не хочется выезжать из нее», — прохныкал г. Борисов. «В таком случае вы можете отправиться к столяру Пафнутьеву и предложить ему вознаграждение, если он согласится уехать из вашего соседства. Но знаете ли, он человек ремесленный, ему подниматься с места тяжело, — сколько возов леса, сколько станков ему перевозить! [192] Ему нельзя будет взять с вас дешево за переезд. А вам, чтобы перенестись с квартиры на квартиру, стоит только взять в одну руку клетку с соловьями, а в другую клетку с канарейками, По-моему, вам легче переменить квартиру, нежели Пафнутьеву. А впрочем, если эта квартира вам так мила, не жалейте денег, и Пафнутьев с радостью переселится, если только получит вознаграждение, какого потребует». Не знаю, чем кончилась эта история; но верно то, что если съехал с квартиры Пафнутьев, то не иначе, как получив от г. Борисова такое вознаграждение, какое захотел взять, а если переехал с квартиры г. Борисов, то не получил от Пафнутьева ровно никакого вознаграждения.

Из этого анекдота видно, что если я нахожу удобным для себя, чтобы переселился кто-нибудь из моего соседства, то я должен заплатить ему, сколько он потребует; если же я сам переселяюсь оттого, что нахожу чье-нибудь соседство неудобным для себя, то за свое переселение я не должен получить никакого воз- награждения. Он переселяется, чтобы избавить меня от неудобства, то есть я получаю от этого удобство; я переселяюсь, чтобы избавиться от неудобства, то есть ищу себе удобства; за удобство платит тот, кто получает его.

Все эти случаи мы рассказали в предположении, что переселение кому-нибудь понадобится; но мы никак не думаем, чтобы встретилось при освобождении крестьян слишком много таких случаев, в которых переселение было бы действительно очень нужно. Вероятно, так думает и г. Кошелев, — это можно вывесть из следующих его слов: «Конечно, во многих имениях помещикам удобно будет остаться на своих местах и сохранить крестьянам их вековые усадьбы; но представится много и таких случаев, когда это счастливое разрешение задачи будет невозможно и когда необходимо будет или тем или другим выселиться. Такие случаи редко встретятся в больших имениях, очень редко в оброчных деревнях; но они могут часто представляться по имениям незначительным и тем чаще, чем имения мельче».

«Часто» — это значит все-таки не «большей частью», «часто» случается то, что случается далеко не каждый день. Справедливо говорит г. Кошелев, что в этих случаях, когда переселение необходимо, оно должно совершаться по добровольному соглашению, «которое одно. может устранить затруднения, иначе почти ничем неустранимые». Справедливо говорит он также, что если помещик выселяется из такого села, где у него, кроме дома, нет других заведений, то за переселение не следует ему вознаграждения; справедливо также говорит он, что если выселяются крестьяне, то не иначе как по добровольному соглашению; нам казалось бы только, что понятием о добровольном соглашении устраняется назначение цены вознаграждения общею мерою для целой губернии; нет, пусть цена определится добровольным согласием в каждом отдельном случае. При этом, очевидно, предполагается у [193] г. Кошелева, что помещик переселяется по собственному желанию, для собственного удобства, а мужики по желанию помещика; но могут быть и обратные случаи, когда желание переселиться самим или склонить помещика к переселению будет со стороны крестьян; в таком случае, очевидно, роли изменяются. Для совершенной ясности мы выразили бы правила, указываемые г. Кошелевым, в следующей форме: 1-е, переселение совершается не иначе как с согласия выселяющейся стороны; ни одна из двух сторон не имеет права требовать от другой переселения, она может только склонять ее к тому посредством предоставления ей вознаграждения; 2-е, тот помещик или крестьянин, который переселяется для собственного удобства, не получает вознаграждения за переселение; 3-е, тот помещик, который соглашается переселиться по просьбе крестьян, или те крестьяне, которые соглашаются переселиться по просьбе помещика, получают вознаграждение от той стороны, которая склоняет к переселению; 4-е, раз- мер вознаграждения за переселение в каждом данном случае определяется торгом или, так сказать, коммерческою сделкою, при которой по общему коммерческому основанию величина суммы зависит только от взаимного согласия двух торгующихся сторон; 5-е, переселение есть факт совершенно независимый от уничтожения крепостного права; оно как по самой идее, так и на деле является уже только последствием этого уничтожения, а по- тому и вопрос о нем в каждом селе начинается тогда, когда уже решен вопрос об освобождении и следующем за него вознаграждении помещика; одно дело после другого может быть решено спустя целый год или пять минут, но непременно должно быть решено после, а не прежде, потому что, являясь договорным делом, оно для своего совершения предполагает независимость друг от друга договаривающихся сторон.

К этим правилам мы присоединим одно замечание; касающееся отношений переселения отдельных лиц к государственным выгодам. Переселение бывает выгодно для национального труда, когда совершается вследствие материальной выгодности, а не по прихоти или капризу. Если деревня перенесется с места, где нет хорошей воды, на такое место, где есть хорошая вода, это вы- годно для государства; но таких случаев нельзя жрать при пере- селении крестьянских жилищ вследствие освобождения: вообще говоря, крестьяне останутся в пределах той же дачи, и, вообще говоря, в этой даче самое удобное для поселения место бывает то, на котором уже стоит деревня; следовательно, переселение крестьян в наибольшей части случаев будет растратою труда и времени на заменение более удобного менее удобным, то есть будет делом невыгодным для национального труда. (Просим читателя не забывать, что мы говорим только о переселении как о последствии отмены крепостных отношений. В этом деле оно имеет совершенно особенный экономический характер и пред[194]ставляется исключением из общего понятия о переселениях, по-> тому что совершается не вследствие экономических соображений, а по изменению юридических отношений). Итак, национальная выгода требует, чтобы размер этого невыгодного передвижения был возможно наименьший. Такая цель совершенно достигается предоставлением его исключительно добровольному согласию переселяющихся. Переселение, как мы видели, предполагается нужным только как средство для избежания, неприятных столкновений. Наилучшее средство предотвратить неприятные столкновения между людьми есть предоставить независимость обеим сторонам одной от другой, тогда каждая из них, приобретая содействие или уступчивость другой только собственным содействием ей, естественно ‘проникается дружелюбными расположениями, а при взаимном доброжелательстве очень мало представится поводов к неудовольствиям.

Переселение крестьян по поводу уничтожения крепостного права представляется вообще делом невыгодным для государства. Совершенно другой характер имеет переселение помещика. Землепашец, переселяясь, только сносит свою усадьбу с одного места сельской дачи на другое и обыкновенно должен будет пере- носить ее с более удобного на менее удобное. Но когда барин, живший в деревне, переменяет место своего жительства, есть сто шансов против одного, что он переселится в город. Полезные для государства последствия переселения в город, можно сказать, неисчислимы. Недостаточное развитие городов — одна из главнейших причин слабого развития у нас всех высших сторон жизни и даже самой торговли с промышленностью, даже земледелие будет подвигаться вперед только соразмерно развитию городов. Переселение многих помещиков из деревень] в города, подняв и оживив города, поднимет земледелие, промышленность и торговлю, будет содействовать развитию нашей общественной жизни и образованности. В выгодах государства надобно желать этого переселения; того же надобно желать и в выгодах самих помещиков. Можно спорить о том, где простолюдин образованнее и нравственнее — в городе или в селе, но вредное влияние сельской жизни на некоторых помещиков бесспорно. В городах они сделаются деятельнее и просвещеннее. Если переселение крестьян будет зависеть от добровольного согласия самих крестьян, в селах останутся те помещики, которым действительно надобно по делам жить в деревне, которые старательно занимаются сельским хозяйством или имеют промышленные заведения. Напротив, те, которые живут в деревне без всякого особенного дела, найдут удобным для себя переселиться в города, что будет выгодней для них самих в нравственном, умственном, а потом и в материальном отношениях.

За вопросом о том, на чей счет следует производить переселение вообще, следуют у г. Кошелева вопросы: какие пособия или [195] облегчения необходимы по этому делу помещикам, имеющим менее 21 души, и помещикам, имеющим от 21 до 100 душ. Совершенно одобряя дух, внушивший эти вопросы, то есть признание принципа, по которому человек ‘небогатый, не имеющий силы без затруднений обернуться в деле, легком для человека богатого, должен получить пособие и облегчение, мы с радостью увидели бы помещиков двух ‘названных г. Кошелевым разрядов получившими всевозможные вспоможения не только по частному вопросу о переселении, но и вообще по всему делу уничтожения обязательного труда. Само собой разумеется, впрочем, что эти облегчения должны вытекать из общих источников, а не в частности из особенных условий, которые возлагались бы именно только на их крестьян. С сохранением этого правила мы готовы признать справедливыми всякие меры в преимущественную пользу помещиков двух названных разрядов перед остальными помещиками. В том плане, который излагается у нас ниже, объяснены преимущественные выгоды, которые мы находили бы удобными дать им. Но если другой кто-нибудь придумает еще выгоднейшие меры в их пользу, согласные с справедливостью, мы готовы поддерживать все такие меры, вполне сочувствуя выгодам означенных двух разрядов помещиков.

Должны ли крестьянские усадьбы после выкупа оставаться мирскою собственностью или частною собственностью каждого семейства, и какие должны быть права на усадьбы мира и отдельных крестьянских семейств? — спрашивает далее г. Кошелев. Этот предмет — едва ли не самый многосложный во всем крестьянском вопросе, хотя занимает в нем не очень видное место и нимало не касается отношений помещиков к крестьянам, относясь только к отношениям одних крестьян между собою. Его нужно рассматривать отдельно и подробно. Нам казалось бы, что основанием тут должно быть поставлено различение между жилищем, то есть избою или домом с двором в теснейшем смысле слова, и другими принадлежностями усадьбы. Двор без всяких неудобств для общины мог бы быть частной собственностью; крестьянин мог бы продать его кому угодно, не стесняя никого из земледельцев того села, но другие принадлежности усадьбы, именно гумно и конопляник, относящиеся уже специально к земледельческому быту, он мог бы продать только земледельцу, при- писанному к той общине или даже и это право могло бы быть подчинено различным условиям. Таким образом мещанин, занимающийся мастерством, или торговец мог бы свободно селиться в деревне, купив у крестьянина дом или часть дворового места для постройки дома; но участие в поземельных сельскохозяйственных принадлежностях дачи земледельческой общины имели бы постоянно только земледельцы этой общины. Село через это оживилось бы присутствием торговых и промышленных элементов, и самая ценность дворов и изб поднялась бы, но неотъемле[196]мость сельскохозяйственных принадлежностей у крестьян сохранилась бы,

Это дело имеет важность для крестьян совершенно независимо от вопроса об уничтожении крепостного права; оно принадлежит не к отношениям помещика с крестьянами, а равно касается и государственных и удельных и всяких других крестьян. Так или иначе устроятся крестьяне, помещику не будет от того ни вы- годы, ни убытка. Другое дело следующий вопрос.

Как ценить крестьянские усадьбы? Как поступать в тех местах, где усадьба составляет главную и значительную ценность имения?

Г. Кошелев в своей статье об усадьбах совершенно справедливо замечает, что это вопрос самый существенный и самый трудный. «Оценка вообще вещь не легкая, — говорит он, — но особенно трудно ценить то, что отдельно не существует, что в понятиях наших всегда соединено с чем-то другим и что не составляет предмета продажи и купли. В понятиях как помещичьих, таки крестьянских усадьбы с прочими угодьями составляют одно целое. Разъединить их в представлении, на плане, в описании — весьма возможно; но оценить их порознь есть дело не только трудное, но в некоторых случаях едва ли возможное». Основываясь на этом чувстве русских людей, не понимающих земле- дельца, не владеющего землею, не понимающих земледельческой усадьбы без пашни и лугов, мы думаем, что выкуп с землею легче, нежели выкуп без земли и что оценивать крестьянские усадьбы вместе с полевыми землями, находящимися во владении у крестьян, легче, нежели оценивать их без земли. Закон, данный высочайшими рескриптами, постановляет только наименьший предел того, что должно быть дано крестьянам при освобождении; он говорит только, что без усадьбы освободить крестьян не позволяется; но следует ли присоединить к усадьбе также все полевые и другие земли, находящиеся во ‘владении крестьян, — это оставляется законом на обсуждение общества. Мы решительно думаем, что усадьба без полевой земли не должна существовать потому, что неразрывная связь усадьбы и земли требуется и государственною пользою и национальным убеждением. Поэтому оставляем без ответа вопрос об отдельной оценке усадьбы, как вопрос, не приложимый к нашей жизни, и переходим ко второй части вопроса г. Кошелева, именно вопросам надела крестьян землею.

Первый вопрос г. Кошелева состоит в том, какое количество земли можно считать достаточным, по выражению высочайших рескриптов, для обеспечения ‘быта крестьян и для выполнения ими обязанностей перед правительством и помещиком. Ответ может быть двоякого характера: теоретического или практического, то есть может быть выводим из отвлеченных соображений или состоять только в принятии на бумаге факта, всеми признаваемого [197] в жизни. Втупать на теоретический путь, пускаться в соображение о том, какое количество земли может быть достаточным для достижения указанной высочайшими рескриптами цели, мы не советовали бы, потому что дорожим выгодами помещиков и желали бы такого устройства поземельных отношений, при котором осталась бы у помещиков наивозможно большая пропорция земли. Слово «может» — слово вероломное; за него можно взяться с целью сократить количество земли, отводимое крестьянам, но что, если оно неожиданно приведет к результату совершенно против- ному; мы поясним это примером хотя бы такого рода.

Я живу на квартире с одним хорошим знакомым; вдвоем мы занимаем три комнаты и находим, что помещение для нас достаточно; но если вы спросите меня, какое помещение может считаться достаточным для одинокого человека, каков я или мой товарищ по квартире, я по совести должен буду отвечать, что порядочную жизнь невозможно вести одинокому человеку, занимая меньше как три комнаты одному. Необходимо человеку иметь кабинет для занятий, необходимо иметь спальную и необходимо иметь хотя небольшую, но ничем не занятую комнату для приема посторонних людей. Каждый должен будет согласиться со мною: в самом деле, очень неудобно не иметь отдельной комнаты для занятий, очень неудобно не иметь спальной, отдельной от кабинета, и т. д. Результаты вопроса в том, какое помещение может считаться достаточным, результаты этого вопроса для моих квартирных отношений с моим товарищем, как видим, не совсем удобны.

Потому станем решать вопрос о наделении землею просто на основании фактов общественного сознания, а не на основании теоретических рассуждений, следствия которых были бы менее выгодны для лиц, выгодами которых я, как оказал, дорожу. В таком случае ответ бесспорен:

Достаточным для обеспечения быта крестьян и для выполнения ими обязанностей перед правительством и помещиком полагается такое количество земли, какое на обыкновенном житейском языке в данной местности считается достаточным.

Ответ, как видим, похож на знаменитую формулу Фихте: А=А, Я есмъ Я, земля есть земля, достаточное количество земли есть достаточное количество земли. Он ясен, точен и бес- спорен; сомнений и произвола он не допускает. Итак, предположим, что в ‘известной местности те из крепостных крестьян считаются достаточно ‘наделенными землею, которые имеют по три десятины в поле на тягло; в этой местности существует, положим, три имения, каждое по 100 тягол; земли принадлежит к одному три тысячи десятин, к другому две, к третьему полторы. Во всех трех достаточный надел крестьян землею одинаков, именно девятьсот десятин пахотной земли, кроме луговой, лесной и т. д. Затем в каждом из трех имений остается больше или [198] меньше земли, в которой нет необходимости крестьянам для обеспечения своего быта и для выполнения своих обязанностей перед правительством и помещиком.

Надел крестьян землею должен быть в каждой местности таков, какой по общему мнению земледельцев считается достаточным наделом. Таков практический житейский ответ на первый вопрос. Второй вопрос так же легко решается с тем же общественным сознанием.

«Можно ли при определении количества земли, достаточного для обеспечения быта крестьян и т. д., принять в соображение местные промыслы, коими крестьяне ныне дополняют недостаток или непроизводительность земли?»

Самый вопрос уже говорит, что такой надел недостаточен в некоторых случаях. Если земля не обеспечивает быта крестьян потому, что она не производительна, мало способна к земледелию, увеличение пропорции крестьянской земли мало послужит к улучшению их быта; но в таких местах землею мало дорожат помещики, и мало хлопочут о ней крестьяне; стало быть, тут не следует ожидать особенных споров о пропорции земли; сколько захотят взять крестьяне, столько и согласится дать им без большого убытка для себя помещик; сколько захочет оставить себе помещик, столько и согласятся оставить ему без большого убытка для себя крестьяне. Совершенно иное дело в тех поместьях, где земля хороша, но крестьянам отдана слишком малая часть ее. Если тут крестьяне ищут себе подмоги в промыслах, они делают это не от физической необходимости, положенной природою, а от случайностей, которые как вносятся, так и устраняются человеческою волею. Цель для этой воли указана высочайшими рескриптам: в тех поместьях, где дача заключает в себе довольно земли для достаточного надела крестьян, но где еще не произведен достаточный надел, он должен быть произведен.

Из всего сказанного следует, что норма, нами принимаемая за основание успешности каждого гражданского дела, именно довольство известною мерою тех людей, в пользу которых она производится, — эта норма служит наилучшим средством при решении вопроса о наделении крестьян землею.

Такой надел земли, которым вообще довольны крестьяне в известной местности, есть именно тот надел, о котором говорят высочайшие рескрипты.

В некоторых местностях, где земля слишком дурна, крестьяне могут желать малого надела; таким селам не нужно навязывать лишней земли против того, сколько они хотят взять.

В других местностях, где земля хороша, бывают села, в которых крестьянам отдана слишком малая часть дачи; тут можно наделить их достаточнее прежнего, когда они сознают, что прежний надел был недостаточен. После этого почти не нужно отвечать на третий и четвертый вопросы: [199] «Возможно ли установить для каждой местности нормальный надел землею?» — «Не лучше ли удержать нынешний тягловый надел?» Для каждой местности должно установить нормальный надел, меньше которого не может быть дано крестьянам, если они сами не пожелают взять меньше. Если настоящий тягловый раз- мер в известном виде немногим ниже этого нормального надела или выше его, этот нынешний надел будет удержан; если же он много ниже нормы, он должен быть увеличен.

Итак, мы принимаем три основания для надела крестьян. Самым основным служит согласие и довольство крестьян; затем имеет силу нормальный размер надела: если крестьяне не хотят взять меньше, то им не дано будет меньше нормального надела; после этих двух оснований имеет силу третье: если нынешний надел не ниже нормального надела и если крестьяне ме хотят сами взять меньше, нежели владели, сохраняется нынешний надел.

Из этих оснований видим, что во многих случаях дело будет решаться фактическим положением вещей в настоящее время, во многих других случаях — общественным сознанием, выражающимся в желании крестьян, и затем часто по обоюдному соглашению помещика с крестьянами; последнее будет иметь место в тех селах, где крестьяне до сих пор находились в хорошем состоянии и где потому они и помещик были взаимно довольны друг другом и одинаково довольны настоящим распределением господской и крестьянской земли. Совершенно ошибаются те люди, которые воображают, будто последних случаев не очень много: напротив, чрезвычайно многие помещики считаются у крестьян хорошими и добрыми помещиками и пользуются их любовью. Едва ли не должно сказать, что в большей части великорусских губерний большинство помещиков и крепостных крестьян находится в подобных приязненных отношениях; по крайней мере так мы знаем о губерниях, в которых бывали.

Но исключительно предоставить установление надела крестьян во всех случаях обоюдному соглашению помещика с крестьянами (вопрос 5-й) было бы неудобно, потому что обоюдное соглашение, иначе свободная переторжка, есть принадлежность только тех дел, в которых и та и другая из двух договаривающихся сторон имеет одинаковую возможность не заключать договора, если он ей кажется невыгодным, и бросать начатое дело без решения. По вопросу же о наделении крестьян землею ни помещик, ни крестьянин не имеют возможности такого произвола — оставлять дело нерешенным. По необходимости они должны кончить его, следовательно, не имеют произвольности в своих действиях. При таком условии договор не может быть законною формою, а закон должен постановить какую-нибудь норму; договор же может участвовать в решении дела только фактически, а не юридически.

Выше, говоря о размежевании усадеб, мы выразили мнение, [200] что уничтожение чересполосности и освобождение крепостных крестьян совершенно различные дела, из которых последнее не должно быть запутываемо через смешение с первым. Сообразно этому надобно отвечать и на (6-й) вопрос г. Кошелева о полевых землях:

«Как отделить землю крестьян от господской там, где она еще не отделена к одному месту и где узкость дачи или недостаток водопоев или разнокачественность почвы или иные причины тому препятствуют?»

Фактически крестьянская земля отделена от господской везде, кроме тех многоземельных областей, в которых нет постоянного места запашки, а постоянно поднимаются под пашню или новины, или земли, оставшиеся в залежи. Но в таких местах разделение земель не представляет никаких трудностей: нужно только отвесть крестьянам такое число десятин, чтобы они могли при прежней системе залежей иметь тот размер полей, какой нужен для обеспечения их быта. Во всех других областях, где нива имеет постоянное место, крестьянские земли фактически отделены от господских. Границы этого разделения могут быть не совсем удобны, но если до сих пор помещик и крестьяне не предпринимали ничего для отстранения этого неудобства, то нет разумного основания, чтобы они непременно затрудняли себя хлопотами об этом именно в ту минуту, когда у них и без того на руках гораздо важнейшее дело — решение дела об отмене обязательного труда: если терпели неудобство в продолжение десятков или сотен лет, когда была со- вершенная свобода заняться его устранением, то можно потерпеть этими хлопотами еще год или два, когда время и мысли заняты другим, гораздо важнейшим делом. Сначала кончим это важнейшее дело, — отмену крепостного права, а потом, когда будет сво- бодное время заняться другими делами, займемся уничтожением чересполосицы, если по разделу, при котором совершена отмена крепостного права, окажется чересполосица, и если от этой чересполосицы будут чувствоваться неудобства. Далеко не [во] всех селах она окажется, и далеко не во всех тех селах, где окажется, будут от нее чувствоваться неудобства; потому и вопрос об этих неудобствах будет не общим государственным вопросом, даже не губернским, даже не уездным, а чисто частным вопросом того или другого села в отдельности и будет решаться в этом самом селе, так что и слух о нем, не только забота о нем, не перейдет за пределы села.

При таком ответе на вопрос о разделе излишне отвечать на седьмой, восьмой, девятый и десятый вопросы, основанные на предположении, что уничтожение чересполосности будет производиться одновременно и в связи с отменою крепостного права. Если помещики в продолжение десятков и сотен лет не думали размежевываться с своими соседями — помещиками, то, повторяем, [201] нет необходимости предполагать, что они не могут прожить год или два в чересполосице с крестьянами.

В заключение той части вопросов, которая относится к наделу крестьян землею, поставлен, наконец, коренной вопрос всей реформы, производимой благодетельною волею государя императора, — вопрос о предоставлении полевой земли и других угодий в собственность крестьян. Этот вопрос выражен г. Кошелевым в двух пунктах:

  1. Не будет ли выгоднее и удобнее присоединить к усадьбам и полевую землю крестьян? 12) Нет ли средств к предоставлению всей крестьянской земли или части оной в собственность крестьян с удовлетворением помещиков за землю, которой они лишатся?

Нет никакого сомнения в том, что присоединить к усадьбам полевую землю крестьян выгодно и удобно как для государства и для крестьян, так и для самих помещиков; надобно прибавить, что та же выгода государства, крестьян и помещиков требует при- соединить к усадьбам и к земле все те угодья, которые необходимы для земледельческой жизни, именно луга, леса и прочая в той пропорции, в какой необходимы они для осуществления цели, указанной в высочайших рескриптах, именно для обеспечения быта крестьян и для выполнения ими обязанностей перед правительством и помещиками. Замечаемое в некоторых колебание по этому вопросу происходит никак не от недостатка уверенности в пользе и гуманности такого решения, но единственно от предположения, что выкуп крестьян с землею и угодьями потребует таких громадных сумм, уплата которых была бы затруднительна. Это предположение может проистекать только от неясного понимания отношений различного рода существующих имуществ к производительным силам нации и к средствам уплаты, возникающим для нее из этих сил; оно поддерживается недостаточным знакомством с могуществом пособия, оказываемого финансовым операциям системою кредита и банков; оно может держаться в мыслях человека только до той поры, как он ясно поймет средства нации для выкупа и характер действия, придаваемого этим средствам финансовою наукою.

Нет такой ценности, существующей в данное время в известном государстве, которая не могла бы легко и скоро быть куплена теми ценностями, какие постоянно создаются трудом и жизнью нации. В политической экономии эта аксиома подтверждается следующим образом.

Все те имущества и ценности, которые завещаны известному поколению нации предками, далеко не равняются по своей стоимости той массе ценностей, которая производится трудом этого поколения в течение немногих лет. Если бы всю Францию или Англию со всеми теми богатствами, какие находятся в ее пределах, оценить так, как оценивается поместье или дом, то стоимость [202] всей этой земли со всеми ее имуществами и ценностями, с нивами и лесами, строениями и капиталами, далеко не равнялась бы той массе ценностей, какая будет вновь произведена.

[Продолжения нет.]

Письмо к В. А. Каракозовскому о способах выкупа крепостных крестьян с землею

Ты хочешь, любезный друг, чтобы я своими бухгалтерскими приемами помог тебе представить в точнейшем виде планы, которые ты имеешь в виду; ты просишь меня составить сметы по тем основаниям, какие ты нашел справедливыми и удобными для вы- купа крестьян с землею. Исполняю твое желание и радуюсь, что мои занятия по банкирским делам оказываются пригодными теперь не для одних выгод фирмы, в которой я служу, но получают применения и к общественным делам. С удовольствием составляю требуемые тобою сметы по данным тобою основаниям, но с тем условием позволяю тебе пользоваться ими, чтобы ты вместе с выводами из расчетов, составленных мною по твоим основаниям, сообщил публике и мои замечания против оснований расчета, тобою принимаемых. Ты не хотел согласиться со мною — быть может, в публике найдутся люди, менее тебя расточительные на трудовые деньги поселянина.

Ты принял оценку выкупа, по моему мнению, слишком высокую; ты принял и заем для немедленной уплаты слишком большой; наконец ты положил на этот заем слишком высокий процент. Те, которые, подобно мне, каждый день сидят над коммерческими расчетами, поймут, как сильно ты ошибался, думая, что не важны какие-нибудь лишние пять рублей выкупа на душу, какой-нибудь рубль лишней выдачи посредством займа, какие-нибудь две десятые доли процента на этот заем. Мы, купцы, знаем, что значит каждая лишняя копейка, — она тянет за собою рубли и тысячи рублей. Сколько случаев бывало на моих глазах, когда от одной копейки в цене покупаемого или продаваемого хлеба зависели десятки тысяч рублей выгоды или убытка! Расскажу один случай, памятный в нашей конторе. У нас было две тысячи ‘берковцев сала, купленного по 42 руб. 20 коп.; на другой день после покупки нам дали по 42 р. 50 к., мы продали и остались в барышах; у другой фирмы было три тысячи берковцев, купленных по 42 р. 45 к., ей также предлагали продать за одну цену с нами, но, очевидно, прибыль от такой продажи не стоила хлопот, и продажа не состоялась. На другой и третий день цены стояли прежние, с четвертого стали падать и через месяц стояли уже на 3 р. 50 к. [за пуд], и повышения не предвиделось. Таким образом фирма, удержавшая сало, понесла потери более 20 000 рублей серебром, и вся эта потеря вышла из-за двадцати пяти копеек. Повторяю тебе, [203] в коммерческом расчете важна каждая копейка, нельзя одного гроша передать лишнего, не потеряв убытку на десятки тысяч. Потому-то я и не согласен на лишнюю передачу рублей, на которую ты так нерасчетлив.

Начнем с твоей оценки выкупа. Ты кладешь выкупную плату средним числом за душу с землею по 80 рублей. Я не занимался русскою статистикою настолько, чтобы мочь проверить в настоящую минуту те факты, из которых ты выводишь среднюю вели- чину дохода с тягла; но полагаю, что ты ценишь этот доход слишком высоко, считая его в 20 рублей серебром; я знаю, что во многих поместьях получается гораздо больше, но дело в том, что до- ход с поместья далеко не весь получается от тех предметов, которые подлежали крепостному праву. Вычти весь доход с фабрик, заводов, овчарен, мельниц и других промышленных заведений, принадлежащих помещикам. Все эти заведения остаются у помещиков, стало быть не входят в цену крепостного отношения, ныне выкупаемого. Вычти также все другие отрасли дохода, получаемого помещиком [по]мимо крепостного права, вычти, сверх того, проценты с оборотного капитала, употребляемого помещиком на самое земледелие, как-то: семян, земледельческих орудий господского хозяйства и проч., и ты увидишь, что в имении, состоящем на запашке, едва ли останется и 15 руб. с тягла дохода от чисто крепостных отношений, подлежащих выкупу. Среднюю цену оброка также нельзя положить более 15 руб. с тягла, — я знаю, что во многих местах берут больше, но таких мест не много; я знаю, что и в других местах встречаются поместья, платящие оброк более высокий, но тогда все кругом говорят, что оброк этот слишком высок; злоупотребление не есть правило; притом же ты сам говоришь, что помещиков, злоупотребляющих своею властью, у нас очень немного, стало быть и злоупотребления их властью так редки, что не имеют влияния на среднюю величину оброка. А сколько есть обширных местностей, в которых величина дохода с тягла несравненно менее? Знаешь ли ты, что, например, в Витебской губернии получается много, много 10 рублей серебром с тягла, да нет, и того не получается. Итак, я полагаю, что ты сильно ошибся, приняв доход более 15 рублей с тягла. Но повторяю, что не имею теперь времени подробно доказать тебе это, — справки потребовали бы довольно много времени, а ты меня завалил работой; потому пусть будет пока по-твоему, принимаю 20 рублей дохода с тягла, хоть и думаю, что этот доход преувеличен тобой. Пусть будет, говорю я, 20 рублей с тягла. Но сколько тягол принимаешь ты в ста душах?

«Положим число тягол наполовину против числа душ, — говоришь ты, — будет с души по 10 рублей дохода». Где ты нашел именье